Она жила в Петербурге. Первая любовь Павла Давыдовского. С ней он провел самые восхитительные минуты в своей жизни. И самые мучительные. Она была его бедой – и его счастьем. Его большой болью – и несказанной радостью. Она являлась его мукой – и его наслаждением… К тому же тогда он был неопытен и еще не знал, что все беды мужчин от них – девиц и женщин.
Когда Павлу исполнилось пятнадцать, отец отдал его в Санкт-Петербургское Императорское училище правоведения – заведение закрытое, перворазрядное и только для потомственных дворян, отцы которых что-то значили в Российской империи. Сдал, так сказать, с рук на руки попечителю училища – принцу Александру Петровичу Ольденбургскому. Училище правоведения было одним из самых престижных во всей империи, по статусу приравнено к Царскосельскому лицею и состояло в ведомстве Министерства юстиции. По окончании Императорского училища правоведения можно было выйти из его стен с чином десятого или даже девятого класса и тотчас приступить к службе в канцелярии Министерства юстиции или Правительствующего Сената. Ну где еще у юноши могут открыться столь лестные перспективы?
Учился Павел Давыдовский преотлично. И вовсе не потому, что хотел, как иные прочие, служить в канцелярии Сената или Минюста и как можно быстрее двигаться по служебной лестнице. Просто ему нравился курс права и его история. А когда Давыдовский, окончив общеобразовательный курс, перешел на специальный и получил право носить шпагу, – тут-то с ним и приключилось несчастье. Или счастье, что применительно к любви, согласитесь, есть два совершенно равнозначных понятия.
Барышню звали Глаша. Впрочем, почему звали? Ее и поныне зовут Глаша. Впрочем, ежели быть точнее, то теперь она Глафира Ивановна Краникфельд.
Давыдовскому тогда исполнилось восемнадцать лет, а Глафире – семнадцать. Она только-только стала выезжать в свет. Их представил друг другу его приятель и товарищ по училищу барон Роман Розен, приходившийся Глаше кузеном. Случилось это на ежегодном традиционном балу, проводимом в училище пятого декабря. Каждый из его воспитанников имел в этот день право пригласить на бал знакомую даму или барышню, что не преминул сделать и барон Розен.
С первой же минуты знакомства мир для Давыдовского стал совершенно другим. Он вдруг приобрел новые цвета и краски, более яркие и сочные, нежели прежде, и в жизни юноши появился высший смысл. Ведь все мы рождены для чего-нибудь особенного. Самого главного, что должно непременно произойти и без чего жизнь наша будет несостоявшейся, а то и пустой. Для Павла этим особенным, для чего, как ему тогда представлялось, он и был рожден, была встреча с Глашей.
В тот вечер он не заговорил с ней на балу о своих чувствах, вспыхнувших в его сердце, хотя и заангажировал ее на полонез и затем на вальс, а стало быть, имел возможность высказаться, – он просто любовался ее красотой.
Во время променада, не говоря уж о прочих фигурах, когда они были практически разлучены, Павел молчал, пораженный тем, что будет танцевать с девушкой-богиней. Держать ее за пальцы рук, преклонять пред ней колено – это являлось для него верхом блаженства. А говорить… нет, он не мог говорить, ибо еще не придуманы были те слова, которые раскрыли бы всю гамму чувств, уже бушевавших или только зарождающихся в его груди. Казалось, что и его божественная партнерша испытывает нечто подобное, и более старшие и опытные в сердечных делах воспитанники училища могли это заметить. И, к слову сказать, заметили, произнеся Давыдовскому после бала слова, что «Глафира Ивановна бросала на вас, сударь, загадочные взгляды; если не влюбленные, то весьма и весьма томные». Сам Павел тоже несколько раз ловил на себе ее взгляды, но свой поспешно отводил в сторону, словно чего-то опасался, хотя мог смотреть на нее сколько угодно времени – до того она была удивительно прекрасна.
Вальс… Этот чарующий танец пришел не столь давно из Вены и вырос из весьма популярных в Чехии танцев матеник и фуриантэ. На балу они танцевали медленный вальс – ну, тот, в котором на один такт приходится три шага. Они были столь близко друг от друга, что у Давыдовского весьма некстати проснулось естество, и дабы не коснуться им живота Глаши, он был вынужден несколько отстраниться от нее. Такое увеличение расстояния между ними вызвало у партнерши Павла удивление. Она даже недоуменно посмотрела на него: как так, она же видит, что нравится ему, так почему же он держит максимальное расстояние между ними, когда можно более полно и близко ощущать тела друг друга и наслаждаться этим?
Ну что ж. Она была еще молода и не совсем знала физиологию мужчин. Вернее, не знала совсем. Иначе бы все поняла и не стала бы мысленно его осуждать. Впрочем, она и не осуждала воспитанника Императорского училища правоведения Павла Давыдовского. Так, была слегка удивлена его невольной отстраненностью. А ему просто было неловко…
Их встреча на балу закончилась тем, что он довел ее до места и срывающимся голосом поблагодарил за танец:
– Je vous remercie[1].
