«Каким образом ваятель в куске каррарского мрамора, видит сокрытого Юпитера и выводит его на свет, резцом и молотом раздробляя его оболочку? Почему мысль из головы поэта выходит уже вооружённая четырьмя рифмами, размеренная стройными однообразными стопами?» – удивляется пушкинский Импровизатор в «Египетских ночах» (Россия, 1835 г.).
«Царство порядка есть царство символов и знаков, – отмечает, спустя век после «романтического» Пушкина, французский поэт и эссеист Поль Валери (1871–1945) в предисловии к «Персидским письмам» Ш. Монтескьё (Франция, 1926 г.). – Не является ли и впрямь, своего рода суммой заклятий эта система, которая зиждется на письменных знаках, на власти слов, на действенных образах?»
«На чём основана письменность? – делает широкие обобщения, доходя до основ, философ Натан Бергсон. – На системе знаков, алфавите. Читая их сегодня, мы даже не вдумываемся в загадку их появления, в тайный смысл. А ведь если разобраться, то получится, что свой алфавит есть в каждом творении природы… Ведь наш мир построен из атомов, которые складываются в молекулы – точно так же, как буквы складываются в слова, слова – в предложения, предложения – в абзацы и т. д. Алфавитный принцип построения Вселенной проявляет себя во всём. Всё, что существует вокруг нас, можно описать при помощи буквенных формул. Самое яркое тому доказательство – книги, которые стоят на полке у вас дома. Эти книги могут быть написаны на разных языках – любой алфавит, по сути дела, служит лишь отражением того изначального кода, которым написана книга нашей Вселенной» (из книги «Каббала. Божественное откровение. Советы Истинного Пути», российск. изд. 2007 г.).
«Как говорится, – констатирует доктор философских наук А. Сухотин («Ритмы и алгоритмы», СССР, 1985 г.), – рисовальщик освобождает геометрию, а музыкант отворяет простор цифрам… В самом деле, не приходится отрицать того, что творчество в искусстве опирается на некие количественные нормы, с которыми художник должен считаться…» И которые он должен претворять в жизнь! Так, Стефан Цвейг обратил внимание на чувственно-духовную зашифрованность «Божественной комедии» Алигьери Данте (1265–1321), где «каждый шов зацементирован, каждый размер сбалансирован, и вся обширная, как мир, композиция упорядочена согласно таинственным правилам каббалистической игры чисел: в «Божественной комедии» лишь отдельные, вырванные из целого куски можно читать, как читают стихи; всё в целом приходится изучать, вооружившись комментариями, приходится завоёвывать оружием филологии, теологии, истории, приходится исследовать, разгадывать, тратить, подобно учёным-дантологам, всю жизнь, чтобы проникнуть в неё» (из эссе «Данте», Германия, 1925 г.).
Знакомство поэта-символиста Валерия Брюсова (1873–1924) с миром стройной математической реальности даже «побудило его написать о ней настоящий гимн» (А. Сухотин, 1985 г.). Так появились строки о «царственных числах», вступая в область которых «объемлет нас непредсказанный трепет»:
Вам поклоняюсь, вас желаю, числа!
Свободные, бесплотные, как тени,
Вы радугой связующей повисли
К раздумиям с вершины вдохновенья…
(из стихотворения «Числа», август 1898 г.).
Таким образом, говоря о типах мышления, мы должны внести существенную поправку: исследователь должен быть художником, художник должен быть исследователем.
О сходстве в самом характере протекания творческих поисков писал, например, физик и популяризатор науки Сергей Капица (1928–2012), сын легендарного П. Капицы, и приходил к выводу, что «расстояние между типом мышления учёного точных наук и образным мышлением художника… совсем не так велико, как это иногда представляют». Так, по «научной части» физик-теоретик Питер Хейн совместно работал с Н. Бором, сотрудничал с А.Эйнштейном, но в «творчестве вообще» был поэтом и архитектором – и, как служитель сразу нескольких муз, не предполагал, а свидетельствовал, что «творческий процесс в науке и технике – той же природы, что и в тех видах деятельности, которые называют искусством» (США, 1974 г.).
