С треском взметнулись золотоперые искры. Над лесом взвился дикий вой. К темному небу поднялся яркий пламень; охваченный огнем и гарью, из него выкатился воющий клубок и помчался к болоту.
– Утонет, окаяныш! Что ты наделал, парень! – укоряюще посмотрели односельцы на Грязнова.
– Туда ему и дорога! – переводя дыхание, отозвался Ивашка и заторопил народ: – Живо, братцы, собирайтесь в дорогу! Уходить надо!..
В непроглядную темень по глухой лесной дороге тронулся мужицкий обоз из демидовского куреня. Торопились приписные уйти от напасти. Еле тащились истомленные кони. Как ни скрытно уходили жигари, однако на реке Кыштымке у брода встретила их демидовская вооруженная ватага. Крестьяне двигались мрачные, решительные, держа наготове топоры и дреколье. Заводские дозорщики полегли за рекой и перегородили дорогу. То ли они устрашились грозной мужицкой силы, то ли от Демидова приказ был дан не дразнить первых сибирских приписных, но только они вступили с ними в затяжные переговоры. Сами же той порой послали гонца с вестью в Кыштым.
– Куда побегли, родимые? – закричал из-за реки чубатый казак, старшой дозора. – Вертайтесь лучше, пока всех не постреляли!
– А у нас топоры и дубье, только суньтесь! – откликнулся Грязнов.
– Демидов сюда драгун пришлет, порубят вас! – грозил казак.
– Лучше смерть, чем демидовская каторга, – огрызался Ивашка. – Сторонись, лапотники, дай дорогу!
– Чалдоны! Пимокаты! – надрывался чубатый.
– Чалдоны, да ядрены! – не унывая, кричал кабанщик. – А ты кто? Отец твой онуча, мать тряпица, а ты что за птица?
Над лесом поднялось солнце, засверкали росистые травы. Над рекой растаял легкий туман. Демидовская стража поглядывала в сторону завода, ждала вестей. Приписные раскинулись табором у реки. Исхудалый, остроносый Алеха лежал на возу и задумчиво смотрел в синюю даль. Над головой раскинулся безоблачный простор; по земле пробежал теплый ветер, покружил над рекой, взрябил воду и пронесся дальше…
«Кабы домой, на родную Исеть!» – с тоской подумал Алеха и поглядел на дорогу. Там в клубах пыли скакал всадник.
– Братцы, из Кыштыма мчит! – крикнул Алеха.
Мужики повскакивали на возы. У всех была одна думка: «Что-то теперь будет?»
Затаив дыхание, они следили за быстрым конником. Вскочили и дозорщики, нетерпеливо поджидая своего.
Спорым, широким махом несся башкирский конь. Проворный всадник с разгона молодецки осадил коня на крутом яру. Скинув с мокрого лба шапку, он закричал мужикам:
– Братцы, жалует вас Никита Акинфиевич дорогой! Просит только в сбереженье покоя выслать старшого. А как вышлете, тогда идите с богом, мы не помеха!
В крестьянском таборе шумной волной прокатилось оживление. Алеха умиленно поглядел на вестника, глубоко вздохнул:
– Слава те господи, доберусь до родных мест! – Он обежал табор глазами, обронил: – Кого ж слать к Демидову, как не Ивашку, смел, упрям и умен он!
Всем по душе пришлась эта мысль. Хоть и жалко было парня, но степенные бородатые сибиряки поклонились Грязнову:
– Знаем, что просим тебя на горесть, не верим мы заводчику, но как быть, если беда за горло хватает? Пострадай за мир, парень!
Тяжело было землякам расставаться с проворным и смелым парнем, но тянулось сердце к родному дому, к милому полю, к привычной голубой речонке. Понял Ивашка, что творится у приписных на душе, вздохнул и поклонился миру:
– Быть по-вашему, отцы! Один-одинешенек живу я, как трава при дороге, никто по мне не заплачет. Не забудьте и вы меня в случае беды!
Приписные сняли шапки и долго глядели, как он переходил вброд речонку, как отдался демидовским холопам. Те усадили его на коня и повезли в Кыштым.
Демидов сдержал слово: за уходящими приписными не было погони. Позади лежала пустая темень, ненавистный завод, и оттуда все глуше и глуше доносился сторожевой собачий лай.
Связанного кабанщика заводские приказчики приволокли к Демидову. Парень был высок, силен. Оглядывая его решительное лицо, золотистую бороду, Никита, нахмурив черные брови, спросил:
– Это ты поднял народ?
