Из криминальной хроники газеты «Le Monde» (Франция)
Согласно материалам судебного дела, 52-летний россиянин, проживающий недалеко от Петербурга, приехал во Францию в качестве туриста. Вскоре в одном из парижских борделей у него украли паспорт и почти всю наличность. В ожидании, пока друзья пришлют средства на обратный путь, он на оставшиеся деньги купил палатку и ружье, чтобы жить в Булонском лесу и охотиться на кроликов.
«Возможно, это решение было не самым рациональным, – признался россиянин на суде. – Но я хотел пожить здесь, как у себя на родине».
Спустя неделю, в состоянии легкого алкогольного опьянения прогуливаясь по Булонскому лесу с ружьем, он наткнулся на двух бомжей с собакой, устроившихся на ночлег под мостом. Как утверждал подсудимый, собака набросилась на него, и он дважды выстрелил. При этом одним выстрелом убил собаку, а вторым – ранил бомжа. Однако приятель пострадавшего показал, что россиянин стрелял по ним, «как по кроликам».
На набережной вечернего заката, неподалеку от Медного всадника, стоит городской умалишенный Багдадов. Демонстративно стоит, но предусмотрительно – на расстоянии милицейского свистка. На впалой груди умалишенного висит самодельный плакат:
Долой
тоталитарную
оккупацию
коня!
«Семь веков лет назад европейцы воздвигли здесь крепость Ландскрону, – поясняет он трем случайным рокерам, шатающимся праздно. – Это была славная твердыня независимости, охраняемая деревянными башнями с бойницами. Это была чудесная корона мира, заблиставшая на невских берегах. Увы, ее безжалостно уничтожил этот сумасшедший кумир на бронзовом коне, и вот с тех пор мы имеем то, что имеем – душную тюрьму народов без форточки».
«Вот – пожалуйте!» – делает Багдадов нервический жест, приглашая рокеров полюбоваться на милицейский воронок, припарковавшийся у набережной. Воронок выглядит угрожающе – его голубые мигалки-моргалки неустанно посверкивают, его непроглядные стекла неустанно следят за демонстрантом. Оборачиваются назад случайные рокеры – за непроглядными стеклами воронка вспыхивает сигаретный огонек, как добрый напутственный знак.
«Да, скифы мы! – Белый волк осторожно освобождает впалую грудь Багдадова от тоталитарной оккупации. – Да, азиаты мы!» Напрягается Багдадов, не ведая – то ли радоваться освобождению своему, то ли печалиться. А Белый волк, ухмыляясь, продырявливает бумажный плакат и резким, грубым движением напяливает его на голову умалишенного, да так внезапно, что тот только успевает выдохнуть: «Ой!».
Захмелевший народ, спустившийся с трапа океанского лайнера, обнаруживает на набережной городского умалишенного с большым испанским воротником, как кабальеро. «Кажется, карнавал начался», – предполагает Бордюрчиков.
Тут кабальеро начинает выделывать изысканные пируэты, по-лебединому взмахивая трагическими руками в сторону рокеров, не торопясь удаляющихся в сумеречное пространство: «Милиция! Милиция!». Но милицейский воронок, посверкивая голубыми мигалками-моргалками, отъезжает индифферентно. «Если власть безучастна, – соглашается Поребриков, – значит, праздник действительно начался».
Временами Петербург испытывает неподдельный интерес к своему исконному наименованию. Петр есть имя каменное, и камень этот – драгоценный изумруд, густозеленый, как пустынная балтийская волна. Его кристаллическая система шестиугольна, как шестиугольна каменная крепость с бастионами, воздвигнутая Петром Первым на берегу пустоты. Такая мистическая связь не бывает случайной.
Когда-то самый большой изумруд принадлежал царю Соломону, который преобразил его в священный сосуд. Этот сосуд был захвачен крестоносцами в Палестине и доставлен в Геную, где поначалу хранился в железном сундуке дожа, а потом был торжественно перенесен в собор Святого Лаврентия. По повелению императора Наполеона, покорившего генуэзцев, священный сосуд изъяли из собора, как трофей, и отправили в Париж, где вскоре признали его обыкновенным сосудом густо-зеленого стекла и возвратили назад. Так самый большой в мире изумруд оказался подделкой.
Вообще, подделка есть плод зеркального ума, стремящегося воспроизвести идеальный образец, созданный Творцом, и уже в силу этого являющийся неповторимым. Искусством подделки в совершенстве владеет дьявол, который способен лишь подражать творению Божьему. У дьявола нет своей творческой идеи: он умеет только заимствовать, копировать, профанировать. Увы, Петр Первый тоже был копировщиком – он старательно подражал иноземным образцам. Как отмечал Жан-Жак Руссо, «у Петра не было подлинного гения, того, что творит все из ничего – он имел подражательный талант».
Изумрудный город, построенный по чужим чертежам, целое столетие пристраивался к чужим именам. Он сказывался то Новым Римом, то Новым Амстердамом, то Северной Венецией. Так всегда случается, когда отсутствует свое собственное Я – свой собственный миф. В средневековье подобное самозванство называлось научным термином – ИагШаПо поттН. Как будто, присвоив другое имя, можно обрести и другую сущность – ее красоту, ее великолепие, ее славу. А получается, что никак не получается, – в Штатах есть и Москва, и Петербург, но они все равно являются заштатными городишками.