Под этими словами наверняка подписался бы Иоганн Гёте (1749–1832), как поэт-романтик написавший «Фауста» (1808–1832 гг.), а как учёный-естествоиспытатель обнародовавший «Опыт о метаморфозе растений» (1790 г.) и «Учение о цвете» (1810 г.). Свои научные труды он ценил даже выше литературных, готовый, казалось, отречься даже от своего поэтического гения! «Всё, что я сделал, как поэт, отнюдь не наполняет меня особенной гордостью, – признавался он, ввергая слушателя в недоумение. – Прекрасные поэты жили одновременно со мной, ещё лучшие жили до меня и, конечно, будут жить после меня. Но что я в мой век являюсь единственным, кому известна истина в трудной науке о цветах, – этому я не могу не придавать значения, это даёт мне сознание превосходства над многими» (из книги И.-П. Эккермана «Разговоры с Гёте», Германия, 1837–1848 гг.). Это «заблуждение» в истинности своего предназначения (сам поэт говорил о важности проникнуть в таинственную «мастерскую Бога») продолжалось десятилетиями. В полном веймарском издании сочинений Гёте (Германия, 1887–1919 гг.) его естественнонаучные работы занимают 14 томов!
«Напрашивается вывод, – констатирует академик Б. М. Кедров. – Если поэт, подойдя с эстетической стороны, может оценить труды естествоиспытателя, то и учёный в состоянии с научной стороны проанализировать художественное, в том числе поэтическое, произведение. В итоге всё глубже и всё полнее раскрывается то общее, что объединяет все виды творческой деятельности человеческого духа… то, как тесно переплетаются между собой научное и художественное творчество, сколько у них точек соприкосновения» («К очерку О. Мандельштама «К проблеме научного стиля Дарвина», СССР, 1980 г.).
И всё же до триумфа Универсального Человеческого Духа (по формуле «Мандельштам равен Дарвину»), пожалуй, далеко. Здесь остаются опасности как «левого» («лирики»), так и «правого» («физики») уклонов, ибо увлекаться, превознося свою стезю, свойственно многим.
«Почитайте науку чисел», – призывал Пифагор (ок. 580–500 до н. э.), автор знаменитой «Таблицы», с коей брался он прогнозировать все явления этого бренного мира. А досадные несообразности? «Нет, – парировал Пифагор, – моя Таблица совершенна, а все пороки и преступления означают лишь ошибки в расчётах…» «При помощи чисел, – отмечает кандидат философских наук А. Милтс, – пифагорейцы стремились обосновать не только природные, но и этические, социальные и теологические понятия» (из книги «Гармония и дисгармония личности», СССР, 1990 г.).
В полемике спора горячие головы словно не замечали, что речь идёт о магической формуле, о попытке научного прогноза «без знания того, как надо делать», хотя и с чудодейственным кодом в руках… Не будем далее углубляться, каким образом число получало личностный характер, теряло своё вечное абстрактное начало. Однако процесс этот зашёл так далеко, что к разряду учёных, интуитивно постигавших сущность божественного миропорядка через посредство чисел, можно отнести даже Иоганна Кеплера (1571–1630) и Исаака Ньютона (1643–1727)!
Нет, видимо, правы те же древние греки, поставившие вопрос о разделении двух миров, чтобы на их специфике «вычленить» новые отрасли знания и «утончить суждение своё» о каждой из них. Однако нам, в век тотальной узкоспециализации, до глубинных пластов, открывающих тайну мироздания, так же далеко, как античным грекам. Объективной величиной бесконечность сопредельных миров науки и искусства не становится из-за тайны творчества. Так что уточним исходные позиции.