– Я! – бесстрашно ответил Ивашка.
– Храбрый больно! – недобро усмехнулся хозяин. – До сей поры рогом землю роешь!
– Пошто сверх положенного срока пахарей держишь? Свои нивы осиротели, поджидают трудяг! – Парень не опустил смелых глаз перед Демидовым.
Никита взглядом подозвал Селезня.
– Сего молодца убрать на шахту! – указал он на Ивашку. – В силе холоп, только руду ему и ломать!
– Не смеешь! – рванулся к заводчику Грязное, но крепкие руки приказчиков удержали его.
Хозяин уперся в бока.
– Демидовы все смеют, – сказал он холодно. – Отвести его на рудник!
На другой день побитый, притихший Ивашка попал в шахту.
7
Люди прокляли это место: кругом взгромоздились голые скалы, в каменистых трещинах нашли себе приют лишь плакучие березки да горькие осины. Под угрюмой скалой – нора, по ней каждый день, ссутулясь, пробирались рудокопы к своим забоям. Среди нависших красно-бурых глыб кажется Ивашке, что его навеки схоронили живьем глубоко в черную бездну и ему никогда-никогда не выбраться из нее. Трепетный свет лучины слабо освещает уголок каменной гробницы; неровные стены, изъеденные бугры, по которым неслышно сочится подземная вода. Кабальному стало страшно, в тоске сжалось сердце.
– Гляди, как вода камень точит! – сказал он старику рудокопщику. – Отколь только она взялась тут?
– Это мать сыра-земля по нас плачется. Томимся мы тут на работе непосильной, голодуем, холодуем, она, сердешная, и жалится. За нас ей скорбно. Слезы точит она, точит…
Горщик смолк, пристраиваясь в забое. На мгновение наступила гнетущая тишина, в густой тьме, отмечая вечность, одна за другой со звоном монотонно падали капли в невидимую лужицу. Старик положил рядом кайлу и спросил Ивашку:
– Ты, парень, видать, впервые под землей? Ничего, привыкай, ко всему привыкай: к горю, к кручине, к слезам земным! Бывает, что и людей заливает тут… Как звать-то?
– Иваном.
– Хорошее имечко. А меня кличут Данилкой. Чуешь, парень?
– Чую, – отозвался Ивашка, согнулся и полез в забой.
Весь день он ожесточенно бил кайлой в кремнистую породу, бил неотступно, упрямо, словно хотел пробить себе дорогу из могилы. Скинул намокшую от едкого пота рубаху. Но и жаркая работа и глухой стук кайлы не могли отвлечь его от мрачных дум. Слишком грозен и душен мрак. Крохотный глазок огня сиротливо томился среди каменных громад, предвещая беду. Железными острыми изломами поблескивала растущая груда руды. Кто-то черный, невидимый, с хриплым дыханием бросал ее в тачку и отвозил. Время тянулось медленно. «И когда наступит конец этому проклятому колдовству? И выберусь ли когда-нибудь на волю?» – думал Ивашка.
Усталость как яд разливалась в натруженных членах, в крови. Оцепенение леденило тело. Изломанный, ослабевший забойщик к концу дня выбрался из шахты. Он бросил наземь кайлу и упал на траву. Грудь не вмещала хлынувшего могучего потока свежего воздуха: рудокопщик задышал часто-часто, закружилась голова, а глаза не могли оторваться и наглядеться на мир, на заходящее солнце, на широкую зеленую понизь, на которой стрижи с веселым писком чертили вечернее небо.
– Ну, вставай, парень, пора! – раздался над ним знакомый голос старого горщика.
Черные, угрюмые, рудокопы тронулись друг за дружкой к поселку. Ивашка пошел следом. Впереди и позади кабальных шли рудничные мастерки.
В темнеющем небе зажглись первые звезды. Над казармой редкими витками тянулся дымок – готовили ужин. Где-то поблизости в чахлых кустах в сумеречной тишине прозвучало ботало, одинокая буренка неторопливо брела к человеческому жилью.
– Эх, и жизнь горькая! – вырвалось у старика Данилки, и плечи его опустились еще ниже…
День за днем потянулась маята подневольного рудокопщика Ивашки Грязнова. И каждый раз перед спуском под землю тоскливое чувство сжимало сердце горщика; из черного зева шахты всегда тянуло леденящим холодом. В эту темную сырую пропасть нехотя уходили люди. Ивашка огрубел, мускулы стали словно литыми; в лицо въелась порода, только бородка гуще закурчавилась да на лбу пролегли глубокие морщинки от дум.
