Несколько дней провела молодая девушка безвыходно в своей горнице.
Тетка, конечно, не присылала за ней, но Людовика только стороной узнала, что старая графиня очень не в духе, сидит у себя со своим духовным отцом и что они почти не расстаются.
Людовика не раскаивалась в своем объяснении со старой графиней. Вспоминая свою беседу с ней, она весело и насмешливо улыбалась, но изредка нападал на нее какой-то безотчетный страх. Ей казалось, что все это дело может иметь дурной исход.
Между тем она сама столько передумала, оставаясь одна по целым дням, что положительно пришла к убеждению в необходимости прямо и просто передать все отцу.
Она теперь в первый раз вдумалась в то обстоятельство, что отношения ее отца со старшей сестрой недостаточно нежны, как-то официальны. Ей казалось, что если отец со своей стороны относится к сестре с холодным уважением, то старая графиня и подавно не имеет к брату никакой привязанности.
Все передумала Людовика и взвесила и объяснила себе, вспомнила, что графиня была когда-то обделена покойным отцом, и все состояние, как майорат, перешло к ее отцу.
Чем более думала она о последних двух беседах с иезуитом и теткой, тем более чувствовала, что непременно тотчас же должна все рассказать отцу. Она не могла, во всяком случае, оказаться виноватой. Да, наконец, вскоре после этого признания она выйдет замуж, уедет отсюда и, вероятно, никогда не увидится со злой графиней, по крайней мере, со своей стороны она постарается избежать не только жизни вместе, но даже и редких свиданий.
Людовика считала всякий день, всякую минуту, ожидая приезда графа. Она почти не отходила от окна своей большой комнаты, служившей ей гостиной, а когда-то – классной комнатой, где занималась она со своими профессорами и учителями.
Одно из этих окон выходило на внутренний двор. Из него она могла видеть главные ворота замка и серую ленту шоссе, которое вилось по полю среди пашни и мелкого кустарника и, заворачивая вправо, исчезало за лесом. Это была единственная дорога, которая соединяла замок с большой почтовой дорогой.
Однажды утром, ранее обыкновенного часа, в который вставала Людовика, ее разбудил голос Эммы.
Женщина тормошила ее за руку. Она открыла глаза, увидела перед собою веселое лицо Эммы и услыхала:
– Генрих приехал. Прискакал поутру. В сумерки или к вечеру будет граф.
Людовика вскочила с постели, обняла Эмму и расцеловала ее. Тотчас оделась она и упросила Эмму тайно, тихонько от всех позвать любимого курьера отца к себе.
Эмма затруднялась, что скажет графиня, если узнает.
– Ничего, я беру все на себя.
И Людовика весело объяснила Эмме, что времена переменились, что она уже не хочет соблюдать разные мелочи и не боится нарушить церемониал их обыденной жизни.
– Ну, рассердится, если узнает, что ж из этого! – смеялась Людовика. – Ведь через месяц или два я буду замужем, меня уже здесь не будет, я сама буду хозяйкой.
Эмма сообразила, что действительно обстоятельства переменились за последнее время, что молодая девушка может, не боясь, позволить себе некоторые капризы. А главное, Эмма понимала, что после свадьбы своей молодой барышни она, конечно, поедет за ней, покинет этот замок и старую графиню, следовательно, ей нечего бояться навлечь на себя теперь ее гнев.
Через полчаса явился красивый молодой малый с золотистыми волосами, добрыми синими глазами, который во всех путешествиях графа исполнял должность скорохода или передового курьера, готовил почтовых лошадей и расплачивался.
Генрих не мог сообщить молодой барышне ничего особенного, а о том, что он мог бы сказать ей интересного, конечно, он умолчал из боязни навлечь на себя гнев графа, который ненавидел болтунов.
Людовика узнала от скорохода, что отец здоров, очень весел, что таким веселым никогда еще никто не видал его, что он помолодел на десять лет. Какое было последнее местопребывание графа и откуда он двинулся прямо домой, Генрих, смущаясь, отказался объяснить. В этом и был весь секрет или сюрприз, который готовился молодой девушке.
