Когда все кончилось, Надя сказала:
– Больше ко мне не суйся. Мужик у меня драчливый. Помалкивай. Если что, сама дам знать…
Душа Лешки пьянствовала. Он был на верху блаженства. Пускай в деталях не все вышло так, как мечталось. Ерунда! Лишь бы первая звезда взошла на небосклон…
Через несколько дней счастье закрепилось!
Лешка стоял у сарая с голубятней. Мамай кормил своих пернатых питомцев. Голубей он крыл по-разному: «Пошла вон, шмара! Куда летишь, сучка? Сейчас перья повырываю, шалава!», но тут же и нежничал: «Крошечка, иди сюда», «Лапуля, куда ты дернулась?», «Голубушка, попей водицы». Он ловил голубушку и целовал ее в клюв, сюсюкал с ней, ласково оглаживал перышки.
Возле сарая с голубятней появилась Ольга.
– Чё приперлась? – спросил ее Мамай, спустившись из голубиной клети.
– Сандала ищу, – ответила она.
– Я с Сандалом не корешусь, – ответил Мамай.
– Козел он! – зло выпалила Ольга.
– Вон этого на замену возьми. – Мамай кивнул на Лешку.
– Не зелен? – придирчиво глянула Ольга на Лешку.
– Зеленый, но уже нахал, – усмехнулся Мамай. – На веранду идите. Там козлодёрка стоит.
У Ольги были пышные рыжие волосы, пышная грудь, полные губы, круглое розовощекое лицо. Фигурой она была даже полновата, но эффектна, с той округлой вульгарной приманчивостью, когда, мужчина, глядя на нее, думает только про одно… С тусклой теткой Надей-почтальоншей не сравнить. У Лешки, как у зайца, который не знает, спасется от лисы или нет, но уже лису видит, чует, затарабахало в груди сердце. Неужели сейчас опять случится? Лешка уже немного влюбился в незнакомку пышечку Ольгу.
Веранда у Мамая сплошь в рисунках с полунагими бабами, будто полигон для любовных утех. Лешка уже с первым опытом. Правда, Ольга немного поломалась, шуточки ввертывала: «У тебя волосики уже выросли? Покажи…» Отдавалась она беззастенчиво, целовалась безумно, пленительно. Лешку с первого раза не отпустила. После свидания его аж покачивало.
– Ты сам-то чего ее не клеишь? – спросил он Мамая.
– Эту драную кошку не хочу… Ко мне сегодня вечером Мариша придет. Такая лялька, еще в школе учится. Целячок ей сломал на прошлой неделе. Теперь ее разогнать надо, чтоб горячая стала.
– Какая Маринка? Из какой школы?
– Не твоего ума дело… Дуплись вон с лахудрой Ольгой и радуйся!
Лешка с подозрением и завистью взирал на Мамая. Он был крепок телом, жилистый, в татуировках, было в нем что-то животное, звериное; вероятно, такое нравилось опытным женщинам, в нем чувствовалась мужичья сила и плотская власть. О своих женщинах Мамай рассказывал грязно, с похабными подробностями, с насмехательским цинизмом. Лешка, мечтавший о мужском опыте, слушал с брезгливостью, но кое-что на ус мотал.
Сейчас он подивился. Надо же, Мамай Ольгой побрезговал! Да от нее с ума можно сойти… Какую-то девственницу из школы ждет. Безмозглым девкам такие, видать, нравятся. Чем с ними злее, тем для них слаще…
Не прошло и недели после объятий Ольги, Лешка ворвался в кабинет Семена Кузьмича, плачущим укорительным голосом набросился:
– Говорил я тебе, дед, дай книгу почитать! А ты попозже, попозже, – передразнивал деда.
– Сбесился? Каку-таку книгу?
– Про баб! – выкрикнул Лешка. – Теперь вот, – он указал на ширинку. – Придется к венерологу. Там только с паспортом. Мне шестнадцать лет, но паспорт не получил пока. В школу теперь сообщат.
