– Выкуплю! – уверенно сказал Никита. – Не я буду – выкуплю! Э-ге-гей!
Кони понесли от озера. Поднимая снежную пыль, разудало гремя бубенцами, тройка влетела в сельцо. Мимо замелькали избы из крепкого, кряжистого леса, хибары, кузница. Из ворот выбежали любопытные бабы:
– Гляди, цыганище девку уволок.
– Гони к старосте! – крикнул ямщику кузнец.
Кони подкатили к просторному, приглядному дому, крытому шатром в четыре ската. Девка выпрыгнула из саней и убежала к родным, а кузнец поднялся на крыльцо, стукнул кованым железным кольцом.
Дверь распахнулась, на пороге встретила сухопарая старуха с умным лицом. Завидя хорошо одетого Никиту, она поклонилась ему:
– Милости просим, батюшка!
Кузнец вошел в избу, зорким глазом обшарил горницу, перекрестился на красный угол и уселся к столу.
– Ну, хозяйка, корми гостя. Изголодался в пути. Да не скупись, в обиде не будешь!
Вскоре на сковороде шипела румяная свинина. От приятных запахов во рту у кузнеца скопилась обильная слюна. В глиняной темной миске поблескивали промасленные блины, рядом – горячий горшок с топленым молоком. Вокруг стола по скамейке и подоконникам ходил черный кот, отфыркивался от аппетитных запахов, умильно поглядывал то на поблескивающее молоко, то на кузнеца и мурлыкал нежно, вкрадчиво.
– А ты не вертись, страхолютик! Брысь, – прикрикнула бабка на кота и ударила его ложкой.
Кот обиженно фыркнул и нырнул под лавку.
Кузнец неторопливо ел.
За окошком на улице ходили мужики в рваных армячишках, в стоптанных лаптях; всклокоченные, отощавшие крепостные боязливо поглядывали на оконце.
«Ишь как запуганы старостой», – подумал кузнец.
Стоял февраль; до вешнего разводья оставались считанные дни. «Не успеть в Москву-матушку да обратно в Тулу до всполья – пиши пропало!» – беспокоился Никита.
В избу ввалился краснорожий мужик, староста.
– Продай девку! – попросил кузнец.
Староста бирюком поглядел на проезжего. Подумал: «Ишь выискался купец-молодец!»
– Дорога девка, не купишь, – отозвался он сумрачно.
– Куплю. Сколько хошь?
– Десять рублей.
Кузнец почесал за ухом:
– Дорого! Это ж баба, а не конь. Ух ты! Ну, куда ни шло, будь по-твоему!
– Ты что ж, батюшка, когда ее возьмешь? – спросила старуха.
– Поеду из Москвы и увезу! А пока поберегите девку! – наказал кузнец.
Торопился Никита к царю. Скоро столица: оживленнее стали дороги, встречались ратные люди, скакали вершники, шли ополченцы, обгоняли боярские колымаги. В людных селах на въездах у царских кабаков шумно гомонил народ.
Утром подкатили к Воробьевым горам, на них тихий зимний простор. По голубому зимнему небу легко и неторопливо плывут облака, по краям золотистые от солнца. Воздух колкий, хрустальный. Легковесны и стройны опушенные инеем березы. В их затаенной глуши – звонкий морозный треск; дятел долбит сухие лесины.
На редколесье, на повороте, в дымках – Москва.
Зубчатые белокирпичные стены дальнего монастыря. Черные прозоры бойниц, кое-где виднеются тупорылые пушки. За зубчатой стеной блеснули алебарды. Никита окинул простор, вздохнул: «Вот оно как!»
За монастырем, за подернутой дымкой далью показались зубчатые стены Кремля. Вдоль них раскиданы зеленые шапки старинных башен, тайниц. Над ними – Иван Великий в позолоченной шапке. Церкви, церквушки, часовенки, зеленые черепичные перекрытия, красные, глазурные, с синеватым отливом; золото, серебро, слюда – все блестит и переливается на морозном воздухе.