Чтобы овладеть логикой обработки открытия, Homo Sapiensґу необходимо совершенствовать количественный метод накопления знаний («следить за повторностью некоторых идей, орошать их численностью» – П. Валери, 1896 г.). Логика же совершения открытия обрекает художника-творца-изобретателя «на деятельность в окружении огромного количества отвергнутых идей, проектов и экспериментов» (С. Иванов, 1976 г.). Именно критик устанавливает тот факт, что испытание на прочность способны пройти лишь немногие, но самые плодотворные идеи, и чем больше отвергнутых идей, тем, в принципе, лучше для чистоты эксперимента. В подтексте очевидного критик-новатор прежде всего усомнится: «А нужно ли нам то, что понятно всем?». Критик-педант, неуютно себя чувствующий в подтексте невероятного, скорее всего возразит: «Разве нам нужно то, что непонятно никому?»
И чтобы сделать правильный выбор, Человек Разумный должен сдать экзамен на Человека Творческого – «не только выбрать направление, овладеть секретами мастерства, инструментами познания, созданными и отточенными усилиями многих поколений, но и воспитать в себе терпение, добросовестность, способность удивляться, умение доверять интуиции и не доверяться ей, верить в результат и упорно искать его опровержение, способность пришпорить и обуздать фантазию, признать и исправить ошибку» (А. Мигдал «Поиски истины», СССР, 1983 г.).
Какой Компьютер, получивший такой алгоритм (пожалуй, главным камнем преткновения станет «умение доверять интуиции и не доверяться ей, способность пришпорить и обуздать фантазию»), способен выработать оптимально программу действий? Не сразу отыщется и Человек, который может воспринять «программу творчества» не только умом (тогда как избежать противоречий?), но и духом созидания (всё видится «в едином целом»). Если все это должны уметь делать мастеровые одного цеха, то, прежде всего, они должны быть универсалами высшего класса! Как художник-творец Человек Творческий должен научиться ощущать красоту природы и красоту логических построений. Как логик, поднимающийся до высот философа-творца – осмыслить «эволюцию духа» в позитивной фазе своего развития: от трактовки сознания как «целесообразно организованной системы атомов с функцией белково-нуклеиновых сообществ в нейронах головного мозга» до осознания «высокого эволюционного цикла, отведённого Человеку программой Космического Разума». Впрочем, всё больше экспертов видят в этом не противоречие разных научных школ (одна парадигма кажется слишком приземлённой, другая – неоправданно идеалистичной), а «механизм» глобального всеохватывающего Плана, оказывающего на Человека, эту пылинку Космоса, фатальное по своей непреодолимой силе влияние: и резервуар космической энергии не имеет осознаваемых пространственных координат, и её «истечение» в виде неких энергетических «мыслесодержащих волн» не поддаётся человеческому определению…
Но если всё предопределено – и даже без нашего осознания, – то каким же образом? «Как догадка превращается в прочно установленную научную истину?» (А. Мигдал, 1983 г.). «В чём секрет удачи великих изобретателей? В чём их сила? Чем они брали?» (В. Орлов, 1964 г.).
Почему Человек смеет так дерзко, со смелостью самонадеянной, утверждать: «Наши теории всё больше окрашены светом абсолютной истины; развитие науки лишь уточнит их и очертит круг охватываемых ими явлений» (Е. Парнов, 1967 г.)? Почему исследователь вдруг знает результат до того, как он приступит к опытам? Почему художник вдруг видит картину до того, как он наложит на холст первый мазок? Почему, наконец, писатель вдруг находит своих героев до того, как он взял в руки перо и придвинул к себе лист бумаги?
Частности не проясняют общее. Непонятным остаётся сам «механизм» творчества. Каким образом Homo sapiens «попадает» на своё информационное поле? И как он делает свой следующий шаг, чтобы реализовать потенциал, заложенный в «плане» вселенской эволюции?