– К Якову Соломоновичу поезжай. Вылечит. Вот башли! – Семен Кузьмич вытащил из лопатника дорогую фиолетовую бумажку – «четвертак». Потом – хрясь по стене кулаком: – Тася, кобыла лешачья! Козыря найди… Пусть этого балбеса к Муляру свезет!
Вальяжный опытный блатняк Козырь просветил Лешку в дороге:
– Это Оля Ржавая была. Тебе ее Бобик подложил? Услужил, падла. Ржавая с трепаком ходит. Не бойся – не сифон… Швондер тебя запросто вылечит. Бывалый лепила.
Доктор Муляр принял молодого ловеласа и страдальца с живым участием.
– Внук Семена Кузьмича? Отлично, отлично! – приговаривал невысокий, плотный и подвижный Яков Соломонович, густо и черно курчавый, но с большой блестящей залысиной посредине крупной головы. – Отлично! Сейчас Яков Соломоныч будет брать анализ. Снимайте-ка штаны, Лещя. – Букву «ш» в имени Яков Соломонович произносил мягко, чуть шипяще, как «щ». – Отлично, отлично, Лещя. Потерпите-ка. Яков Соломоныч аккуратно. – Взяв болезненный анализ, доктор, не медля, исследовал стеклышко с бактериями под микроскопом и весело приговаривал излюбленное словцо «отлично», будто чему-то восхищаясь. При этом залысина его излучала профессиональный врачебный блеск удовольствия.
– Может, Яков Соломоныч, это все-таки от простуды? А? – заискивал перед доктором Лешка, пытаясь перевести стрелки болезни на холодную землю и простуду почек в одной из рыбалок.
Доктор отскочил от микроскопа, обнял Лешку за плечи и тихо, казалось, по секрету сказал:
– От блядишек. Исключительно от них. Поверьте Якову Соломонычу. Будем колоть, Лещя… Отлично, отлично!
Лешка все равно блаженствовал. Считал себя героем. Он повел счет.
Анна Ильинична схватила ухват, пресекла путь вторжению, завопила:
– Не пущу! Разве можно экому идолу в доме жить?
Семилеток внучок, юродивый Коленька прижался к бабкиному боку, тоже испуганно таращил глаза на дивное диво. Перед ними в сенях стоял Федор Федорович с огромной клеткой, едва в двери прошла, в клетке большой черный ворон сидит на жердочке.
– Это Феликс. Царь-птица! – втолковывал Федор Федорович вздорной старухе. – Он говорит. Скажи, Феликс… – Тут Федор Федорович скомандовал, раскатисто, широко: – По-о-лк!
Феликс задрал клюв, сверкая черными глазами, и выкрикнул весьма разборчиво:
– Смир-р-р-на!
Анна Ильинична обмерла. Перекрестилась. И еще пуще вцепилась в рукоятку ухвата, заговорила ярей:
– Потравлю! Голову скручу! Котам брошу, экого демона!
– Безмозглая старая карга! – обозвал ее Федор Федорович. Стал разворачиваться, выбираться из сеней назад, на улицу, с неуклюжей огромной клеткой, с говорящей чудной птицей.
Коленька, перепуганный то ли птицей, то ли ругачкой бабушки с «мамкиным хахалем», увидел на пороге белое пятно птичьего помета; вероятно, когда Федор Федорович вертел клетку, чтобы ее вынести вон, этот помет и оставил Феликс. Коленька указал бабке на пятно и сильно расплакался, взахлеб, с ревом. А после, весь вечер, говорил почти безостановочно. Речь его была непоследовательна, беспредметна, но, казалось, имела какой-то потусторонний непостижимый смысл. Анна Ильинична считала, что смуту во внукову душу внес черный злодей ворон.
Серафиму рассказ матери о появлении Федора Федоровича с клеткой «с демоном» тоже потряс. Как всё истолковать это – она не знала, пожимала плечами: говорящий ворон, пятно помета, испуг Коленьки – всё ерунда какая-то; да только ерунда ли?