Во всяком случае, Людовика догадалась, что ее будущая резиденция довольно далека от их замка, быть может, близ границы Франции, потому что Генрих проболтался только в одном. Он сказал, что в обратный путь граф приказал ехать с особенной быстротой, чтобы быть скорее дома, и что поэтому им пришлось делать по нескольку миль или по триста верст в сутки. Да и то в одном городке граф настиг его и приехал в ту минуту, когда Генрих выезжал далее; а по обыкновению он заготавливал все и ехал впереди, по крайней мере, на десятичасовом расстоянии.
– Но верно ли приедет сегодня граф?
– Непременно, – ответил Генрих.
– Но ведь вы ни сегодня, ни вчера его не видали. Вы были все впереди?
– Я вам отвечаю за это головой. – И Генрих даже как-то удивился.
Он так хорошо знал и свою аккуратность, и точность всех действий графа, что ему даже странно казалось, как можно предполагать и сомневаться, что барин не будет в замке так, как он сказал, то есть в сумерки или вечером.
– Но ведь могло что-нибудь случиться? Могла сломаться карета, – возражала Людовика.
– Тогда граф пересядет в фургон и будет продолжать путь.
– Болезнь, – говорила Людовика, не зная, что придумать, и внутренне радуясь той уверенности, которая была на лице и в ответах скорохода.
– Болезнь менее чем когда-либо, – усмехнулся Генрих. – Граф чувствовал себя перед отъездом лучше, чем когда-либо. А если бы какое нездоровье могло случиться, то, конечно, это не помешает ему скакать домой. Повторяю вам, что мы никогда так не мчались, как в этот раз.
Дав скороходу два червонца, Людовика села у окна, из которого видна была дорога, и объявила, что она до вечера не отойдет от него ни на шаг. Вместе с этим она решилась, не спуская глаз с дороги, на особенно смелый поступок, который шел вразрез с обычаем дома.
Она решила, что как только завидит издали экипаж отца, то сойдет вниз и встретит его на крыльце.
– Может быть, он и рассердится, – подумала она, – но затем, конечно, простит.
Действительно, отец ее почему-то любил строгий этикет. Отчасти его приучил к этому строй жизни в доме отца, отчасти он подражал другим богачам – как Германии, так и своего отечества.
Около полудня Эмма, которая постоянно приходила поглядеть, как барышня сидит у окошка, снова пришла, но на этот раз быстрее обыкновенного. Она с шумом затворила за собою дверь и почти подбежала к Людовике.
– Что такое? – невольно вырвалось у молодой девушки.
– Новость удивительная.
Людовика испугалась и, переменившись в лице, поднялась со стула.
– Не пугайтесь, вам до этого нет никакого дела. Наш капеллан вдруг заболел.
– Как заболел?
– Так, поутру еще был здоров, как всегда, выходил гулять, а теперь уже снова разделся и лег в постель. Графиня из приличия не входила к нему, но все посылает каждую минуту узнавать об его здоровье. Он говорит, что его слуги не умеют ходить за ним. Графиня уж послала в город за каким-то аббатом, который будет исправлять у него должность сиделки и ухаживать за ним.
Людовика задумалась.
Как ни просто было это известие, но оно почему-то показалось ей странным. Теперь только вспомнила она и сообразила, что отец Игнатий за семь или восемь лет жизни в замке никогда, положительно ни разу не был болен.
Если бы не случилось между ними ничего за последнее время, то Людовика отнеслась бы к этой болезни иначе. Теперь же она, будто настроенная на известный лад, все и всех разглядывала пытливо, разъясняла и подозревала. И теперь ей невольно пришлось сказать самой себе в ответ на свои мысли:
– Какой вздор у меня в голове. Ведь он такой же человек, как и все другие, может и заболеть.
Но, однако, ей все казалось, что такая внезапная болезнь иезуита после появления в замке Генриха есть не что иное, как хитрость и нежелание видеться с графом.
– Стало быть, он боится, что я все скажу отцу.
