Целых девять месяцев находился Инсанахоров между жизнию и смертию. Доктор-студент приезжал беспрестанно, удивляясь живучести больного и не беря за свое искусство ни пфеннига денег. Михаил Сидорыч навестил лежачего с громадным букетом цветов, но тот не узнал его. Приходили и еще какие-то люди – Хольт Мейер из издательства, Дима Добродеев – зарубежный представитель московского журнала «Соло», чешский эмигрант Владимир Блажек, Рената Сако из культур-реферата, но все было тщетно! Инсанахоров как лежал, так и лежал, угасая вроде свечки.
Перелом наступил лишь тогда, когда в квартире, как вихрь, появились те странные фигуры, возбудившие изумление Владимира Лукича еще в Фелдафинге, на вилле Вальдберта – Попов, Ерофеев, Пригов. Развязные, шумные, самодовольные, они громко заключили в объятия хозяйку квартиры, а потом рывком распахнули дверь комнаты и полезли, громко топая ногами, прямо к изголовью больного.
– Тише! Не забывайте, что вы находитесь у постели умирающего! – Владимир Лукич вытянул вперед руки, оберегая Инсанахорова от этих коршунов, как курица цыпленка.
– А это кто же у нас больной? – визгливым фальцетом удивился один из них, худой, маленький, как гном, с мефистофельской бородкой.
– А вот мы его сейчас вылечим, – с французским прононсом сказал другой, старавшийся выглядеть поприличнее своих спутников, но от которого все равно за версту разило Совдепией и мочой.
– Сибирских пельмешков ему щас полную мисочку с бульончиком да добрый стаканчик питьевого спиртику, – хлопотал третий из них, лысый, бесформенный, в косоворотке, со свежим синяком под правым глазом.
Инсанахоров зашевелился, поднял голову, с недоумением вглядываясь в эти кривляющиеся рожи... И... улыбнулся.
...А Руся в первый день, когда узнала о болезни Инсанахорова, чуть было сама не умерла. Она явилась в столовую с таким лицом, что Анна Романовна сказала ей: «С таким лицом, как у тебя, краше в гроб кладут». Руся отшутилась, заперлась в комнате, но ей было не до шуток. «Если он умрет, – твердила она, – и меня не станет». Хорошо, что хоть никто ее не беспокоил. Михаил Сидорыч с остервенением стучал на машинке, Сарра предалась меланхолии и часами танцевала в одиночестве какие-то народные танцы. Николай Романович был недоволен тем, что Борис Михайлович не спешит делать предложение Русе, а все больше склоняет будущего тестя шляться с ним по мюнхенским пивным, среди которых он почему-то особенно выделил ту, на Мариенплатц, где по вечерам играет женский духовой оркестр. Все эти дни Белая Роза привозила Русе новости от Владимира Лукича о безнадежном положении больного, и каждый раз Руся порывалась тут же бежать к нему, но сдавалась, не в силах нарушить строгий запрет, наложенный Владимиром Лукичом и доктором, которые умолили ее не волновать больного. Уговор дороже денег!
Девять месяцев продолжалась эта пытка. Выглядела Руся уже тоже почти как мертвая: она ничего не могла есть, не спала. Тупая боль стояла во всех ее членах; какой-то сухой, горячий дым, казалось, наполнял ее голову. «Как свечка тает», – шепотом говорили о ней люди.
Наконец на десятый месяц перелом свершился, Руся сидела в гостиной подле Анны Романовны и, сама не понимая, что читает, читала ей вслух «Московские новости», потому что Анна Романовна была неграмотная. Хлопнула дверь, Владимир Лукич вошел. Руся взглянула на него и по его сияющему, плоскому и рябому, как блин, лицу с клиновидной бородушкой тотчас догадалась, что он принес добрую весть.
– Простите, что долго не был у вас. Один мой друг заболел пневмонией, напившись в жару холодного баночного пива, но теперь он пришел в себя, спасен и через неделю опять будет здоров как бык, – громко сказал он, нарочито затемняя существо вопроса в расчете на любопытные уши Анны Романовны. Но она, потрясенная тем, что только что услышала из «Московских новостей», не обратила ровным счетом никакого внимания на информацию Владимира Лукича.