Глафира в ответ смущенно опустила хорошенькую головку и сделала неглубокий реверанс.
В эту ночь он не мог заснуть. Ворочался в своей постели, вспоминал бал и ее, Глашу. Как держал ее прохладные пальцы в своей ладони, как смотрел в ее лицо и вдыхал запах ее чудных волос. И как она посмотрела на него, и в ее взгляде была симпатия – и, ей-богу, ему не почудилось, нежность.
Несколько дней Павел ходил как полоумный. В классах отвечал невпопад, был задумчив и рассеян. Почти ничего не ел. И еще стал писать стихи, что, несомненно, указывало если уж не на поэтический дар, так на состояние крайней влюбленности…
На балу Судьбы богиней
ты явилась, как во сне…
Глаша, Глашенька, Глафира —
сильно нравишься ты мне.
Я в тоске любовной маюсь:
то ли радость, то ль чума, —
Глаша, Глашенька, Глафира
не выходит из ума.
Ранен я стрелой Амура
и иду в последний бой:
Глаша, Глашенька, Глафира,
как бы свидеться с тобой?!
То есть налицо имелись все признаки любовной горячки – заболевания тяжелейшего, ежели не сказать смертельного.
Свои стихи он переписывал восемь раз. В конце концов, оставшись удовлетворенным рифмой и почерком, он нашел после занятий своего приятеля Рому Розена.
– Вот, – сказал Давыдовский, протягивая ему листок со стихами и краснея, верно, от макушки до пят. – Прошу вас, барон, передайте это ей…
– А что это? – спросил Розен.
– Стихи, – едва слышно промолвил Павел, и его щеки и шея из розовеющих превратились в алые.
– А кому отдать? – задал новый вопрос Розен.
– Ей, – почти шепотом произнес Давыдовский.
– Да кому – ей-то? – едва удержался от восклицания ничего не понимающий приятель. Он только что проигрался в штос и был нервически возбужден. – Выражайтесь яснее, Павел Иванович.
Давыдовский уронил голову на грудь и уже одними губами вымолвил:
– Вашей кузине, Глафире Ивановне…
Розен услышал. И все понял. Он сам с полгода назад пребывал в подобной любовной горячке – пылал страстью к начинающей актрисе Императорского Александринского театра неприступной красавице Марии Савиной. Она была замужем, ее супруг был ленив, невероятно глуп и любил выпить. Затеянное ею бракоразводное дело тянулось уже год, но не двигалось с мертвой точки. Вокруг Савиной уже начинал складываться круг поклонников, превратившийся в сонм после ее блистательного выступления в роли Елены в пьесе Потехина «Злоба дня». А после ее бенефиса в едкой комедии Потехина «Мишура» к этому сонму присоединился и Розен.
Его положение было почти безнадежно. В окружение Савиной входили блистательный флотский офицер князь Евгений Голицын, граф Степан Головкин, поэты Полонский и Майков, хоть ловеласы и стареющие, но еще могущие дать фору ловеласам молодым; известный критик Стасов и даже парочка влиятельнейших великих князей, имена которых произносились шепотом. Ну куда юноше-студиозусу было тягаться с таковыми?
Он все же попробовал. Заваливал прихожую Марии Гавриловны цветами. Писал любовные записки. Часами выстаивал под окнами ее дома, когда сбегал из училища в самовольные отлучки. Назначал свидания, на которые она не приходила. В конце концов Савина обратила на него внимание. Ибо не существует в мире крепостей, которых нельзя было бы взять. Хотя бы и долговременной осадой. И нет женщин, которых нельзя было бы добиться. Ну, или почти нет…. Необходимы лишь терпение и настойчивость, что весьма несвойственно молодым людям. Но у барона Розена терпение и настойчивость имелись. И он победил. Взял казавшуюся неприступной крепость…
Оказалось, овчинка выделки не стоила. Впрочем, приз был, конечно, весьма значительным, и Роман Розен вполне потешил собственное самолюбие. Но – не более того. Страстная и романтическая на сцене, способная всецело отдаваться роли, падать в обморок во время самого представления, в постели Мария Гавриловна оказалась холодна, как кусок мрамора, и абсолютно не проявляла никакой инициативы. В постели с ней было скучно до такой степени, что Розен, по молодости лет весьма неискушенный в женщинах, совершив одно соитие, не смог произвести второго. Хотя прежде восстанавливался буквально через четверть часа. Поласкав актрису руками и уяснив несостоятельность процедур, Роман сослался на занятость и покинул ее квартиру с облегчением, чтобы больше никогда в нее не вернуться. Подевалась куда-то и былая страсть, а вместе с ней – влюбленность. Как это, собственно, зачастую происходит после соития с женщиной, после которого ореол богини куда-то исчезает, а на его место приходит понимание того, что, по сути, все женщины одинаковы, а при отсутствии темперамента – так и вовсе не так уж прекрасны и загадочны.
