Читать книгу «Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)» онлайн полностью📖 — Евгения Водолазкина — MyBook.
image

Вредные привычки

Академик Александр Михайлович Панченко однажды пригласил меня на заседание Топонимической комиссии Петербурга. Комиссия занималась тогда возвращением улицам исторических названий. Речь в тот день шла о переименовании улицы Щорса в Малый проспект Петроградской стороны. Некоторым исконное название казалось слишком длинным.

– Раньше, – говорили они, – можно было дать домой телеграмму: «Ленинград. Щорса». А сейчас – извольте: «Санкт-Петербург, Малый проспект Петроградской стороны», потому что есть и Малый проспект Васильевского острова.

– Так не во всяком городе есть два Малых проспекта, – возражали им. – Тоже ведь понимать нужно.

Больше всех горячился пожилой представитель компартии. Расставаться со Щорсом ему не хотелось. Его уговаривали, напоминали, что еще пол-Питера носит коммунистические названия, что существует, к нашему общему стыду, даже улица Белы Куна, которого за зверства в Крыму любой трибунал признал бы военным преступником.

Так или иначе все выступления были обращены к Панченко. Не как к председателю комиссии даже, а как к выдающемуся ученому. Но Панченко молчал. Кому-то вспомнились красивые слова из песни о Щорсе:

 
Голова обвязана,
Кровь на рукаве,
След кровавый тянется
По сырой траве.
 

Представитель компартии зачитал подробную справку о Щорсе с экскурсом в историю Гражданской войны. Вспомнился, конечно, и другой куплет:

 
В голоде и холоде
Жизнь его прошла,
Но недаром пролита
Кровь его была.
 

Помолчали. Не видя реакции Александра Михайловича, выступавший кратко проинформировал присутствующих о перспективах мирового коммунистического движения. Панченко слушал, опустив голову. Академического спора не получалось.

– В конце концов, – крикнул поклонник комдива, – сотни тысяч людей называли эту улицу улицей Щорса! Почему вы топчете их привычки?

– Так ведь есть и привычка в носу ковырять, – тихо заметил Панченко.

Аргумент оказался исчерпывающим. Он подвел итог ожесточенному спору, и улицу переименовали.

Годы спустя, уже после смерти Панченко, мне пришлось еще раз присутствовать на заседании Топонимической комиссии. В тот раз безымянной набережной против Пушкинского Дома комиссия отказалась присвоить имя Дмитрия Сергеевича Лихачева. Ученикам Лихачева дали понять, что такое наименование вряд ли совпадет со вкусами тех, кто в эту набережную будет «вкладываться». Песен на этот раз уже никто не вспоминал: время стало прагматическим, да и лица присутствующих были совсем другими. Замена Александру Михайловичу была явно неравноценной.

С уходом Панченко процесс возвращения исторических названий сошел на нет. До сих пор в самом центре города преспокойно существуют улицы, носящие имена Ленина, Воскова, Блохина и многих совсем уж ныне забытых участников революционного террора – в боевой компании с улицами Красного Курсанта, Пионерской и т. п. Под этими именами и кличками ведут свое призрачное существование Широкая, Матвеевская, Большая Белозерская, Церковная, Большая Спасская, Большая Гребецкая и другие улицы, чьи старые и прекрасные имена никто не возвращает.

Говорят, что дело теперь не в Топонимической комиссии, а в том, что городские власти слишком привыкли к названиям советским. Не исключено также, что в отсутствие Александра Михайловича для возвращения исторических названий властям просто не хватает аргументов.

Мало приятного

Выдающийся литературовед Ф. в конце жизни разговаривал сам с собой. Это ни в коей мере не указывало на его (не вижу, мол, достойного собеседника) заносчивость, потому что Ф. находил возможность разговаривать и с другими. В сущности, то, что в данном случае называли беседой с самим собой, было скорее мыслями вслух, произносившимися негромким голосом. Таким голосом в театре произносят реплики с ремаркой «в сторону». Эти тексты звучали независимо от присутствия коллег, что характеризовало Ф. как человека, расположенного к откровенности. Стоя рядом с ним в библиотеке, можно было услышать:

– Посмотрю-ка эту книгу. Новая… Чушь, наверное. – Шуршание пролистываемых страниц. – И ведь точно – чушь.

Следует заметить, что, обладая хорошим вкусом, в своих оценках Ф. обычно не ошибался.

Когда волна компьютеризации дошла до Пушкинского Дома, фирма, устанавливавшая технику, прислала своего представителя для обучения потенциальных пользователей. Пользователь Ф. смотрел в окно и вникнуть в объяснения компьютерщика даже не пытался.