Москва! Москва!
Никита Антуфьев снял шапку, перекрестился:
«Вот она, матушка! Добраться бы к Петру Ляксеичу. Тут, чать, не Тула».
Санки покатились под гору. Лицо кузнеца осыпали колкие снежинки. Он повеселел.
Царь Петр просто и приветливо встретил тульского кузнеца. Жил государь не в Московском кремле, где все напоминало стрельцов и ненавистную сестрицу Софью, а в Преображенском. Все у царя как-то наспех, по-походному: глядишь, вот снимется и ускачет по неотложным делам на другой край России. А дел-то было – не перечесть! Всю дорогу от Москвы до Преображенского Никита встречал людей разного звания: торопились туда и оттуда. Покрикивали форейторы, скрипели полозьями грузные боярские возки, скакали курьеры, в открытых санках торопились немчишки в Преображенское. На обширном дворе перед скромным, небольшим царским дворцом стояло много саней парадных, обшитых персидскими коврами, с медвежьими полстями; были тут и простые сани; под навесом навалены тюки с пенькой; у тына стояли оседланные кони; густо толкался народ – русские и иноземные купцы, солдаты, мастеровые, матросы. У крытого возка, прижав к груди лохматую голову верзилы, выла толстенная боярыня.
– С чего это она ревет? – стал пытать Никита форейтора.
– Не вишь, что ли? Царь-батюшка в науку за море шлет боярское чадушко. Ось-ка, дуроломы. – Форейтор с опаской оглянулся на боярский возок.
Доложили царю, что тульский кузнец Никита Антуфьев привез ружья, – живо в покой допустили. Около царя толпились знакомый Никите переводчик Посольского приказа Шафиров, немцы с Кукуй-слободы, иноземные мастера, дьяки Пушечного приказа. Шафиров издали приметил кузнеца.
– А, туляк – черная борода, опять что надумал? – густым басом загудел он.
Никита осклабился, почтительно поклонился толмачу:
– Ружьишки приволок, своих рук работенка.
– Ну, кузнец, чем порадуешь? – Царь запросто обнял Никиту. – Садись, рассказывай.
Народ посторонился. Никита понял оказанное почтение, крякнул, неторопливо огладил цыганскую бороду.
– Вашего величества приказ выполнил. Прослышал, что в ружьях вышла нужда, – свои, тульские наработал…
У Петра усы шевельнулись, глаза засияли; хлопнул кузнеца по плечу:
– Молодец, Демидыч! Тащи ружья!
Иноземные мастера, презрительно поджав губы, недоверчиво разглядывали Никиту. Однако туляк нисколько не смутился; он проворно извлек из возка пару ружей и внес их в горницу. Немцы оживились и, даже не глядя на фузеи, посмеивались, заранее радовались неудаче русского кузнеца; но вышло по-иному. Генерал Лефорт, весьма чтимый царем за ум, внимательно осмотрел ружья и похвалил:
– О, этот мастер – золотая рука! Фузеи сделаны отменно.
Царь засиял весь и подхватил похвалу Лефорта:
– Добры, добры ружья!
Иноземные мастера позеленели от зависти.
Тут Петр Алексеевич повернулся к Никите, схватил его за плечи:
– А ну, сказывай, Демидыч, сколь за ружья хошь. Небось не хуже свеев аль аглицких купцов заломишь?
Сердце Никиты затрепетало: вот этой-то благоприятной минуты он давно ждал; то-то ж сейчас подивит царя да иноземных мастеров! Потупился Никита, помолчал с минуту в глубоком раздумье; знал, как поднести задуманное. Петр спросил:
– Что молчишь, Демидыч? – Сам думал: «Хошь и дороже иноземных станут, а все сподручнее. Свои; прикажу – наделают…»
Поднял черные глаза кузнец.
