Ожидаются смех, страсть и холод,
ожидаются лица неизвестные и известные,
ожидается некий как бы сколок
с того, что уже наносили вёсны.
Так в разговорах о близком будущем
мы остаемся беспомощны и одеты,
подозревая друг в друге чудище
и даже уповая на это,
потому что всё вокруг
так скулит и сердце гложет,
потому что самый друг
весь насквозь проелся ложью
так, что не может быть благого
теплого жилья-былья.
На оболганное слово
светы тихие лия,
огонек напольной лампы
не взыграет за щелчком —
будут только ели лапы
щедро пудрить за окном,
и богатая причинность
убежденно засвербит,
заскрежещет под овчиной
той, в которую закрыт
нос и торс, и форс твой зимний
в нежности не упасет
смех и страсть и холод. Синий —
синий под овчиной лед.
Человек – какой-то дьявол, слово чести:
вывел кур без петухов, диетические яйца ест.
Сердце морем пучится и вести
ветер запахом несет окрест,
между губ моих произрастают розы
на грудь тем, кто в девках засиделся.
Человек – какой-то дьявол: сделал,
вытерся и вниз бумажку бросил.
Вот увидишь как из глаз полезут ветки,
и давай свисать плодами, накреняться —
это мощный запах носит ветер
это кошки продолжают красться,
а кошачий добрый доктор их
тот, который по десятке с носа на потоке
выскребал их жалкие протоки —
человек какой-то дьявол! – сник.
Мир вприпрыжку и припляску
кинет кости отлюбить
вашу душу под завязку
когда Бог даст телу быть.
За баней девочка быстра
мошонку гладит вверх,
а мою руку запустила в нерв
у основания бедра.
А воздух густ,
а осень бессмертна как жизнь,
а ветки хлыст на ветру свистит. Уст
ее лепестки внизу сошлись.
И душа ее на теле
чавкала, звала, журчала
на огромном теле двух,
будто бы на самом деле
миром правит величаво
вольный и свободный дух.
Язык новизны и содома.
Юру Дунаева убило машиной. Пьяный шофер.
А хороший был человек, хоть не все дома.
А Марина – позор. Позор.
Столько лет уже не живут вместе —
такая стерва! – сразу объявила, что она вдова.
Пока с переломанными костями Галя, его невеста,
в больнице, эта врезала замок и давай все продавать,
то есть всё, говорят, вплоть до ее босоножек,
а та с ним уже четыре года жила.
Ну, конечно не невеста, Господи Боже,
ну, конечно, жена.
И вот представляете, ляете, колебаете:
скульптор, Галя – скульптор, скульптор
кости переломаны, склеены, скляпаны
и вот ни работы, прописки, культи, культи.
У него только что вышла такая книжка о Боттичелли,
он в суриковском преподавал, она там студентка,
потому и не расписывались,
чтоб не было того-сего. Ясно. А эта
прикатила взяла его тело,
пока та лежала, из Ялты и все документы свистнула.
Господи, какая мука!
Господи, какая боль!
Наши цепкие подруги —
нет – и сразу входят в роль.
Это ж надо, Юра, Юра
денег в 3АГС не заплатил
штамп на паспорт не поставил.
Гале не ваять скульптуру,
пенсии ей не дадут,
Ялта, улица, минут —
а – А! – и лети себе, лети
ясным солнышком в чертоги,
а вокруг сады леса.
Люди, люди будьте боги
и чурайтесь колеса,
колеса судьбы и кармы
вы не бойтесь – благодать
все смывает даром, даром
даром же, ебена мать.
Как под этим страшным небом
веселится наш оркестр!
Мы живем отнюдь не хлебом,
с умилением на крест
глядя, прославляя, лая
от избытка сладких чувств.
Мы живем надеждой рая,
целованьем Божьих уст.
Широка и неприступна
православная страна,
Иоанн-пресвитер мудро
скажет кто кому жена,
на гобое, на фаготе
забезумствуют хлысты,
мы построенные в роты
одесную на излете
понесем свои кресты.
А на всякое на лихо,
на недуги, на болезнь
– Свете тихий, Свете тихий,—
хоровая наша песнь.
Как сатир, подверженный опале,
покидает весь в слезах леса родные,
отстраняя плачущую нимфу,
удаляясь, удаляясь как в тумане
угрюмоветренное небо, ложнозначительный покой
нам в души гроздьями попадали
одна твоя рука отныне
внизу в ногах моих шаманит,
а ты во рту моем – рекой
козлоногие, ну что мы натворили?
нас не выгнал Пан, не крик застал в тумане
только нимфа обернется на прощанье
изгибаясь, раздвигая круглой попки крылья
Я не жизнь свою похерил —
я себе построил дом
кособокий, перепрели
загодя все доски в нем.
Тесом крыл, а дождик взял.
Жизнью жил, а хоть не умер,
слаб и не путем пискляв
что долдоню среди сумерек?
На ночь глядя, на ночь глядя
успокоиться пора.
Сядешь чай пить – девки-бляди
сами прыснут со двора.
Будешь чай пить, не толкуя
не о том, не о другом,
и кукушка накукует
новой жизни в старый дом.
Как заморский попугай
с жердочки я стану вякать,
стану вякать и играть,
стану какать в эту слякоть.