А русский Петербург стал мировой столицей лишь тогда, когда придумал свою неповторимую легенду – легенду о том, как оживает камень Петра. Возвышался себе у невских вод громовой валун с простертой царственной рукой, и вдруг – воскрес, поднялся на дыбы и поскакал по мостовым, преследуя бедного умалишенного. Уже не имеет значения, настиг он его или не настиг, а вот то, что поднялся среди ночи и понесся во всю мощь, – представляется судьбоносным. Отныне в Петербурге каждый камень кажется громовым, кажется живым, поскольку знает и исподволь готовится. Но что он знает, к чему готовится, не знает никто, кроме камня. Может – опуститься на дно к чертогам морского царя, как Садко Новгородский, а может – поплыть вниз по течению, через моря-окияны, как Антоний Римский. В общем, каменный замысел – великая тайна, которая и составляет суть петербургской легенды.
А ведь все начиналось с обыкновенной подделки.
Конечно, сам Петр Первый не был подделкой хотя бы потому, что был первый. За ним последовали Петр Второй и наипаче Петр Третий, который наяву оказался ужасным бунтовщиком Емельяном Пугачевым. После четвертования на Красной площади в Москве имя Петра разбрелось на все четыре стороны, и теперь каждый, кому не лень, называл себя Петром. Особенно много Петров, понятное дело, скопилось на берегах Невы. Эти самозванцы даже создали дурацкое братство Петек. Их отличали особые петушиные гребешки, а именно:
наглость,
нахрапистость,
беспардонность,
бесцеремонность,
беззастенчивость,
бессовестность,
бесстыдность,
нахальство,
дерзость,
буйство,
неистовство,
исступление,
бешенство,
ярость,
гнев.
Эти петушиные гребешки были всего-навсего подобием страшной звериной маски, которую надевают на Святки ряженые, чтобы отогнать смертную скуку-докуку и повеселиться вволю. На самом деле Петьки были самыми добрыми существами на свете, когда, готовясь к юбилейному карнавалу, проходящему под девизом «Больше Петров – меньше Петровых», натягивали оморяченные тельняшки, опоясывались пулеметными лентами с хлопушками и, подражая революционным матросам, отправлялись бесшабашной ватагою на простор.
На просторе Зимний дворец сияет, как невеста, – затейливые белые букли, обрамляя высокие окна, ниспадают по нежно-зеленым стенам. А напротив жених красуется – строгое, стройное здание Главного штаба, увенчанное крылатой Никой, пламенеющей, как кокарда. Чудится, вот-вот зазвучит духовой оркестр: баритоны изольют из раструбов густую медленную медь, а корнеты – звонкое переливчатое серебро, и сойдутся жених с невестою, закружатся в полонезе.
Но не бывать сегодня полонезу – улюлюкая, стремглав несется к Зимнему дворцу бесшабашная ватага революционных Петек на зафрахтованном грузовике, переделанном под мятежный крейсер «Аврора». Изо всей мочи дуют Петьки в три крейсерские трубы, как в дуду, и такая буйная, неистовая пляска начинается на просторе, что сдается – самой Александрийской колонне не устоять.
«Опаньки!» – притоптывает каблуком Петька и делает три проходочки по кругу. «Опаньки!» – притоптывает каблуком другой Петька и делает три приседания от пуза. «Опаньки! Опаньки! Опаньки!» – лихо отплясывает петушиная братва, свивая в ленту пышный стан, летя, как пух от уст Эола. Где, как, когда всосала она в себя этот дух, откуда взяла эти неподражаемые неизучаемые приемы? Ответ прост: опаньки с притопом обретались в русском человеке изначально, поелику он всасывал эти неподражаемые приемы, как говорится, с молоком матери.
Ведь когда рождается французский человек, он зычным голосом орет: «Пить! Пить! Пить!», и его по доброму обычаю сразу же окунают в купель, наполненную красным бургундским вином. Когда рождается немецкий человек, он зычным голосом орет: «Жрать! Жрать! Жрать!», и его по доброму обычаю сразу же причащают к колбасам, набитым жирной свиной требухой. Когда же рождается русский человек, он безмолвствует, и его по доброму обычаю хлопают по заднице: «Опаньки! Опаньки!». И сразу же пускают по миру – плясать да выкаблучиваться.
«Дорогие петербуржцы! Мы с вами находимся на праздничном празднике среди веселого веселья. – Необъятная телеведущая Юлия Перченкина взгромождается на карнавальный крейсер, каковой от девичьего подгруза дает сильный крен. – Здесь трубят в трубы и танцуют танцы различные исторические персонажи».
«Опаньки с притопом – это дело всенародное, – раскуривает перед телекамерой свою курительную трубку Исторический персонаж. – Это такая же священная потребность тела, как молитва – потребность души. Считается, что опаньки с притопом выше симфонической музыки Петра Чайковского и силлабо-тонической поэзии Петра Вяземского, поскольку только пляшущий человек, без всякого звукового сопровождения, сам по себе становится и строфой, и арфой, и Орфеем. Как учил один киммерийский мудрец, надобно плясать опаньки так, чтобы все наше тело стало лицом. Поэтому, наблюдая за пляской, будьте осторожны и не приближайтесь к плясуну, когда его разгоряченный лик превращается в другую часть тела».
О проекте
О подписке