– Знаю, ваше величество, что за такие ружья Пушкарский приказ платит инш двенадцать рублев, инш пятнадцать.
Никита глубоко перевел дух:
– Грабят жимолоты Расеюшку. А те ружья, что нами в Туле сработаны, буду ставить я, ваше величество, по рублю восемь гривен.
– Демидыч! – засиял царь и расцеловал крепко, простецки. – Жалую тебе опричь всего сто рублей награды. А ты постарайся, Демидыч, распространить дело, и я тебя не оставлю!
– Я и то думаю, ваше величество, да вот руду негде копать, да с углем тесно, жечь бы самому, да кругом леса казенные…
– Жалую, о чем просишь…
Царь отпустил кузнеца до вечера, а к вечеру чтоб непременно пришел: дела есть.
Целый день кузнец Никита расхаживал по Москве, ко всему приглядывался. Вблизи не было той красоты, которую Никита видел с Воробьевых гор. У Китай-города, в Кузнецкой слободе стояли закопченные бревенчатые кузницы под стать тульским; подальше, со стороны Неглинки, вдоль улицы вытянулись вязы, разубранные инеем, а еще далее были блинные ряды, за ними – скотная площадка. Речка Неглинка текла в самом городе в грязных, болотистых берегах, на них московские жители сваливали всякую заваль и помет. На Трубной площади Неглинка расплылась в топкое болото и мутью текла до самых кремлевских стен. «Ух ты! – вздохнул Никита. – Столица, а боярышки запустили город. Гляди!»
Московские улицы были мощены бревнами, и, знать, в любую пору не сладко дорожному человеку трястись по этому накатнику. Только в Кремле да в Китай-городе были каменные мостовые. Тут и дома строились из камня и в линейном порядке. В других местах – гати, окопанные пруды, плотины. Церквей Никита и сосчитать не смог: тут и Рождество на Путинках, и Грузинской богоматери иконы, и Николы Мокрого, и Пречистенка, и на Ключах богоявление, – кузнец еле успевал скидывать шапку и класть крестное знамение.
Город был деревянный. Неустройство и грязь лезли из всех щелей.
Только бояре и жили широко да привольно, но бестолково и неряшливо. Не понравилась тульскому кузнецу Москва. На папертях у церквей стая обшарпанных, страшенных юродивых. Завидев Никиту, они стали выворачивать и пялить свои язвы и гнойные места. А хари-то, хари, не приведи бог, в жизни не видывал таких Никита! Косоротые, безносые, горбатые, зобатые – лаяли, стонали, кричали, выпрашивали.
Демидов сплюнул.
– Ух, и нечисти сколько развелось!
Вечером в беседе кузнец пожаловался царю. Впопыхах осмелевший кузнец назвал царя попросту Петром Ляксеичем.
– Не нравится мне, Петра Ляксеич, Москва-то, много в ней такого неприглядного…
– И мне не нравится, – охотно согласился царь, – много юродства поразвели в ней бояре.
Петр усадил кузнеца за стол рядом с собой и стал расспрашивать про домашних:
– Как женка-то? Поклон-то привез мне?
Никита взволновался, приглушил ревность. Ответил царю спокойно:
– Здорова баба и низко кланяется… А сын-то, Акинфка, забыть тебя, Петра Ляксеич, не может. Просил насчет рудной землишки…
– Будет, – обнадежил государь.
Петр не забыл своего слова, пожаловал Никите грамоту на земли в Малиновой засеке
[6] для копания железной руды и жжения угля.
Акинфке разом выпали две радости: батя привез женку и жалованную грамоту на рудные земли. Молодой кузнец обошел вокруг девки, пригляделся. Статна, тугая, как ядреный колос, а глаза – словно вишенье. Рослая да румяная. Ух и девка! И Дунька обрадовалась парню: «Верно, не обманул кузнец…»
Поженили молодых.