– Слишком поздно, – задумчиво сказал Ф., – слишком поздно. И не нужно.

Последнее мое воспоминание об этом человеке – в высшей степени зимнее. Подходя однажды в метель к Пушкинскому Дому, я увидел Ф. В полусотне метров впереди меня он двигался механической походкой немого кино. Сверху донизу картинка перечеркивалась полосами колючего снега и сопровождалась полным отсутствием звука: эта метель поглощала не только изображение, но и звук. Приблизившись к сугробу, Ф. так же беззвучно в нем исчез. Через мгновение – как негатив предыдущего кадра – он вновь возник с абсолютно белой спиной.

В Пушкинский Дом мы с ним вошли почти одновременно. Принимая его пальто, гардеробщица сочувственно спросила: «Упали где?», но Ф. не ответил. Вид у него был довольно свирепый. Поднимаясь по лестнице, Ф. сказал самому себе:

– Разве что-нибудь приятное услышишь?

Умер он, если не ошибаюсь, в ту же зиму. Метель к тому времени сменилась жестоким морозом, который в условиях питерской влажности переносится с большим трудом. Я поехал договариваться о похоронах с одним из пригородных кладбищ. На нем Ф. завещал себя похоронить рядом с родными. От станции до кладбища я шел пешком по шоссе, и это, пожалуй, были два самых длинных километра в моей жизни. Кожа лица, неспособная обогреть ледяной воздух, и сама, как мне казалось, превращалась в лед. Так что если бы я, скажем, захотел улыбнуться (а улыбаться мне не хотелось), сделать этого я бы не смог.

В дирекции кладбища у меня потребовали – трудно поверить – денег. Кладбищенскому коротко остриженному руководству было, как ни странно, недостаточно того, что у них похоронят крупнейшего специалиста в области русской литературы. Действительного члена (присутствующие сдержанно заулыбались) Академии наук. Я не уходил только потому, что в помещении было тепло. Подумав, попросил разрешения позвонить в Пушкинский Дом.

– Деньги? – удивились на том конце провода. – Будем связываться с Академией наук. Ждите новостей на месте.

Минут через пятнадцать на кладбище зазвонил телефон. Судя по тону кладбищенского начальства, звонили не из Пушкинского Дома и даже не из Академии наук.

– Да-да. Похороним в лучшем виде. Об чем речь. – Говоривший повесил трубку и посмотрел на меня усталым взглядом. – Ну, могилям хоть дашь на бутылку? Холодно копать-то.

Я достал всё содержимое карманов – несколько скомканных бумажек – и положил на его стол. Одну бумажку (мой обратный билет на электричку) я, поколебавшись, забрал.

– Одно слово – академики, – сказал строгий человек и сгреб выложенные деньги в ящик.

Сквозь полузамерзшее окно за его действиями следили могили.

В тот же вечер у меня поднялась температура, и на похороны я уже не поехал. Когда катафалк с телом Ф. прибыл на кладбище, выяснилось, что его могила еще не вырыта. Кладбищенского начальства не было, а могили держались индифферентно. Кто-то из пушкинодомских было возмутился, но один из могилей пригрозил, что сейчас его закопает. Разве что-нибудь приятное услышишь, как сказал бы Ф…

Через какое-то время приехал трактор и вырыл-таки могилу. Могили ее только слегка подровняли. Мне вот что кажется: в нашей жизни мало приятного. В оценке нашего отношения друг к другу, да и атмосферы в целом, фраза Ф. чрезвычайно точна. Статистика и ощущения говорят, что жизнь стала чуть легче. Только ведь уменьшение плохого не всегда ведет к увеличению хорошего. Потому что хорошее должно быть и в виде приятного. А приятного – мало.

Сеанс с разоблачением

Эту историю рассказал литературовед Евгений Александрович Маймин.

В 1949 году филфак Ленинградского университета был озабочен разоблачением «космополитов». Одним из первых предполагалось разоблачить выдающегося исследователя русской литературы Бориса Михайловича Эйхенбаума. Определенная сложность предприятия состояла в том, что разоблачаемого в это время не было в городе. После второго инфаркта он находился в сестрорецком санатории для сердечников. Родных Бориса Михайловича беспокоило его здоровье, и о происходящем в университете ему ничего не говорили.

Здоровье Бориса Михайловича беспокоило и декана филфака. После долгих раздумий он отправил в Москву феноменальный запрос: «Как быть с Эйхенбаумом, если он умрет раньше, чем его разоблачат? Хоронить его как космополита или как профессора?» Не сочтя этот текст подражанием Андрею Платонову, из Москвы ответили: «Как профессора».