Словом, Роман Розен вполне понимал состояние Павла Давыдовского.
– Хм… Ну, хорошо, я передам, – мягко улыбнулся барон. – А что передать на словах?
– Передайте ей, что я… Что она…. Нет, передайте, что я ее… Черт возьми, я не могу это сказать вам… – совсем смутился Давыдовский. – Только ей. Послушайте, – Павел умоляющим взглядом посмотрел на приятеля: – Вы не могли бы устроить… мне… ну… чтобы встретиться с ней?
– То есть вы просите с ней свидания? – поднял брови барон.
– Да, – шумно выдохнул Давыдовский.
– Но это невозможно, – недоумевающе произнес барон. – Ни одна порядочная девица не выйдет из дому без сопровождения, ведь это может скомпрометировать ее. – Он снова с недоумением посмотрел на Давыдовского. – Ты что, будешь разговаривать с ней в присутствии мамки или лакея?
– Ты будешь присутствовать, – с надеждой произнес Давыдовский, не заметив, что они перешли на доверительное товарищеское «ты». Впрочем, тема разговора была такая, что без доверительности обойтись было просто невозможно. – Только отойдешь на время в сторонку.
– Хм, – ответил на это Розен. Он снова вспомнил свое состояние, когда пылал любовью и страстью к Марии Савиной, понимающе улыбнулся и решил помочь товарищу. Потому как чувство, которым тот пылал, было совершенно не шутейным. – Хорошо, я попробую…
От любви мужчины теряют разум. Иные из них – тупеют. Те, которые и так были не столь умны, становятся совершеннейшими глупцами. Даже весьма умные, подпав под чары женщин и впав в любовную горячку, становятся малосообразительными и напрочь теряют остроту ума. Их спрашивают, сколько будет дважды два, а они надолго задумываются, как если бы у них хотели выведать смысл бытия, и лишь потом, завершив какую-то свою личную мысль, отвечают:
– Четыре.
А бывает, что отвечают невпопад («не знаю», «кажется, восемь») или вовсе не отвечают, погруженные в собственные раздумья. И мысленно ведут нескончаемый разговор с предметом своей любви, где присутствуют споры, уговоры, упреки и обвинения во всяческих грехах, чаще всего надуманных. А по сути – этот разговор с самим собой, который может завести столь далеко, что вы и сами не заметите, как окажетесь в «желтом доме», как это случилось с одним из воспитанников Императорского училища правоведения Григорием Аполлоновичем Лопухиным. Сей юноша, воспитывавшийся в училище еще во времена попечительства племянником государя-императора Николая Первого принцем Петром Георгиевичем Ольденбургским, влюбился без памяти в Александрину-Анну Францевну Маснер, дочь австрийского подданного, статского советника Франца Иоганновича Маснера, служившего тогда чиновником особых поручений при Санкт-Петербургском почтамте.
Несколько раз они встречались в построенном после наводнения 1824 года Чайном домике Летнего сада, поскольку училище правоведения располагается в точности напротив знаменитого места, либо гуляли по аллеям сада, наслаждаясь друг другом. А потом Лопухин признался в любви.
– Я не могу жить без вас, – добавил он, пребывая в чрезвычайном восторге и благоговении от своей спутницы.
– Я тоже, – услышал он в ответ тихие слова.
Ежели бы у воспитанника Императорского училища правоведения Гриши Лопухина были бы крылья, то он непременно взмыл бы в небеса. Впрочем, крылья у него после слов его возлюбленной, несомненно, заимелись. Только вот взлетать в небо не было никакого резону: любимая находилась здесь, на земле, рядом с ним, и покидать ее в такой момент было бы безграничной глупостью.
А потом они украдкой поцеловались. Вкус поцелуя нес запах весны и надежды на блаженство и, в конечном итоге, на нескончаемое и всеобъемлющее счастье. Ибо настоящее счастье – это не имение в полторы тысячи душ, не кипа доходных бумаг; не чин действительного тайного советника и не короткое знакомство с самим государем-императором, а нахождение вблизи себя человека, который тебя понимает и для которого лучше, чем вы, нет никого на целом свете.
Что приключилось затем между ними – никто не ведает. Умалчивает об этом и училищная легенда, равно как и местный фольклор. Известно только, что между возлюбленными произошла крупная размолвка, после которой Александрина-Анна прекратила с Лопухиным всяческие сношения. Она не отвечала на его полные отчаяния записки, не выходила из дому, когда Григорий, с большим трудом добыв увольнительную из училища либо пребывая в самовольной отлучке, проводил целые часы под ее окнами. И, конечно же, не принимала его у себя.
– Лопухина и на порог не пускать, – таково было ее нерушимое распоряжение лакеям.
Это был конец всему. Конец мечтаниям о блаженстве и счастье, конец взаимной любви, конец всяческого смысла и всей жизни.
О проекте
О подписке