Командировочный на койке отдыхал,
его душа парила над гостиницей,
внезапно – наглая бесстыдница —
непрожитая жизнь его влекла,
а он лежал, не зажигая лампы,
а он сумерничал, он даже чай не пил
и прожитую жизнь сдавал в утиль,
и отрывал не знамо где таланты,
которых отроду и не подозревал.
Душа его рвалась поверх горкома,
а сердце, очевидностью влекомо,
разваливалось у афишного столба.
Настаивался на окне кефир.
И вот пора после бессонной ночи
глядеться в зеркало и разминая очи
взвалить на голову неосвященный мир.
Пять путешествий бледного кота:
на край земли, в соседнюю квартиру,
к подножью среброликого кумира,
к той, что не та, и к той, что та,
нам описали в стансах и в романсы
чуть упростив переложили стансы.
Но я вскричал, ломаясь и скользя:
где миг, когда кота терзали мысли,
глаза прокисли и усы повисли
и было двинуться ему нельзя?
Где перелом, который искра Божья?
Как уловить возможность в невозможном?
Когда мы живо и умно
так складно говорим про дело,
которое нас вдруг задело,
и опираясь на окно,
не прерывая разговора,
выглядываем легких птиц
и суть прочитанных страниц
как опыт жизни вносим в споры,
внезапно оглянувшись вглубь
дотла прокуренной квартиры,
где вспыхнет словно образ мира
то очерк глаз, то очерк губ
друзей, которые как мы
увлечены и судят трезво
и сводят ясные умы
над углубляющейся бездной,
тогда нас не смущает, нет,
тогда мы и не замечаем,
что просто слепо и отчаянно
стремимся были детских лет
и доиграть, и оправдать,
тому, что не было и было
дать смысл – так через ночь светило
зашедшее встает опять
(прецессия нам незаметна),—
на том же месте вновь и вновь
нас рифмой тертою любовь
клеймит настойчиво и метко,
а в ночь… ложись хоть не ложись!
устаревает новый сонник,
едва свою ночную жизнь
потащишь за уши на солнце,
но как прекрасно и свежо
на отзвук собственного чувства,
с каким отточенным искусством
весомо, страстно, хорошо,
на праведную брань готово,
остро, оперено и вот
надмирной мудростью поет
твое продуманное слово
и проясняется простор
на миг, но облачны и кратки
на нашей родине проглядки
светила вниз в полдневный створ
и потому-то недовольно
ты вспомнишь, нам твердят опять,
что нашим племенам не больно,
не так уж больно умирать.
Утомителен волшебный океан,
пестр и выспренен петух индейский,
а судьба – его жена – злодейский
выклевала при дороге план.
Лом да вот кирка – и вся награда
за полеты грустные твои.
Рвутся от натуги соловьи
не за бабу – за кусочек сада.
Господи, да вправду ли хорош,
так ли уж хорош Твой мир зловещий,
даже если сможешь в каждой вещи
отслоить бессилие и ложь?
Это если сможешь, а не можешь —
просто ляжешь, ноги задерешь,
будешь думать: Господи, да что ж,
что ж Ты от меня-то хочешь, Боже?
Так велик волшебный океан
над простою тайной водопада.
Мхи на камнях, два шага – и сада
видно ветки через прыснувший туман.
Я дышу мельчайшей красотой,
я живу, ручьями отраженный,
и пляшу себе умалишенный,
бедный, неудавшийся, пустой.
В одиночестве глубоком
проводя часы и дни
даже, и каким же боком
я рассорился с людьми?
Я прожарился на солнце
летом, из дому ушел.
Этот год мне стал бессонницей,
разошедшийся как шов.
Вот такие вот дела:
вперемешку дни и дни —
меня мама родила
и рассорился с людьми.
Что искали, что нашли,
выбегая утром рано
из ворот и ураганом
завихряяся в пыли,
наши ноги, наши души? —
Чудеса и небеса,
лента – девичья краса,
если взять тебя послушать.
Если же его послушать,—
суета, не стоит слов,
стыдно и смешно – ослом
надо быть, чтоб тратить душу
на такое.
Страстно музыка играет
в парке в арке у пруда.
Лабух на кларнете лает.
Арка ходит ходуном,
ходит и в пруду вода
синим дорогим сукном.
На тропинке ручка в ручку
изваяньем под военный
визг стоят олигофрены,
смотрят косо без улыбки
на мордованную сучку,
утащившую полрыбки.
Ходасевич, Ходасевич
слышит свесившись из рая:
Айзенберг и Файбисович
страстно музыку играют.
Вн – Тн
Не уходи, Тангейзер, погоди.
Возможно все несчастья впереди
и ты успеешь вдосталь пострадать
на том привычном для тебя пути,
который тоже ведь не плац-парад.
Кто знает чем – ведь ничего не стало —
они согласные довольствоваться малым
живут, не тужат, небеса едят?
Но ты – не так, и я пишу с вокзала:
не уезжай, Тангейзер, навсегда.
Ты веришь – розу держит только вера,
ты знаешь, что безумие есть мера,
куда б ни кинулся, одна, одна.
И в пене слов рождается Венера
до розового дна обнажена.
О проекте
О подписке