Читать книгу «Девичьи сны (сборник)» онлайн полностью📖 — Евгения Войскунского — MyBook.

Глава шестая
Баку. Ноябрь 1989 года

Надо Олежке суп сварить.

Выхожу в кухню, начинаю мыть и резать овощи.

– Ой, Юля-ханум! – Это соседка, внучка покойного дяди Алекпера, служащего банка. В ярком сине-красном халатике и сама яркая, хорошенькая, с подведенными карими глазками, она вбегает в кухню. Она всегда торопится, всегда бежит. – Здрасьте, Юля-ханум, – сыплет скороговоркой, – что-то вас давно не видно.

– Здравствуй, Зулечка. Я позавчера тут была.

– Да? А я не видела. – Зулейха ставит на газ огромный чайник. У них целый день пьют чай. – Ой, у меня такое расписание неудобное, прямо не знаю. У вас новый костюм, да?

– Какой новый? Двадцать лет в нем хожу.

– Да-а? Ой, Юля-ханум, что мне рассказали! Приятельница позвонила, говорит, они совсем с ума сошли, голые пришли на митинг!

– Кто? На какой митинг?

– Армяне в Степанакерте!

– А почему голые?

– Хотели все голые прийти, а потом решили, пусть только дети голые. А женщины в нижнем белье.

– Да зачем им это?

– Ну не знаю, Юля-ханум. Чтоб в Москве о них не забывали, да-а?

– Зулечка, это, наверное, глупая выдумка.

– Почему выдумка? Люди зря говорить не будут.

– Ты спроси у своего Гамида. Он, наверное, в курсе событий.

– Ой, Гами-ид! – Зулейха высоко поднимает черные полумесяцы бровей. – Вы Гамида не знаете, Юля-ханум? Гамид молчит и молчит, да-а?

Это верно. Ее молодой муж, года три назад окончивший юрфак университета, недавно получил должность в республиканской прокуратуре – и заметно напустил на себя важность. Зато Зулейха компенсирует молчаливость супруга неистощимой говорливостью. Она минувшим летом закончила пединститут и стала преподавать в младших классах. По правде, я плохо представляю эту легкомысленную болтушку в роли учительницы. Ну да что говорить. Времена меняются, и школа меняется, а значит, и учителя. Вот только, когда Олежка подрастет, я бы не хотела – при всем моем добром расположении к Зулейхе, – чтобы она стала его первой учительницей.

Господи, думаю я, нарезая морковку кружками, господи, когда Олежка подрастет – в какую он пойдет школу? и где эта школа будет?

Ну вот, уже сердце ноет…

А Зулейха несется дальше – про Галустяна рассказывает, нефтяника, который живет в квартире напротив. К нему, Галустяну, кто-то все время звонит, голоса разные, а требуют одно: уезжай, убирайся, не то плохо будет.

– А вчера пришли какие-то пять человек. Угрожали! Это еразы, они ходят по домам, где армяне живут.

– Что за еразы? – спрашиваю.

– Ну эти, которые из Армении. Ереванские азербайджанцы, да-а? Их армяне выгнали, а тут им жилье не дают, вот они ходят по домам…

Что-то у меня в груди сегодня покалывает.

– Прости, Зуля, мне надо принять лекарство.

– Ой, конечно, Юля-ханум! – Она провожает меня до двери, продолжая тараторить: – Галустяны уедут, а они возьмут займут квартиру, да-а? У них хорошая квартира, отдельная. А мы в тесноте живем. Разве справедливо?

Кладу под язык таблетку валидола. Если не уймется боль, тогда – нитроглицерин. В восьмидесятом я перенесла инфаркт, не большой, микро, но все же инфаркт. Теперь без таблеток из дому не выхожу. Мне никак нельзя помирать, пока Олежка не подрастет.

– Баба! – Ему уже надоело рисовать, он крутится возле меня, а я сижу в кресле, старом штайнеровском кресле с подушечкой для головы. – Баба, – ноет Олежка, – ракази сказку!

– Какую сказку рассказать?

– Как дедушка Билин бабил! – выпаливает он.

– Во-первых, это не сказка, Олежек. А во-вторых, дедушка не бомбил Берлин, а только готовил самолеты для бомбежки.

– Ракази, ракази!

– Ладно. – Боль отпустила меня, можно продолжать функционировать. – Расскажу. Только сперва поставлю суп вариться. Ты порисуй пока.