Отвергнутый в доме Серафимы, Феликс принес оживление и разнотолки в родной дом Федора Федоровича, а также в семью Ворончихиных. Валентина Семеновна отнеслась к появлению пернатого соседа со вздохом подозрения и странным выводом: «Совсем, знать, разладилось у Федора с Маргаритой…» Пашка пожалел птицу: поживи-ка в несвободе! Лешка говорящему ворону обрадовался, пошел знакомиться… Маргарита стала оберегать птицу от кошки Марты, которая гнула белую спину возле клетки и косила синие глаза на аспидного супостата. Хотя Феликс жил в комнате отца, за стеной, Костя фантастического ворона побаивался и часто с волнением вслушивался, не вещует ли за стеной царь-птица.
Федор Федорович с появлением в доме Феликса реже стал бывать у Серафимы. Это был некий знак, требующий толкования. С чего это вдруг мужику интереснее с вороном, чем с моложавой женщиной, которая умеет вкусно готовить и нежна в постели? С вороном Федору Федоровичу, казалось, было вольготнее. Как с малым дитем можно играть безустанно, – так и с птицей Федор Федорович мог пребывать часами.
– Феликс! – взывал командным голосом Федор Федорович. – По-о-олк!
– Смир-р-р-р-на!
Кроме «смирно», выученный будто кадровый офицер, Феликс еще знал «Р-равняйсь!», умел выкрикнуть «Артиллерия!» (какие-то звуки он съедал, но разобрать было можно «Арт-лерр-рия!»). Но больше всего его возбуждало, поднимало дух и активность командно сказанное хозяином слово: «Война!»
– Феликс! – суровым тоном призывал Федор Федорович. – Война!
Феликс тут же начинал метаться по клетке, цеплялся когтями за проволоку, дергал, рвал насест, крутил клювом, глаза пылали черным огнем. Феликс кричал, приветствуя, радуясь, заходясь в ликовании:
– Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!
– Война, Феликс!
– Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!
– Война!!!
– Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!!!
Костя привыкнуть к этому никак не мог. Слыша за стеной призывы отца и возгласы переполошной птицы, он тихо молился.
Теперь Костя уж окончательно не скрывал от родителей своего богопочитания, а настоятеля церкви Вознесения отца Артемия называл своим учителем и духовником. Костя даже выучился самостоятельно старославянскому и теперь мог читать писания на церковном языке, мечтал осилить древнегреческий. Маргарита не препятствовала сыновней вере, даже негласно способствовала. Она коротко помнила своего деда. Он оставил ей не столько связные воспоминания о себе, сколько впечатление чистоты и несуетности.
– Мама, вы не против, если я принесу все старые тетради и бумаги из сарая? Осень начинается, они портятся. Это архив прадеда.
– Костенька, я очень рада, что ты взялся за это!
Весь без исключения «стариковский хлам», сваленный Федором Федоровичем в сарай, нынче вернулся в дом. Костя бережно рассортировал все прадедовы записи: рукописи богословских лекций, заметки, письма от родственников и духовных сотоварищей; все старинные писания были теперь подклеены, обихожены, распределены по папкам.
Костя с трепетом пересматривал книги и записи прадеда, читал, иной раз перечитывал письма; однажды наткнулся на неотправленное прадедово письмо. Варфоломей Миронович адресовал его Ульянову-Ленину.
«Уважаемый Владимир Ильич!
Вас, вождя российского пролетариата, вынесла во главу управления страной История Отечества. Если не признать Божью волю, то именно ход Истории востребовал революционных мер в судьбе России. Почему ж в таком случае большевики так безжалостно обходятся с русской долготерпимой Историей?
Что бы Вы сказали, уважаемый Владимир Ильич, если бы нашелся человек, который стал обливать кислотой полотна Микеланджело и Тициана, жечь книги Вольтера и Руссо, истреблять партитуры с нотами Моцарта и Бетховена? Вандал! Дикарь! В таком случае, оскверняя и уничтожая церковные святыни, взрывая храмы, истребляя священнослужителей, большевики тоже превращаются в вандалов и дикарей.