Вернувшись в Ленинград, Эйхенбаум принял известие о своем увольнении из университета философски. Даже поэтически:

 
В дни юбилея В.Гюго
И Николая Гоголя
Не получил я ничего —
Ни хлеба, ни алкоголя.
 

«Да ведь это стихея, – сказал он тогда своим ученикам. – Как со стихеею бороться?»

Коллизия между Борисом Михайловичем Эйхенбаумом и советской властью разрешилась, как это часто бывает, компромиссом. Советская власть в тот раз позволила Борису Михайловичу выжить, в результате чего он предоставил советской власти возможность себя разоблачить. А мог ведь умереть неразоблаченным.

Легкое дыхание

Вслед за Ленинградским университетом «космополитов» начали прорабатывать и в Пушкинском Доме. Зайдя в туалет, Борис Михайлович Эйхенбаум сказал: «Вот единственное здесь помещение, где легко дышится». С тех пор много там воды утекло. Интересно, что самые неприятные вещи в Пушкинском Доме по-прежнему случаются вне туалета.

Литературоведы в блокаду

В майские дни я вспоминаю рассказы стариков Пушкинского Дома о блокаде. Как всякое свидетельство о трагедии, рассказы их были пронзительны. Между тем сквозил в них и несомненный мифоборческий оттенок. Вообще говоря, я хорошо отношусь к мифам. Миф – это не выдумка, как легкомысленно кто-то может подумать. Миф (назовем его для благозвучия легендой) – это форма восприятия явления, наше активное к явлению отношение. Легенды возникают вокруг вещей масштабных. Они лишь подчеркивают их размер.

Была, например, распространена легенда о том, что, покинув Бадаевские склады, по Невскому проспекту шли крысы. Предчувствуя судьбу складов, крысы якобы ушли еще до их сожжения и перебрались в порт. И хотя этот сумрачный марш описан не в одном литературном произведении, пушкинодомские литературоведы его не помнили. Они говорили о том, что, направляясь в порт, крысы вовсе не были обязаны идти через Невский. Напротив: чтобы промаршировать по главной улице, им, крысам, пришлось бы даже сделать крюк. Так считали наши старики.

В сущности, мне было жаль расставаться с легендой о крысином марше. В глубине души я до сих пор допускаю, что на Невский крысы заглянули намеренно. Может быть, они указывали городским властям на фатальную неподготовленность города к блокаде, потому что людей к тому времени уже не слушали.

Но реальность была удивительнее легенд. В блокадное (как и во всякое другое) время Пушкинский Дом оставался необычным местом. В нем хранились рукописи Пушкина и доброй половины русских классиков. Имелись также сапоги, сшитые Львом Толстым, локоны Гоголя и Тургенева, карандаш, бывший во время дуэли в нагрудном кармане Лермонтова, и даже сноп пшеницы, подаренный Некрасову крестьянами Карабихи. Наконец, в Пушкинском Доме было то, чего нет ни в одном литературоведческом учреждении мира: подводники.

Они появились вместе с базой подводных лодок, обосновавшейся здесь же, на набережной Малой Невы. Из всех находящихся в Пушкинском Доме экспонатов подводников заинтересовал лишь некрасовский сноп. Будучи людьми практическими, подводники обратились к президенту Академии наук академику Комарову с вопросом, нельзя ли эту пшеницу съесть. Ботаник Комаров ответил короткой телеграммой: «Валяйте, ребята!» Сноп подводники обмолотили и съели в новогоднюю ночь.

Об этой ночи рассказывали и пушкинодомцы. Они вспоминали о замерзших фекалиях на окнах домов. Этими страшными гирляндами город встречал новый, 1942-й, год. Канализация уже не работала, и ночные горшки выливались через форточку. Спуститься на улицу у многих не хватало сил.

Сил не хватало даже у тех, кому нужно было выбраться из горящих домов. Об одном таком доме однажды рассказал Дмитрий Сергеевич Лихачев. Это был дом на Мытнинской набережной против Пушкинского Дома. На его крышу упала зажигательная бомба, и огонь шел сверху вниз. Шел медленно – четыре дня. Отсветы его по ночам плясали на колоннах Пушкинского Дома. Лихачев отправился было вытащить остававшихся, возможно, в нем людей, но на мосту через Неву его оставили силы. Он едва смог вернуться обратно. Впоследствии этот дом восстановили, и Дмитрий Сергеевич многие годы смотрел на него из окна своего кабинета. Сейчас на месте дома зияющая пустота. Городские власти снесли его и обещают построить новый – точно такой же. За исключением, разумеется, теней погибших. Не приходится сомневаться, что в этот новодел они уже не вернутся.