День сегодня пасмурный, в кухне, где когда-то царила моя громкоголосая мама, темновато. Зажигаю свет. Заканчиваю возню с овощами, ставлю кастрюлю на газ.

Тут хлопает наружная дверь. Выглядываю в переднюю. Павлик пришел.

– Ты с работы? Почему так рано?

– Здрасьте, Юлия Генриховна. – Павлик вешает пальто и, задрав бороду, разматывает с шеи длинный шарф. – Я был на объекте, потом попутная машина подвезла.

Мы входим в комнату. Олежка бросается к отцу. Павлик чмокает его в щечку и, присев за Олежкин столик, начинает вникать в созданные сегодня произведения нашего мариниста. У молодых отцов далеко не всегда находятся терпение и время для ребенка – а у Павлика находятся, он хороший отец. Если б он не был суховат к нам с Сергеем, я бы вовсе не имела к зятю претензий. Непьющий, тихий, семьянин отменный – чего ж еще?

Он, подняв голову под моим «размышляющим» взглядом» смотрит на меня.

– Что-нибудь случилось, Юлия Генриховна?

– Нет. Ты пообедаешь с нами?

– Ну, если до двух. В три мне надо на работе появиться.

– Суп сварится, и сядем обедать. Котлеты только разогреть. Павлик, мне Нина сказала, что ты послал документы.

– Не документы, а данные о нас. – И после небольшой паузы: – Да, мы решили уехать.

– Па-а, – теребит его Олежка, – что мне нарисовать?

– Нарисуй вот здесь мостик, а на нем капитана. С подзорной трубой.

– Все-таки надо было посоветоваться с нами, – говорю.

– Юлия Генриховна, что тут советоваться, когда сто раз уже говорено. Мы же знаем, что вы с Сергеем Егорычем против отъезда.

– Сергей Егорович просто не выдержит.

– Мне очень жаль, поверьте. – Павлик округляет глаза, полные, я бы сказала, иудейской грусти. Он сидит в своем голубом, словно размытом джинсовом костюме, в варенке, или как там их называют, свесив широкую, как у Маркса, черную бороду над Олежкиными рисунками. – Очень, очень жаль. Но мы вынуждены думать о своей жизни. В Баку стало невозможно жить.

– Па-а, как рисовать позорную трубу?

– Не позорную, а подзорную. – Павлик пририсовывает к руке капитана трубу. – Юлия Генриховна, творится что-то страшное. Вчера к нам в институт заявились из Народного фронта человек семь-восемь, прошли по всем комнатам, приглядывались к лицам, заговаривали, а тем, кто не понимает по-азербайджански, бросали оскорбления…

– Откуда ты знаешь?

– Ну я-то понимаю. Директор вышел к ним, они потребовали, чтобы уволил армян. Всех до одного. И срок дали – неделю.

– Да какое они имеют право? Что за дикость?

– Вот именно. Дикари захватывают власть. Поэтому надо уезжать.

– Мне говорили, в Народном фронте писатели, ученые…

– Писатели пишут или выступают на митингах. А эти… эти действуют.

Вспоминаю давешних черноусых юнцов в скверике. Да уж… не приведи Господь…

– Па-а, что еще нарисовать?

– Нарисуй дом. Юлия Генриховна, мы должны думать не только о себе, а прежде всего об Олежке…

– Па-а! Покази, как рисовать дом!

– Вот так. – Павлик уверенной рукой делает быстрый набросок дома с башенками по углам. – Мы должны предвидеть, к чему идет.

– Может, обойдется.

– Не похоже, что обойдется. – Павлик смотрит на меня, теребит большим пальцем бороду. – Юлия Генриховна, – понижает он голос. – Мы с Ниной говорили, а вам все не решаемся сказать… Почему бы вам с Сергеем Егорычем тоже не уехать?

– Да ты что? – Я, признаться, ошеломлена. – Как это мы уедем?

– Очень просто. Вы немка…

– Я русская. Калмыкова.

– Вы Калмыкова по отчиму. А по отцу – Штайнер. В архиве, наверное, сохранились ваши метрики, это ведь легко установить – ваше немецкое происхождение. А ФРГ принимает советских немцев.

– Павлик, – говорю холодно. – Ты забываешься. Ты просто не смеешь делать нам с Сергеем Егоровичем такое предложение.

– Вы правы. – Грусть иудейская сгущается в его темно-коричневых глазах. – Вы правы. Извините.