– Какой душка этот Горбачев! Даже не верится, что он – тоже коммунист, – рассеянно обратилась она к Владимиру Лукичу.
Ибо Руся, конечно же, убежала к себе, упала на колени и стала молиться, благодарить Бога... Легкие светлые слезы полились у ней из глаз. Она вдруг почувствовала крайнюю усталость, положила голову на подушку и тут же заснула мертвецким сном с мокрыми ресницами и щеками, отчего-то шепнув перед сном: «Бедный, милый Владимир Лукич! Опять вам не повезло!»
Слова Владимира Лукича сбылись только отчасти: опасность миновала, излеченный «спиртиком» и «пельмешками» Инсанахоров восстанавливал силы, но медленно, и доктор поговаривал о глубоком и общем потрясении всего организма. Со всем тем больной оставил постель и начал шагать по комнате. Владимир Лукич возвратился жить в Фелдафинг, но каждый день заезжал к своему все еще слабому приятелю «поболтать», потом спешил к Русе с докладом о состоянии его здоровья, после чего возвращался к Инсанахорову, где с притворным равнодушием и доброй лукавинкой нес больному всякий бытовой вздор, стараясь дать ему понять, что у Руси хорошее настроение, что она была сильно огорчена фактом его болезни, но теперь успокоилась, как и все они. Этим самым он отдавал дань деликатности Инсанахорова, который пребывал в твердой уверенности, что об их отношениях с Русей не знает никто в целом мире. Бедняга, конечно же, все забыл из того периода своей жизни, когда он пластом лежал в горячке... Болезнь! Разве что-нибудь толковое запомнишь!..
Однажды Владимир Лукич, снова сделав веселое лицо, подмигивая, сообщил Русе, что Инсанахоров уже практически здоров. И даже собирается куда-то ехать, а куда – не говорит. Руся задумалась, потупилась.
– Угадайте, о чем я хочу просить вас? – промолвила она. Владимир Лукич смутился. Он ее понял.
– Я вас понял, – ответил он, глядя в сторону. – Вы хотите к нему?
Руся покраснела и едва слышно прошептала:
– Да.
– Так в чем же дело? Дорожка вам, как говорится, известная, чай, не заблудитесь, – грубо пошутил Владимир Лукич и подумал: «Какой же я подлец, в сущности, если так грубо шучу!»
– Мне совестно, но я... я хочу, чтобы он был дома один, – снова потупилась Руся.
– Что ж, и это нетрудно устроить, не волнуйтесь, голубушка, – преувеличенно бодро заговорил Владимир Лукич, хотя у него кошки на сердце скребли. – Попов, Ерофеев да Пригов как вылечили больного, так и пьянствуют опять неизвестно где: может, в своей Совдепии, а может, уже и в своей же свободной России, – ухмыльнулся он и тут же посерьезнел: – Напишите ему тайную записку, чтобы еще раз пощадить гордость гордеца. Ведь он – чисто дитя, до сих пор от меня таится. Ну ничего, завтра мы все это обсудим втроем.
– Мне еще раз совестно, я еще раз извиняюсь, но... пожалуйста, не приходите к нему завтра. А также выведите под любым предлогом из квартиры фрау Розу. Отправляйтесь с ней, например, в Мурнау, в музей Кандинского или просто пиво пить ступайте. Лады?
– Лады... – Владимир Лукич закусил губу, молча кивнул и, пробурчав под нос два-три нехороших слова, удалился.
«Очень, очень красиво! – думал он, садясь на остановке “Остбанхоф” в вагон S-бана. – И чего я к ним лезу? Мне что, больше всех надо? Я ни в чем не раскаиваюсь, я сделал, что мне абстрактный гуманизм велел, но теперь – увольте! Пусть их, белую кость! Недаром говаривал мне отец: мы с тобой, брат, не тунеядцы, а труженики, труженики и еще раз труженики. Прав отец! Трижды прав по числу употребленного им слова “труженики”! Так надевай же свою старую телогрейку, труженик, продолжал отец, и ступай в лес пилить древо познания. То есть читай книги, копи силы, потому что рано или поздно ты, сынок, станешь вождем угнетенного человечества. Мрак у тебя в душе? А ничего! Лучи солнца – пусть ими довольствуются те, другие! Пусть солнце им сияет. Но ведь и в нашей, глухой, как танк, жизни есть своя гордость и свое счастье, недоступные этим буржуям, в какие бы одежды они ни рядились! Ведь только мы, коммунисты, действительно думаем обо всех, говоря словами нелюбимого тобой Достоевского, “униженных и оскорбленных”».