«Гении обладают редкой способностью не только «догадываться» и «думать», но знать и верить, – полагал английский историк Томас Карлейль (1795–1881). – В то время как другие, ослеплённые одной наружной стороной вещей, бесцельно носились по великой ярмарке жизни, они рассматривали сущность вещей и шли вперёд как люди, имеющие перед глазами путеводную звезду и ступающие по надёжным тропам» (из книги «Люди и герои», Великобритания, 1840 г.).
«Такие люди предупреждают своих современников, – пишет старший современник Карлейля английский литератор Исаак Д’Израэли (1766–1848) – они сознают свою творческую способность прежде, чем получают в этом признание со стороны медлительной публики. Эти люди стоят как будто на высотах Олимпа, и солнце светит для них в то время, когда ещё на равнинах оно не всходило» (из трактата «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.).
Не на равнине, а на высотах Олимпа; не на ярмарке жизни, а на предначертанной стезе. И впереди своих современников. Да вместе с ними он просто не может! Не отвечая законам «общества большинства», художник-творец реализует своё субъективное устремление. Нетерпение таланта «выламывает» его из обычной среды. Призвание гения даёт ему внутренний импульс не к приумножению материальных благ, но к постижению гармонии мира. Способность творчества – это и новый взгляд на мир, и «сильная, несгибаемая, всегда пульсирующая воля, приводящая в действие все природные задатки, приобретённые и развитые навыки личности» (Н. Гончаренко, 1991 г.).
Но из каких глубин или высот пред-сознания художник-творец черпает уверенность в своём предназначении, почему он так спокоен, едва ступив на избранную стезю, когда сама судьба сулит ему тернистый путь пророка-изгнанника, когда обрекает его на ненависть толпы, ослеплённой одной наружной стороной вещей? «Один против всех»! И только, пожалуй, одно предвестие избранничества: «Я знаю, что могу творить!»
Уверенность, «основанная ни на чём», действительно, шокирует всех благоразумно мыслящих, привыкших основывать свои утверждения на жизненном опыте. Говоря же, что природа его «намного выше обыкновенной» художник-творец не только высказывает непоколебимую уверенность «в справедливый суд будущего», но и делает это с «пугающей воинственностью, дразнящей, задиристой агрессивностью» (Е. Евтушенко). И чтобы вконец уязвить современников, остающихся в своём времени уходящем, художник-творец словно бросает им вызов: «Крылья моего духа поднимут меня высоко над миром» (Т. Кампанелла); «Я вижу, что век мой ещё не дозрел до понятия моего творения» (Ш. Монтескьё); «Природа моя приближается к бессмертным духам» (Дж. Кардано); «Знаю и твёрдо убеждён, что имя моё займёт в истории несколько страниц!» (К. Рылеев); «Моя душа видит великие вещи, неведомые никому» (Я. Гельмонт); «Клянусь дьяволом, я высосу некоторое количество жизненной крови из загадок Вселенной!» (А. Байрон-Кинг); «Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!.. Меня хватит на 150 миллионов жизней…» (М. Цветаева); «Будущее принадлежит декадентству… будущее найдёт достойного вождя. А этим вождём буду Я! Да, Я!» (В. Брюсов).
Согласимся, что проявление «вождизма» есть крайнее выражение «нетерпения творчества». Однако «дар нездешний» удивляет, прежде всего, самого художника-творца. Любопытно, что даже в минуты полного торжества Наполеон I (1769–1821) не переставал думать о возмездии! Сила, подталкивавшая его к какой-то неведомой цели, казалась ему не только охранительной, но и исполняющей волю Рока. Потому и цель была неведома. Он знал, что неотвратимо стремится к «неведомой цели». «Когда я её достигну, и моя миссия будет выполнена, – говорил этот властелин полумира, – достаточно будет малейших усилий, чтобы сразить меня».
Художник-творец готов заменить меч на перо или кисть, чтобы так же неотвратимо подняться в своей области во весь рост, почувствовать на себе печать гениальности и свершить грандиозное дело наполеоновских масштабов.
О проекте
О подписке