Глава седьмая
Балтика. 1941 год

Те дни на Эзеле, а потом на Даго – были как страшный сон, в котором ты ищешь и не находишь спасения.

Четырнадцатого сентября противник высадил десант на острове Муху, несколько дней там гремел бой, семнадцатого немцы сломили сопротивление и, захватив дамбу, соединяющую этот остров с Эзелем, ворвались на Эзель. 46-й стрелковый полк, в санчасти которого оказались раненые Беспалов, Писаренко и еще двое технарей, вступил в дело. Начался долгий, ни днем, ни ночью не утихающий безнадежный бой. В санчасть притаскивали истерзанные тела бойцов, пахло кровью и порохом, предсмертные стоны и хрипы врывались в сознание Сергея, затуманенное контузией.

Под жестким натиском превосходящих сил противника редеющий полк отступал, цепляясь за холмы, за лесные опушки. Осень оплакивала его гибель затяжными дождями. Рубеж за рубежом – пятясь, огрызаясь огнем, не давая себя окружить, батальоны сорок шестого отходили на полуостров Сырве, кошачьим хвостом прилепившийся с юга к пузатому туловищу Эзеля.

Легкораненым пришлось уступить место в санчасти тяжелым, а куда было деваться, только в окопы. Сергея, как оружейника, взял к себе начальник боепитания, капитан с изрытым оспой красным лицом. Тут были не привычные Сергею скорострельные самолетные ШКАСы, а обыкновенные станковые и ручные пулеметы «дегтяри», побитые осколками, засыпанные песком и часто залитые кровью. Сергей разбирал, чинил, клал на оружие смазку – делал свое дело, не требующее напряжения больной головы, а только – навыка натруженных рук. Раза два, в минуты затишья, его навещал в наспех отрытой землянке старший сержант Писаренко. Он прихрамывал, опирался на палку. Смолили махру, обсуждали обстановку, а она, обстановка, была – хуже некуда.

– Слух такой, – говорил Писаренко, – что идет к нам из Кронштадта отряд кораблей.

– Подкрепления везут? – с надеждой спрашивал Сергей.

– Подкрепления! – Писаренко насмешливо щурил темные глаза. – Откуда их взять, коли весь флот стянут к Ленинграду? Соображение надо иметь, Беспалов. Идут, чтобы сымать нас с Эзеля. И которые на Даго. И на Ханко. Чтоб всех, кто распылился на балтийских просторах, обратно собрать – и под Питер. Главное в текущем моменте – Питер держать. Ты понял?

– Ага. А когда придут корабли?

– А ты сделай запрос командующему флотом.

Сергей потрогал повязку на голове. Голова была полна боли.

– Сволочи! – непонятно кого обругал Писаренко и окутался дымом. – Нехай мне будет лихо, – сказал он, раздавливая сапогом окурок, – а все ж таки я бомбил Берлин.

Корабли что-то не шли из Кронштадта. К началу октября остатки сорок шестого полка, сводный морской батальон и другие сильно поредевшие части истекали кровью на последних рубежах обороны на южной оконечности полуострова Сырве. Дальше уходить было некуда. Их поддерживала огнем 315-я береговая батарея, там героические были комендоры, героический командир капитан Стебель, известный всему Моонзундскому архипелагу, – только эта батарея поддерживала их, но и там уже кончались тяжелые снаряды. Кончался боезапас у стрелков и моряков, державших последний рубеж. И продовольствие кончалось. Кончались бинты.

А корабли не шли.

Ночь на 3 октября застала Сергея и несколько десятков стрелков из выбитого батальона близ поселка Мынту. В поселке что-то горело, мрачные красные отсветы разгорались и гасли на тучах, бесконечно плывущих над Эзелем. «Что же за нами никто не идет? – думал Сергей, мерзнувший в своем бушлате. Он лежал на дне траншеи с чужой винтовкой, доставшейся после гибели ее владельца. Он был теперь вторым номером в уцелевшем пулеметном расчете. Первый номер спал в двух шагах от него. Станковый пулемет на бруствере остывал от недавнего боя. – Никто не идет нас снимать… А ведь завтра… да уж, наверное, завтра будет мой последний день».

Он задремал и сквозь сон услышал, как кто-то выкликает его фамилию. С трудом разлепил воспаленные веки.

– Беспалов! – И уже удаляющийся голос звал: – Эй, Беспалов! Живой ты чи ни?