И Людовика, от природы добрая, вдруг смутилась! Говорить ли, поведать ли графу о странном предложении иезуита? С детства молодая девушка привыкла к этой черте своего характера – переходить от гнева к милости: еще утром она ненавидела хитрого капеллана и грозилась мысленно предать его в руки отца, теперь же ей стало жаль его, и она решилась умолчать обо всем.
– Ведь отец его выгонит из замка. Бог с ним! – Размышления Людовики были прерваны докладом Эммы, что ее профессор музыки господин Майер, приехавший еще утром из Киля, желает ее видеть.
Людовика обрадовалась гостю и развлечению. Вдобавок, это был ее любимый профессор. Она его любила за доброту, простоту, наивность, а главное – за искреннее нежное чувство, которое она заметила в нем к себе самой. Майер, седой старик, тихий и скромный, действительно привязался к своей знатной и высокопоставленной ученице, как к родной дочери.
– Как я вас люблю, – часто повторял ей Майер прежде, когда давал ей уроки. – Я мою дочь меньше вас люблю. А знаете почему? Она бездарная, она деревянная. А вы – одаренная! Какое несчастье, что вы богаты и графиня Краковская, иначе бы замечательная музыкантша из вас вышла.
Людовика приняла старика, теперь очень редко ее посещавшего, с особою радостью.
Через полчаса дружеской беседы они уже сели играть, как бывало прежде: она на мандолине, он – на ее арфе.
Майер играл равно хорошо на всех инструментах.
– Вся в пыли, – кротко упрекнул он девушку, обтирая арфу своим платком. – Не грех ли? Стало быть, вам не до музыки? Буду просить графа опять взять меня в профессора, чтобы надоедать и заставить вас играть.
После часа музицирования Майер воскликнул восторженно:
– Ах, какое горе! Если бы вы были бедная девушка, какую бы я из вас сделал замечательную артистку!
Людовика весело расхохоталась от искренности восклицания своего старого друга.
Генрих не ошибался: точность и аккуратность графа снова подтвердились.
В ту минуту, когда солнце закатывалось и горизонт ярко пылал, как объятый пламенем, а сероватый замок, парк и вся окрестность до мелочей были позолочены потухающими лучами уходящего солнца, Людовика, сидя у окна, уже давно не спускавшая глаз с дороги и леса, вдруг вскочила, вскрикнула радостно и заметалась по комнате.
Из леса вылетела четверка лошадей с экипажем, за ним другой экипаж, большой, грузный, и наконец третий. Путешественники мчались быстро, во весь опор.
Людовика едва успела надеть шляпку, накинуть на плечи шаль и спуститься вниз, как уже за воротами хлопали бичи, гремели бубенчики и гудела земля.
Молодая девушка, не помня себя от радости, появилась на главном подъезде в ту минуту, когда экипаж графа гремел уже по двору и этот глухой топот и гул как бы врывавшихся во двор коней заставил задрожать весь замок.
Вдобавок все, что было обитателей, поднялось на ноги и хлынуло со всех лестниц, из всех дверей навстречу своему владельцу.
Людовика ожидала выговор после разлуки за свой бесцеремонный поступок, противный этикету их жизни. Тем не менее она спустилась на несколько ступеней по большой гранитной лестнице. Если бы она смела, то бросилась бы к самым дверцам кареты.
Экипаж еще не успел остановиться, поворачивая круто у подъезда, как граф распахнул дверцу. Казалось, что было мгновение, когда он хотел выскочить, завидя дочь. Но затем он сдержал себя и тише, сановитее вышел из экипажа, поднялся по ступеням и принял дочь в свои объятия.
– Ты, верно, гулять собралась? – сказал он, извиняя ее поступок.
– Да, я только что собиралась, – солгала и она.
И владелец замка, подав руку дочери, медленно стал подниматься по большой парадной лестнице, встречаемый всеми домочадцами и равнодушно отвечая на их поклоны и приветствия.
На самом верху, на площадке, ожидала их старая графиня.
Краковский дружелюбно поздоровался с сестрой и спросил о здоровье.