Ночами в тесной рабочей казарме в спертом воздухе рудокопы на короткое время забывались в тревожном сне. Многие бредили, и во сне не покидали их муки, тяжелый кашель колыхал грудь.
Ивашка приглядывался к горщику Данилке. Благообразен, терпелив старик. Он, как пень, оброс мохом, могучими узловатыми руками вцепился в землю.
– Откуда ты? – полюбопытствовал молодой рудокоп.
– С Расеи беглый. Убийца, свою женку порешил и сюда на Камень хорониться прибег. Вот и ухоронился в демидовской могиле. Горюном стал! – охотно поделился с Ивашкой старик. Речь его была спокойна, незлобива, а глаза ясные, как небо в закат.
– За что ж ты ее? – помолчав, спросил парень.
– Бабу? За измену, не стерпело сердце, пролил кровь внапрасне!
И то дивно было Ивашке, что, неся расплату за кровь женки, никогда Данилка не клял женщин, не ронял про них грязных слов.
– Женщина велика сердцем, а мужик перед ней слабодушен. Каждого человека мать родила. Разве можно хаять родную мать? Неуместно, парень, дурное слово про родимую плесть… Бывает и так – добрая баба и телесной силой мужика превышает… Скажу тебе один сказ…
Старик приподнялся на жестком ложе.
– Уральскую бабу не возьмешь ни силой, ни страхом. Ее вода не берет и зверь обходит. На Камне баба прошла великое горе и стала крепкой, особых статей человек. Когда-либо слышал про камскую Фелисату? Нет? Эх, жалость! Великая атаманша была, слухом наполнила горы…
Горщик примолк, нахмурился, приводя в порядок мысли, и продолжал свою быль.
– Давным-давно на лесном Усолье жил один поп, было то назад лет сто, а может, и поболе. Женился этот поп на своей работнице, из Орла-городка пошла она к нему в услужение. Девка была кремень, красивая, глазастая, а силы такой, что раз переоделась парнем да на бой с солеварами вышла. Тогда в Усолье по праздникам кулачные бои бывали. Пристала она к партии, которая послабей, и всех покрушила. Увидел это поп и прилип, женился на ней. Человеку все мало, бес его на ссору толкает, часто поп забижал женку. Только терпела-терпела Фелисата, да размахнулась и ушибла попика, угомонила навек. Ну, похоронили попа с честью, хотели было Фелисату взять – не далась: кто с такой силищей справится? Тут стрельцов пригнали, сонную забрали, посадили… Что ты думаешь? Она, слышь-ко, в ту же ночь высадила ворота в остроге, сама ушла и всех колодников за собой увела. Вот тебе и баба!..
Данилка закопошился в своем тряпье, на стене качнулась его огромная лохматая тень. В оконный проруб заглянула робкая звездочка. Ивашка торопил:
– А дале что?
– Потерпи, дай помыслить. – И снова зажурчала неторопливая речь горщика: – В ту пору на Каме у самого Усолья стояла большая строгановская ладья. Села Фелисата с колодниками в ладью, отвезла их в Орел-городок и отпустила на все четыре стороны. «Идите, братцы, промышляйте гулящим делом. Кладу вам завет: воевод и купцов хоть в Каме топите, а мужика не трогать! А кто мужика тронет, того не помилую!..» Сказала и ушла. А в Орле-городке подманила она двух сестер своих, девки могутные, в красе орлицы, перерядились парнями, раздобыли доброго оружия и стали по всей Каме-реке плавать… А где, слышь-ко, узнает, что есть сильная баба или отважная девка, сейчас Фелисата к себе сманит. Так и собрала она большую да грозную шайку, баб с полсотни у ней было. Нашли они себе пещеры потайные, изукрасили персидскими коврами да дорогой утварью и положили промежду себя зарок, чтобы добычу делить поровну и в стан свой мужиков не пускать, жить без соблазну. Э, вон как!.. Что-то бок ломит, недужится мне, – вздохнул старик и заворочался в своем логове.
Огонек в каганце то вспыхивал, то погасал. Робкая звездочка заметно отошла от оконного проруба. Ивашка сидел на жестких нарах, повесив голову.