На другое утро Инсанахоров обнаружил подсунутую под дверь короткую записку. «Жди меня, и я приду, – писала ему Руся. – А В. Л. не придет».
Он так и не узнал, кто доставил ему эту записку. И мы не знаем. И никто не знает. Потому что все знает только Бог.
Инсанахоров прочел записку Руси, ноги у него подкосились, он опустился на диван и стал считать: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать...» и так далее.
Когда он досчитал до тысячи ста одиннадцати, дверь распахнулась и в легкой шелковой блузке, вся молодая, счастливая, свежая, как персик, в комнату вошла, нет – ворвалась! – Руся и с слабым радостным криком упала ему на грудь.
– Ты жив, и ты опять мой, – твердила она, обнимая и лаская его голову, отчего он даже стал немного задыхаться.
Ее лицо внезапно опечалилось.
– Ты задыхаешься, ты похудел, мой бедный Андроша, – сказала она, проводя рукой по его щеке, – какая у тебя борода, почти как у Владимира Лукича.
– И ты похудела, моя бедная Руся, – отвечал он, ловя губами ее пальцы.
Она весело встряхнула кудрями.
– Это ничего. Мы будем хорошо кушать, поправимся, увидим небо в алмазах...
Он отвечал ей одною улыбкою.
– Но это все прошло, прошло, не правда ли? Все светло впереди, не так ли? – вопрошала она.
– Ты для меня впереди, – ответил Инсанахоров, – ты для меня «светло».
– Когда мы говорили с тобой, я, сама не знаю отчего, упомянула о смерти. Но ведь ты здоров теперь?
– Мне гораздо лучше, я почти здоров. Как говорит Владимир Лукич, «практически»!
– Ты практически здоров, и ты не умер. О, как я счастлива!
Настало небольшое молчание.
– Еще я что заметила, – продолжила она, откидывая назад его волосы. – Когда человеку волнительно, с каким глупым вниманием он занимается ерундой. Я, например, иногда часами ловила мух, когда душу мою окутывал черный мрак и жег ледяной холод.
Он глядел на нее с таким выражением обожания, что она тихо опустила руку с его волос на его глаза.
– Андроша, – начала она снова, – а ведь я видела тебя на этом диване тогда, в когтях смерти, без памяти.
– Ты меня видела?!
– Да.
– И Владимир Лукич был здесь?
– Да.
– Он меня спас, – воскликнул Инсанахоров. – Это благороднейший, добрейший человечище! Даже не подумаешь, что он коммунист.
– Да. И знаешь ли ты, что я ему всем обязана? Это он мне первый сказал, что ты меня любишь.
Инсанахоров пристально смотрел на Русю.
– Он влюблен в тебя, не правда ли?
Руся опустила глаза.
– Он любил меня, – подчеркнула она этот глагол. Инсанахоров крепко стиснул ей руку.
– О мы, русские, – сказал он, – золотые у нас сердца! Ведь он мог бы зарезать меня, когда я лежал в беспамятстве, а он вместо этого ухаживал за мной, не спал ночами, давал мне кисель, морс. И ты, мой ангел. Не погнушалась больным человеком. Отчего у тебя на глазах слезы? – перебил он сам себя.
– У меня? Слезы? – Она утерла глаза платком. – О глупый! Он еще не знает, что и от счастья плачут.
– Пощади меня... – проговорил Инсанахоров. Он хотел встать и тотчас же опустился на диван.
– Что с тобой? – заботливо спросила Руся.
– Ничего... я еще немного слаб... Боюсь, что это счастье мне пока еще не по силам. С другой стороны – вся душа моя стремится к тебе, подумай, смерть едва не разлучила нас... а теперь я снова в объятиях, твоих, а не в объятиях смерти!..