Дунька оказалась на редкость послушной и крепкой бабой. Акинфка – в кузню, и Дунька – в кузню. Акинфка – за молот, и она – за молот. Силы в ней – прорва! Раз, играючи, схватилась бороться с Акинфкой. Вот баба!..
Вскоре из Москвы от Писцового приказа наехали подьячий и писчик; по указу царя Петра Алексеевича отмежевали в Малиновой засеке рудные земли, а для жжения уголья во всю ширину Щегловки отвели лесную полосу. Копай, Никита Антуфьев, руду, руби вековые лесины, жги уголь и плавь железо! Но и это показалось кузнецу мало: надумал он пустить в ход водяные машины, а для этого решился на речке Тулице построить плотину. По приказу царя подьячий отмежевал, взамен затопляемых земель Ямской слободы, стрелецкие земли. Не забыл Петр Алексеевич стрелецкую смуту, ужимал стрельцов, где доводилось.
Поднял Никита близлежащие волости; нанял вотчинников в поместьях и согнал на постройку плотины. Работа была каторжная; кормил тульский кузнец работников незавидно, народ надрывался и мер, как мухи под осень. Большие дела завертелись: ставили новые мастерские, копали руду, плавили ее, лили ядра для Пушкарского приказа и на плотину за старосту для досмотра поставили Дуньку. Молодайка попала под стать Антуфьевым: яростная к работе, все силушки из мужиков выматывала.
В одно лето при лютой работе возвели мужики на реке Тулице плотину, и заводчики пустили в ход водяные машины. Вскоре и домна задымила.
Работал завод Антуфьева не только фузеи и самопалы, но и пушки и ядра. Домна была вышиной в одиннадцать аршин, и раздувалась она мехами, а мехи приводились в движение водяными машинами. Домна давала до ста двадцати пудов чугуна в сутки. Для того чтобы этот чугун получить, требовалось двести пудов пережженной руды да триста пудов угля. Чугун и шел на отливку пушек и ядер. Перед домной был вкопан дубовый чан вышиною в три сажени, в который ставились пушечные формы.
У плотины Никита соорудил амбары; в них сверлились, обтачивались и полировались пушки; ковались тут и доски для ружейных стволов, для чего были установлены кулачные молоты, переделывающие кричное железо в нужное поделье.
Прибрал Никита бездомных бродяг. Копали они руду, отдавая последние силы. Жили в землянках, как кроты, кормились хуже дворовых собак. Углежоги в делянках жгли на уголь полномерные крепкие дубы, чудесный гибкий ясень и клены. Работа эта неприглядна и тяжела: валили лес, распиливали его, подвозили, складывали в поленницы, потом в кучи, дерновали и жгли. В студеную зиму ни зипунов, ни шуб, ни рукавиц, ни варежек не выдавалось; еда тощая – ложись и умирай. Каторга!
Быстро полезли в гору Антуфьевы; богатели, как в сказке. Однако в чванство тульские кузнецы не ударились. Ходили они в простых кожанах, трудились наравне с работными людьми. Одно только и отличало: срыли Антуфьевы старую избу, выстроили просторный брусяной дом, обнесли его дубовым тыном да цепных кобелей завели.
За военные снаряды, которые Никита поставлял в Пушкарский приказ, платили по двенадцать копеек за пуд. Царь Петр при всяком случае отмечал Антуфьевых:
– Оборотистые люди, таких бы мне под руку десяток – горы ворочал бы.
Акинфка за горячими делами забыл свой поход к дьяку Утенкову, а дьяк меж тем все еще проживал в Туле. Время подошло горячее, военное; объезжал дьяк казенные оружейные заводы, торопил с работой. Сунулся было Утенков на завод Антуфьевых, но Акинфка как будто и не признал дьяка.
– Кто такой за человек? – поднял он серые глаза на Утенкова.