– Ну что загорюнился, бедун? Слушай дале! – ободряюще сказал горщик и продолжал свою бывальщину: – А в той поре, слышь-ко, из Сибири караван с царским золотом по Каме шел. Проведала о нем Фелисата и на легких стругах кинулась по следу. Под Оханском нагнала, перебила всех стрельцов, что с караваном шли. Из Оханска поспешила царским слугам помощь, Фелисата помощь отогнала, а оханского воеводу на берегу повесила. Забрала награбленное и ушла в свои потайные пещеры… Пять годков бушевала Фелисата, ни купцу, ни царскому приставу ходу на Каме не было. Ежели кого начальство либо хозяева обижали, сейчас к ней шли. Она уж разбирала спор по всей правде. Одного князя как-то за обиду крестьянскую высекла розгами, а кунгурского купца – так того вверх ногами повесила. В Сарапуле вершил всем воевода один, ладился поймать ее. Все своим служакам, приказной строке, похвалялся: «Настигну да запру ее в клетку железную!»
Прослышала Фелисата похвальбишку воеводы и сама средь темной ночи наехала к нему: «Ну, запирай, говорит, посмотрю я, как ты с бабой один на один совладаешь».
А у воеводы от страха язык отнялся. Только потому, слышь-ко, она его и помиловала. Раз узнала она, что на Чусовой появился лихой разбойник и себя за ее выдает. А разбойник-злодей этот больно простой народ обижал. Не стерпело ретивое, послала она к нему свою подручную: «Ой, уймись, лих человек, пока сердце мое злобой не зашлось». А подручная-то на беду была, слышь-ко, красавица писаная, пышная да синеокая. Разбойник не пожалел – обидел девку. Тут и поднялась сама Фелисата, повела за собой бабью вольницу и вызвала его на открытый бой. На Чусовой они и дрались. Два дня крепко бились, вода заалела от крови; на третий день одолела она злодея. Тогда собрала на берегу всех крестьянишек, кому разбойник обиду нанес, велела принести на широкий луг большой чугунный котел, связала поганца и живьем сварила его в том котле. И стали все ее бояться и уважать… И я там, слышь-ко, у ней был, мед пил, по усам текло и в рот перепало! – неожиданно оборвал свою байку старик и улыбнулся глазами. – Чур, меня ко сну клонит, старые кости гудят…
– Стой, погоди! – схватил за руку горщика Ивашка. – Не увиливай, скажи, что стало с Фелисатой-девкой?
– Что, хороша баба? – ухмыльнулся Данилка и огладил бороду. – Людская молва сказывает, под старость покаялась девка, в Беловодье ушла, там монастырь поставила и сама игуменьей стала. Другие гуторят, на Волгу ушла, Кама тесной ей показалась. А кто знает, что с ней? Может, и сейчас жива, такие могутные, слышь-ко, по многу веков живут… Ага! – кивнул старик. – Ишь ты, сверчок заиграл!..
Он улегся, укрылся тряпьем и быстро отошел ко сну, а Ивашка все сидел, думал, на сердце его кипела неуемная ненависть к Демидовым, искала выхода. Огонек мигнул и угас, в подполице заскреблась мышь, а думки, как тучки, бежали одна за другой, тревожили сердце. Полночь. На заводе ударили в чугунное било. Звук, как тяжелый камень, упал во тьму, и от края до края ее побежали круги… За оконным прорубом задернулся синий полог неба. Из темных углов казармы вылезли неясные тени. Горщик отвалился на спину и уснул…
Горюн Данилко занемог, старость да каторжная работа сломили крепкую, неподатливую кость. Горщик слег, не вышел на работу. Приказчик Селезень доложил о том Никите Акинфиевичу. Демидов нахмурился, сам наехал в рабочий закуток. Горщиков выстроил в ряд. Хозяин пытливо оглядел их.
– Притащить Данилку!
Два досмотрщика приволокли старика. Горщик опустился перед хозяином на колени.
– Почему на работу не вышел? – грозно спросил Никита.
Старик покорно склонил голову, прошептал запекшимися от жара губами:
– Хворь одолела, хозяин. Из сил выбился, видно, остатние отошли… Ох, смертушка…
– Не притворяйся, старый оборотень! – прикрикнул заводчик. – Ката сюда!
Данилка прошептал:
– Бога побойся, хозяин! Хвор я и немощен… – Глаза старика были печальны, вид – скорбный.
Демидов не отозвался. Заложив руки за спину, он не спеша прошелся перед фрунтом работных.
– Построить улицей, да по вице каждому! – кивнул Никита Селезню.