Старая дева отвечала что-то, и Людовика, пристально смотревшая на нее, невольно заметила, что тетушке не по себе.
– Вероятно, беспокоится о болезни своего друга, – подумала она.
В первой же приемной граф снова поцеловал дочь и вымолвил:
– Теперь дайте мне прибраться с дороги, а через час прошу пожаловать ко мне. Да только не раньше, как через час, – шутливо погрозился он. – А то я вижу нетерпение, хочется поскорее все узнать. А есть что узнать, много новостей я привез.
И сопутствуемый служителями, граф прошел на свою половину.
Но прежде чем переодеться с дороги и отдохнуть, как хотел он, ему пришлось заняться делом.
На столе оказалась целая куча нераспечатанных конвертов и писем разной величины.
Он опытной рукой перерыл всю кучу, опытным глазом пересмотрел их и, отложив в сторону четыре пакета, тотчас прочел их. Одно из них заставило его поморщиться.
Граф Краковский был высокого роста, крепкого сложения, но стройный, изящный и элегантный. Во всех движениях, голосе, даже походке в нем сразу поражала родовитость, вследствие наследственной благовоспитанности за несколько поколений.
Он был прямой потомок одного из тех польских родов, из которых бывали некоторые члены и на польском престоле. Все же его предки играли видную роль в истории отечества, и недаром счел он нужным скрыть свое имя, поселившись на пустынном берегу моря, в окрестностях столицы чужой страны.
Когда родовитый, вполне и издавна цивилизованный славянин, то есть поляк, чех, соединяет в себе красоту и изящность, то из всех национальностей – пальма первенства принадлежит ему.
Аристократ-англичанин, лорд-миллионер слишком важен, чтобы быть изящным, а его родной, но птичий язык поневоле заставляет его не разжимать зубов, и звук его речи слишком мало музыкален. Аристократ-француз слишком скор и жив, слишком быстро думает и чувствует, и его изящество расходуется на мелочи. Аристократ-итальянец, а равно и испанец, хотя бы и считали свою родовитость за десять веков, не обладают и тенью изящества; или же они изящны на особый лад, так же как и первый попавшийся испанский махо или итальянский ладзарони. Вообще оба внешностью никогда ничем не отличаются от простого народа. Аристократ-немец сам по себе как бы не существует. Он кого-то представляет, и неудачно; и, вдобавок, из рода в род, от отца к сыну, от миллионов выкуренных дедами сигар и выпитых дедами кружек пива он, как верный истинный сын отечества, как патриот, должен хрипеть, говоря на родном языке.
Итак, пальма первенства принадлежит славянину, но вполне цивилизованному, тому славянину, который издавна стал на рубеж Европы. За ним развернулась страна – велика и обильна, не Азия, но и не Европа. Если в этой стране и есть юная годами аристократия, то она мало отличается от простого народа изящною внешностью и больше чистыми руками, а то и просто – позументом на кафтане.
При всех дворах и придворных торжествах, где случалось графу Краковскому бывать, он всегда обращал на себя всеобщее внимание изяществом всей фигуры.
Через час Краковский уже переменил костюм, успел выпить поданный кофе и прочесть несколько писем, когда лакей доложил о молодой барышне.
Краковский быстро поднялся, встретил дочь на пороге кабинета, несколько раз поцеловал ее и затем увлек за собою, посадил против себя на диван и, держа ее руки в своих руках, нагибаясь вперед, пристально рассматривал ее лицо, как будто никогда не видал.
– Да, странное сходство, непостижимое сходство, в особенности за последний год! – думал он про себя, но ничего не сказал дочери.