У России на протяжении многих веков не было иной Истории, кроме Истории русской христианской православной. Не было иной Культуры, кроме Культуры русской христианской православной. Не было иного образования, кроме русского христианского православного. Да, безбожие всегда присутствовало и в русском светском искусстве, и в русском обществе, но на всяком цветущем древе присутствуют сухие ветви… При этом даже «передовое» светское искусство не могло обойтись без образов культовых. Пушкин и Гоголь, Тютчев и Достоевский – плеяду авторов можно продолжить.
Пусть вера Христова чужда Вашей классовой идее, пусть вера считается Вами «сивухой» для пролетариата, но немыслимо вести на эшафот всю русскую Историю, в том числе историю Ваших православных родителей, Ваших православных предков. Историю России нельзя признать «опиумом» для народа. Не рабство, а поиск истины и справедливости заложены в исканиях русского народа и обращении его к православной Церкви… Ответила ли Церковь и вера Христова на все запросы народа? Нет. Но ответит ли на все вопросы пролетарское учение? Нет. Это становится тем более очевидно, когда в кровавой гражданской сече льются потоки русской крови. Кровь имеет память!»
Письмо Варфоломея Мироновича было не дописано и, естественно, не отправлено… Может, прадед боялся большевицкой кары? Может, это всего лишь черновик письма, а сам оригинал все же ушел в Кремль, к вождю?
Завороженный письмом, Костя пропустил приход отца. Возвратясь с работы, Федор Федорович обыкновенно заходил к себе, в соседнюю комнату, а потом приходил на семейную кухню.
Когда вошел отец, Костя стоял посреди комнаты с обращением прадеда к Ленину. Повсюду вокруг: на столе, кровати, комоде и стульях – лежали другие письма, бумаги, священные книги.
Отец курил папиросу. То ли от дыма он щурился, то ли от неудовольствия увиденным.
– Зачем ты вытащил этот утиль?
– Здесь русская история, – ответил Костя. – Очень жаль, папа, что вы положили эти бумаги в сарай. Многие подмокли. Чернила размылись.
– Русская история – это не болтовня попов. Русская история – история войн. История побед. – Федор Федорович покосился на гравюрную иллюстрацию, где Иисус Христос стоял со своими учениками в Гефсиманском саду. Кивнул на изображение: – Твой Иисус никогда не был воином. Он не смог взять в руки меч, чтобы защитить себя.
– Христос нес людям добро, а не войну.
– Когда надо выживать, народу требуются воины, ракеты и танки. Твой Иисус слаб. Его ученики трусливо сдали своего поводыря.
Костя растерянно стоял перед отцом. Он не знал, что сказать, чем возразить. Он понимал, что правда у всех особая, своя, исключительная и какая-то бесправедная. Правде Христа Косте хотелось верить. Другой правде он внутренне сопротивлялся.
– А Ленин был воином? – вдруг спросил Костя.
– Нет, – ответил Федор Федорович. – Ленин был политиком и демагогом. Болтуны и писаки не умеют воевать. Они умеют мутить мозги. – Федор Федорович уныло посмотрел на разложенные Костей тетради, богословские книги и благочестивые рукописные листы лекций. – Тебя надо поскорее отправить в армию. Там ты перестанешь забивать голову ученьем для хиляков и глупых баб. Перестанешь гнуть шею перед этим жалким пораженцем. – Он кивнул на икону Спаса в красном углу.
– Христос завоевал души людские. Одному спокойнее, когда у него за пазухой нож, другому – когда крест на шее, – сдержанно ответил Костя. – А в армию меня не возьмут. У меня болезнь. Вы об этом знаете.
– Завоевал души? – хмыкнул Федор Федорович. – Только на войне, только перед лицом смерти человек может показать душу. Остальное вранье! Бабье сюсюканье! Война – вот правда на земле! Там человек честен. Там его нельзя подкупить золотом или дурацкими россказнями попов и болтунов-коммунистов. Война очищает общество, мобилизует его. Только там истина! Без войны нет никакого смысла в человеческой жизни. Без войны он машина по производству собственного дерьма!