Дьяк съязвил:
– Аль не признал? Как будто твои портки на тыну остались?
Акинфка потемнел, но обиду свою не выдал. Засмеялся весело, раскатисто:
– Ничего, мои обноски тебе впору!
Дьяк словно подавился. Позеленевший от злости, он жадно ловил воздух. За переборкой сидел батька Никита; услышав дерзкий ответ сына, улыбнулся:
– Молодец! Ловко отчекрыжил крапивное семя!
Потоптался, покрутился дьяк, сжал зубы, повернулся и уехал. Рад бы насолить Антуфьевым, но что теперь поделаешь с ними, если они стали самому царю известны?
Долго бередил душу Утенков: «Столько годов отжил, всякого, кого надо и не надо, к ногтю поджимал, а тут – неужто не отблагодарю Антуфьевых?»
– Погоди ж ты, – пригрозил он кузнецам. – Найду я на вас загогулину!
Подлинно, понюхал-покрутился дьяк по засеке и высмотрел ту «загогулину», за которую зацепиться можно. Обдумал дьяк и настрочил царю грамоту.
Петр в ту пору двигал войска к Финскому заливу, думал о морях да кораблях. Грамота же Утенкова уведомляла его, что под Тулой в Малиновой засеке, в той самой, что Писцовый приказ отвел кузнецам Антуфьевым, изобильно растет добрый дубовый, кленовый и ясеневый лес, весьма годный на кораблестроение. А лес этот кузнецы Антуфьевы безрассудно жгут на уголь, и оттого государевой казне выходит чистый убыток и разор.
Доброе дерево добывалось с большим трудом. На севере да на западе страны росли сосна, ель, осина да береза. А кораблестроение требовало здорового, полномерного дуба, добро высушенного, и не только прямого, но и природно изогнутого. Дубы, годные на корабельный набор, встречались небольшими рощицами, и каждое дерево береглось пуще глазу. На верфях и на шлюзной работе каждый дубовый брус или шпангоутная кривуля расходовались осмотрительно. По наказу царя на мелкие корабли шла сосна, нередко – при спешке – сырая, прямо с лесосеки, и только на самые важные части кораблей отпускался лучший дуб.
Получив от дьяка донесение об истреблении Демидовыми дубов, царь не мешкая выслал в Тулу приказ, запрещавший Антуфьевым рубить лес в Малиновой засеке на уголь…
Получил Никита царский приказ и ахнул: как теперь быть с литьем пушек и ядер? Запасы угля кончались, а Пушкарский приказ торопил с поставкой. Военная пора не ждала. Приуныл Никита: хоть царь и добр к нему, однако понял кузнец, что у Петра Алексеевича дружба дружбой, а дело делом. Если кто поперек станет, царь того не пощадит – переломает хребет!
Дьяк Утенков, злорадствуя, не раз мимо завода в колымаге проезжал, зорко доглядывал, как царский указ исполняется. Тут ненароком и повстречался дьяк с Акинфкой. Хотел кузнец мимо пройти, не приметив приказного супостата, а тот сам первый сломил соболью шапку:
– Здорово, кузнец. Ну, как кукарекаешь без угля?
Злость полыхнула в Акинфкиных глазах: не любил он ни дьяков, ни подьячих, ни ярыжек – больно жаднющи и подлы на руку. Только бы хапнуть! Акинфка поглядел на Утенкова и усмехнулся:
– Поглядим, дьяк, кто еще из нас кукарекать будет…
– Ишь ты! – ядовито ухмыльнулся в бороденку дьяк и уехал прочь.
Не спалось Акинфке много ночей: тесно на Малиновой засеке. Горами бы тряхнуть Акинфке Демидову! Вот бы!
Надумал он большое, невиданное дело. Порассказал бате, тот ахнул:
– Ну и башка у тебя, сынок. Ух ты! Будь по-твоему.
Оба неожиданно заторопились в дорогу.