– Ну, теперь давай говорить о том, до чего наконец благодаря милости Божией мы дожили. То, о чем я мечтал здесь, в этой комнате, в продолжение стольких лет, наконец сбудется. Через несколько времени я выдаю тебя замуж и передаю тебе тотчас половину моего состояния, а другую половину, вероятно, еще при жизни постепенно передам тоже. Состояние это очень велико. Я думаю, французский дофин, если бы мог, то не отказался бы жениться на тебе. И тут не было бы ничего удивительного. Теперешняя королева Франции польского рода, а предки Лещинского не родовитее моих предков. Впрочем, ты до сих пор не знаешь моего настоящего имени. Да ты еще многого не знаешь. Все это ты должна узнать накануне твоей свадьбы. Я скажу и докажу тебе многое, что считал нужным скрывать до сих пор. Я даже скажу тебе, кто твоя мать и где она похоронена. Ты можешь съездить поклониться ее могиле. Звали ее, конечно, тем же именем, которым я стал звать тебя. Но скажи мне, помнишь ли ты…
Краковский остановился на мгновение и снова выговорил:
– Я никогда тебя не спрашивал об этом – я избегал всех разговоров, касавшихся твоей личности, – помнишь ли ты свое настоящее имя, то есть данное тебе при крещении?
Молодая девушка зарумянилась. Видно было, что граф коснулся больного места на сердце.
– Да, – смущаясь, отвечала она. – Мне кажется, мне помнятся высокие горы, домик, старушка…
– А имя твое?
– Нет, не помню. Я знаю хорошо, что имя, которым ты зовешь меня, я впервые услыхала от тебя.
– Ну хорошо. Все это ты узнаешь после. Теперь я только скажу тебе, что ты выходишь замуж за сына и наследника престола хотя небольшого герцогства, но играющего видную роль в международных сношениях. Это герцогство на западе от нас, ближе к Франции. При помощи твоего состояния, которое я тебе дам, твой будущий муж, вступив на престол, может расширить свои владения. Но тебе, глупый ребенок, не это важно. Какое тебе дело – велико или мало герцогство, тебе бы хотелось знать: сколько лет твоему жениху, каков он собою – красив ли, как сказочный принц, или дурен, как сказочный бес, не так ли? Успокойся – на это есть доказательство.
Граф встал, подошел к столу, взял с него небольшой футляр, вынул оттуда акварельный портрет замечательной работы и передал дочери.
– Какого ты мнения об этой личности? – смеясь, произнес он.
Молодая девушка пристально, как знаток, как художник, обладающий талантом рисовать сам, рассмотрела портрет.
Это был портрет красивого белокурого и голубоглазого молодого человека.
– Кто же это? – спросила Людовика.
– Разумеется, он, твой будущий муж.
Людовика вспыхнула, и яркая краска разлилась по всему ее лицу. Она опустила руку с портретом на колени и чуть не выронила его.
– Не смущайся, портрет этот принадлежит тебе. Возьми его с собою и до приезда жениха можешь проводить время, любуясь на его изображение. А приедет он не ранее как через месяц, и тогда будет ваша помолвка, подпишутся обеими сторонами все условия вашего брака, и затем вы должны ехать к нему, так как он в качестве владетельного принца должен венчаться в своей столице на глазах своего народа. На свадьбе своей ты пожалуешь меня в обер-гофмаршалы твоего двора и даже возложишь на меня орденские знаки, которые передаст тебе герцог. Таким образом, ты сразу станешь выше меня, ты будешь наследницей престола, а я останусь тем же польским магнатом, каким был и прежде; затем я уеду от тебя ненадолго и прямо на милую родину. Здесь будет запустение, здесь разве останется сестра. Этот монастырь ей годится на всю жизнь, а тебе и мне, обоим нам, надо еще жить. Ну что же ты молчишь? Скажи мне, довольна ли ты, надеешься ли ты быть счастливой?
Молодая девушка не отвечала ни слова и бросилась на шею к отцу, хотела поцеловать его, но рыдания помешали ей, и она припала лицом к нему на грудь.
– Да, это моя мечта, – выговорил граф, – давнишняя мечта, и теперь все сбывается, так как я давно обдумал и неустанно, неутомимо и упрямо вел к осуществлению. Теперь даже странно; теперь я даже как-то боюсь, становится страшно.
– Да, да, – вдруг воскликнула Людовика. – Я тоже боюсь!
– Чего же ты боишься?
– Не знаю.
О проекте
О подписке