Федор Федорович смолк. Некоторое время они стояли с Костей в молчании – друг против друга. Костя уже не раз подмечал, что отец стал часто повторяться и мусолить одни и те же мысли. Вскоре отец ушел к себе.
– Феликс! – услышал Костя призывный голос отца за стеной. Аттракцион начинался. – Война!
– Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра! – ликовал бесподобный ворон.
Костя уже не мог читать бумаги прадеда.
Осень в Вятске не любили. Чистая, сухая, рдяно-золотистая пора осени была скоротечна в здешних широтах. В основном – дождливо, зябко. Смурь небесная. Слякоть да лужи. Возле школы, перед входом, стоят корыта с грязной, коричневой водой, в которых дети моют обувку. Вода холодная, щеток нет – руки игольчато обжигает холод. Поутру вода в корытах затянута глазастым тонким льдом… И вот заморозок, снег. Валенки, шапки, шубы! Зима! Зима несла конец распутице, свежесть и чистоту улице, уютность в дом, когда трещат в печке сухие прокаленные на морозе дрова из дровяника.
Поутру школьники, ткнув поперву нос в заледенелые стекла (за окном – утренние морозные потемки), с трепетом ждали сообщения гнусоватого радиодиктора о погоде. «Послушайте сводку местной гидрометеообсерватории…Температура воздуха в городе Вятске… Для учащихся с первого по четвертый класс занятия в школах отменяются». В декабре-январе звучали и более солидные объявления: в закуржавевшем от морозов Вятске «всем учащимся с первого по десятый класс занятия отменяются!» Но никакой гнусавый диктор и метеообсерватории не могли отменить Новый год, запах хвои, разноцветные угольки гирлянд, скользящий блеск стеклянных шаров на елке, мягкий податливый хруст серебряной фольги от шоколадной конфеты «Мишки в лесу» из желанного новогоднего подарка. Крепкий мороз драл щеки, вьюга наметала сугробы под самые окна невысоких мопровских домов, под каблуком хрумкал натоптанный снег тропы, выбившиеся из-под шапок волосы и брови белели на холоде от пара дыхания. И на весь мир, от мала до велика, нисходило предновогоднее розовое облако мечты – игристое, как шампанское, и кисло-сладкое, как мандарины.
Пашка Ворончихин свою мечту лелеял беспредельно, прорисовал в ней каждую черточку. Лик у мечты – Таньки Востриковой. Суть мечты – встретить с Танькой Новый год вдвоем.
В военное училище Пашка Ворончихин не поступил. Он ездил из Вятска в Свердловск, но скоро вернулся – грустен и непонятно радостен. «На специальность, куда хотел, баллов мне не хватило… – потупясь, объяснял он свою неудачу. Махал тут же рукой: – Ладно. Поработаю пока здесь. Потом поступлю». Теперь он работал на стройке бетонщиком, учился заочно в строительном техникуме. Он что-то таил, недоговаривал, укрывал. Да поди объясни кому-нибудь все, что творится в восемнадцатилетней душе!
В новогодний вечер Пашка собирался пригласить Таньку на каток. Сперва – на каток. Посреди катка – высоченная ель со звездой на макушке, цепочки огней раскрашенных ламп, слюдяные гирлянды, плюшевые мишки и зайцы, мишура. Музыка звучит. Пашка и Танька, взявшись за руки, будут кататься вокруг елки. Под коньками будет похрустывать и крошиться лед. Из динамика им будут петь «Веселые ребята». Вокруг будут люди: маленькие и большие. Но Пашка и Танька не будут их замечать – они будут вдвоем. Для Пашки – только ее румянец на щеках, только ее темные, переливающиеся в огнях волосы, вырвавшиеся из-под шапочки, которые треплет встречный ветер от скорости скольжения, только отблески елочных огней в ее карих по-особенному влажно блестящих глазах, только ее две родинки над правой бровью, ее теплые мягкие губы, подарившие нечаянный поцелуй.
О проекте
О подписке