Неловко, еще в полусне, вылез Сергей из траншеи и закричал вслед уходящему Писаренко:

– Здесь я! Здесь!

И упал ничком под длинной пулеметной очередью с немецкой стороны. Он полз под роем трассирующих посвистывающих пуль и кричал, чтоб Писаренко обождал его.

Потом они шли по улице поселка, под сапогами скрипело битое стекло. Писаренко снова и снова принимался рассказывать, как в штаб полка позвонили из штаба укрепрайона и велели всем, кто жив из летного и техсостава авиагруппы, срочно прибыть на пристань, вот он, Писаренко, ищет, а двух технарей уже нету – Пихтелева вчера наповал, а Колесник пропал без вести, и мы с тобой, Беспалов, только и остались тут – сталинские соколы.

У пристани, под сполохами пожаров, качались четыре торпедных катера, и сходили на них по сходням люди, большинство в морской форме, но и сухопутные тоже. Командиры тут были, и даже (как узнал впоследствии Сергей) сам командир Островного укрепрайона генерал Елисеев со своим штабом. Черным-черно было от шинелей на узких катерных палубах. Когда Писаренко с Беспаловым, последние в очереди, подступили к сходне, их зычно окликнул командир со свирепым лицом:

– Кто такие? А ну, назад!

Недоверчиво зыркнул по ним узкими глазами, выслушав объяснение Писаренко, что, мол, есть приказ насчет авиаторов, но пропустил.

Корма торпедного катера – не лучшее место для пассажиров, тут два желоба для торпед, в желобах и сидели тесно, скорчившись, люди, уходившие с Эзеля. Когда взревели моторы и стала уплывать пристань, Сергею подумалось, что вот, корабли не корабли, а катера все же пришли и увозят их в Кронштадт. Только почему так мало, всего-то четыре катера… может, еще придут, чтобы снять всех, кто остался на Сырве?..

Какое-то время виднелось багровое пятно над Мынту, как рана в черном теле ночи. Потом осталась только мгла, наполненная ревом моторов, свистом ветра и протяжными стонами моря.

Море бросало катер с непонятной Сергею злостью. Он и вообще-то впервые в жизни оказался в море – да и сразу в шторм. Страшно ему было, когда волной захлестывало, ну, слизнет сейчас катер, как жучка, и потащит в эту… как ее… в пучину… А катер мчался с ревом, его подбрасывало и швыряло вниз. Непонятно, почему еще теплилась у Сергея жизнь в мокром ледяном теле.

Потом испуг притупился, и стало все равно, что будет дальше, наступит ли день, или навсегда останутся ночь и ревущая вода…

Сергей очнулся от удара в бок. Тупо посмотрел на черные усы на белом вытянутом лице Писаренко. «Проснись, – прохрипел тот. – Подходим». Была все та же первобытная ночь, и Сергей, шевеля мозгами, сообразил, что до Кронштадта за одну ночь не дойти, – значит, приближающийся черный берег с неясными силуэтами строений никак не мог быть кронштадтским.

Он так и не запомнил, как назывался приморский город на острове Даго, к причалу которого подошел катер. Название было похоже на слово «мясо».

Морской водой разъело под бинтами рану. Голова была наполнена болью и туманом, и выплывал из тумана то странно раздутый, будто накачанный воздухом человек с бритым черепом и спрашивал – «ты почему мне щуку не поймал?», – то беззвучно кричал, раскрывая щелястый рот, бывший тесть – «взяли в семью, голь перекатная!», – то снилось и вовсе непонятное: будто идут-бредут по каменистой местности друг за дружкой несколько женщин в длинных платьях с кувшинами в руках, а лица у них печальные, – то мерещилось будто девичье лицо, незнакомое и доброе… постой, красная девица, не уходи… из какой сказки ты явилась?.. не уплывай!..

Когда туман рассеялся, Сергей обнаружил себя лежащим на койке, на настоящих простынях, под настоящим одеялом, – впервые после окончания ШМАС он не валялся на земле. Справа и слева лежали на койках люди, кто-то зверски храпел, была, наверное, ночь, слабо горела на тумбочке настольная лампа. Он умилился вдруг: настольная лампа! Да где же он, в какую сказку попал?

А утром уже наяву возникла в палате красна девица. Была она маленькая, в белом халатике и белой косынке, из-под которой выбилась белокурая челочка, – и она улыбнулась Сергею и спросила, пальчиком указав на повязку на голове:

– Больно?

1
...