Она затрепетала вся.
– Андрон, – прошептала она чуть слышно и еще теснее прижалась к нему. Она только теперь поняла, что он имел в виду, говоря «пощади».
Николай Романович, нахмурив брови, ходил из угла в угол, отчаянно скрипя ботинком. Михаил Сидорыч сидел у окна, положив ногу на ногу, и спокойно курил сигарету.
– Перестаньте, пожалуйста, скрипеть, – наконец не выдержал он. – От вашего скрыпу у меня мальчики кровавые в глазах.
– А что мне еще делать, когда моя зазноба уехала на Кавказ к этому... фамилию черт выговоришь... Шерванахурдия... бороться, видите ли, за свободу неизвестно кого. Вот уже октябрь на дворе, а ее все нету. Как вы думаете, что она там делает?
– На солнышке греется, хе-хе-хе, в кавказской зоне субтропиков. Там в это время года довольно сильное солнце, дающее ровный золотистый загар. Правда, стреляют вовсю, но она – иностранка, глядишь, прохиляет со своим паспортом. Кто-нибудь ее прикроет, – выделил он последнее слово.
– Смейтесь, смейтесь, а я вам скажу, что женщина она хоть и глупая, но очень, очень хорошая. Неужели она не понимает, как мне без нее трудно? Бессовестная!
– А вот вы, знаете что? Следите за развитием моей мысли. Попробуйте, когда она приедет, ей морду набить. Увидите, сразу станет как шелковая.
Николай Романович отвернулся с негодованием.
– Паяц! Шут! – пробормотал он сквозь зубы.
– Пусть я шут, я паяц, так что же? – отпарировал Михаил Сидорыч строчкой из известной оперетты И.Кальмана «Принцесса цирка».– А правда ли, что господин Апельцин-Горчаков втюхал вам акций своей липовой компании аж на целую тыщу «зеленых»?
– Почему это «втюхал»? Я по договору буду иметь пятьсот процентов годовых.
– В ихних деревянных рублях?
– Ну и что, что в рублях! Рубль скоро станет конвертируемым. Борис Михайлович утверждает, что в результате политики Ельцина, пришедшего на смену Горбачеву, в СССР опять грядут большие перемены.
– Да, свои рубли на ваши доллары он хорошо переменяет, этот ваш будущий зятек, – скаламбурил Михаил Сидорыч.
– Никто не уважает меня, никто не считается ни с единым моим словом в этом доме! – вдруг вспыхнул Николай Романович. – Руся целыми днями шляется незнамо где, вместо того чтобы обаять Бориса Михайловича. Вот уйду я из этой жизни, тогда все узнают, какого человека потеряли.
– Великого человека! Великого гражданина! Я, кстати, верю, что вы – действительно царь, Николя!
– Перестаньте паясничать! – воскликнул, побагровев, Николай Романович. – Вы забываетесь!
– Немочка от него сбежала, бедненький... – лениво потянулся Михаил Сидорыч. – «И начал он корежить всех подряд». Ладно, я пошел. Извиняйте, если что не так.
– А вы... вы меня с собой возьмите, – вдруг униженно попросил Николай Романович.
– Куда? – удивился Михаил Сидорыч.
– Ну, туда, на Шиллерштрассе или на Главный вокзал, к публичным девкам, а то я один стесняюсь, – потупился Николай Романович.
– Эх, дорогой! Как говорится, седина в голову, бес в ребро, горбатого могила исправит, повадился кувшин по воду ходить. Я работать пошел. А слухи о моих взаимоотношениях с публичными девками сильно, сильно преувеличены. Я это точно знаю, потому что распускаю их лично я сам.
– Да ну вас тогда к черту! – насупился Николай Романович. Оставшись один, он снова заскрипел ботинками, похмыкал-похмыкал, достал из бювара газовый пистолет, подошел к зеркалу и прицелился в свое зеркальное изображение. Вдруг кто-то кашлянул у него за спиной. Он резко обернулся и чуть было не нажал курок, но... перед ним стоял Борис Михайлович с разукрашенной синяками физиономией.
– Кто это вас? – ошалел Николай Романович.
О проекте
О подписке