Пётр и Полина жили вместе,
ели вместе,
гуляли вместе.
Некоторое время не спали вместе,
но это всё не про то.
Они носили одинаковые кольца и одинаково картавили. Но она боялась дождя, а он – времени.
Утром, чтобы не закричать, Пётр надевал носки – дорогие, в чугунную клетку. Время лилось. Он, наклоняясь, видел вены – старость. Медленно выбирал рубашку с проволочным узором. Мял рукава костюма цвета серого кирпича. Тихо пищал, но всё-таки не кричал – и шёл на фабрику.
Полина собиралась быстро. Садилась на кровать и так сидела.
В полночь Пётр пинал дверь, пинал стену, пинал кошку, снимал надетое, смотрел на голую Полину, доставал литр водки, выпивал половину, осторожно вставал на колени, и его рвало – ни капли на брюки.
Во тьме все шуршало. За раковиной жил жук.
– Работай, кошка. Работай, – дрожала Полина.
Но кошка не ела жука. От Петра пользы не было тоже. Он спал на животе или делал вид, что спит.
Утром снова носки, писк, ужас – и Пётр шёл на фабрику, как много лет ходил. Там вязали шапки для слепых детей. Спереди сова, а сзади слова: «Я буду видеть!» Шапки хорошо продавались. Пётр был точен, аккуратен очень, всем владел и всё держал под контролем. Его уважали. Он даже выступал про социально ответственный бизнес.
Полина не могла работать из-за дождя. Если падала капля, если что-то где-то, ну, просто стучало, она набивала рот сигаретами.
Каждую полночь Пётр, если не пил, садился на пол и говорил:
– Я творец. Меняю мир. Создаю рабочие места. А ты… пустыня.
По пятницам ездили в бар, убедиться, что всё в порядке. Пётр водил пьяный, потому что был точен, аккуратен очень, всем владел и всё держал под контролем.
Пётр и Полина много пили,
громко пели
в автомобиле,
некоторое время посуду били,
но это всё не про то.
На фабрике работали одинаковые женщины без бумаг и без имён. Плохо понимали речь и вообще. Пётр знал, что работники ценят личное отношение, и бил их бракованными шапками по лицу.
– Подумай о детях, – говорил Пётр. – Слепые дети будут ходить в этом дерьме.
Полину он не бил. И сначала она ничего не боялась. Было хорошо: высокие потолки, твёрдые стены, окно в полмира, полный порядок и новое платье дважды в месяц. Однажды она спросила, сколько стоят эти платья и как насчёт дождя. Оставляет ли он сложновыводимые пятна. Так и сказала – сложновыводимые. Через год у Полины было две дюжины платьев, но она курила в день по две дюжины сигарет и почти не покидала квартиру. Дождь мог начаться когда угодно.
Пётр и Полина жили долго,
но не было никакого толка,
всякое покупали, только
это всё не про то.
Пётр боялся, что так и сдохнет без следа, поэтому собирал минералы, клал в шкаф и знал имя каждого. Однажды сделал стул с пятью ногами, красивый. Ночью, когда Пётр прятался в подушку, Полина не могла вспомнить его глаз.
– Работай, кошка. Работай, – дрожала Полина.
Но кошка не хотела никого греть. Она почти оглохла от ударов, ходила боком и растеряла нежность.
У Петра было шестьдесят клетчатых носков, тридцать проволочных рубашек и десять кирпично-серых костюмов. Он окружил себя правильными вещами. У него всё было расписано. Все контракты на шапки на год вперёд. Все речи. Полина, когда ещё не так боялась, видела его выступление. В зале сидели другие женщины в платьях ценою в жизнь и другие мужчины в клетку и в серость.
– Творец, – говорил Пётр, – это не выбор. Это гены.
День за днём шло как шло, и однажды дом лопнул, как рюкзак с камнями. Утром Пётр надел что положено, но так и не вышел. Ну, просто не вышел.
Потом у стула отломилась ножка.
Потом заболела Полина.
Она лежала.
Был жар, её трясло. Пётр принёс каких-то таблеток в коробке.
– Убери это от меня, – сказала Полина. – Убери. Эту. Воду.
Он привязал её к кровати, пытался поить насильно, Полина визжала, и он всё же вызвал врача. Тот уколол ей что-то и сказал, что нечего лечить.
– Это, – сказал врач, – обычно. Вы бы, – сказал врач, – видели, что я повидал. Чао.
Пётр оставил Полину спать с пачкой сигарет во рту. Надо было на фабрику. Там всё разладилось, вязальные станки стояли, и женщины стояли возле них. Одна вышла вперёд.
– Слепые дети, – прочитала она по бумажке, – не про-зре-ют. И мы бы хотели зар-пла-ту.
День за днём шло как шло и не то чтобы было хуже. Пётр выгнал старых женщин и нанял новых. Ночью начался наконец настоящий дождь. Полина и не вставала. Такой дождь точно оставит сложновыводимые пятна на чём угодно.
Пётр и Полина,
эх, Пётр и Полина.
Кажется, это слишком длинно.
Посмотрим, кто кого сделал из глины.
Но это всё не про то.
Пётр вернулся рано. Дома было сыро. За окном стучало. Из окна текло. Пол был в следах от мокрых пяток.
Не хватало одного платья, одной пары туфель, одной дорожной сумки, кошки и Полины. Кровать была заправлена, пепельница – вымыта.
Пётр взял её, осторожно осмотрел, он спешил, его ждали, надо было переодеться к очередной речи, но он ещё раз обошёл всё, просто для порядка, быстро обошёл, он же спешил, стекло в подошве заскрипело по полу – ага, пепельница, подумал Пётр, хорошо, что не снял ботинки, но он спешил, не было времени думать дальше, надо было спешить – ага, пепельница, – его ждали, надо было переодеться к очередной речи – очень быстро, быстрей обычного снять и надеть носки и так далее, а в зале уже сидели люди, свет бил в лицо, Петру потемнело, ему показалось, что нет ничего перед ним, ну просто ничего нет, что он вообще дома, лежит лицом в подушку и пропадёт уже завтра.
Он подышал, тихо пискнул, но всё-таки не закричал и очнулся. Потому что был точен, аккуратен очень, всем владел и всё держал под контролем. Поклонился; похлопали.
– Вся моя жизнь, – начал он, – созидание.
Воды, еды и радостей хватало. Пришла и отступила буря, и солнце над морем встало навечно. Из заколоченных окон не было видно танков. Но откуда-то было ясно, что там, за холмами, – ждут. Видимо, те, снаружи, решали, рискнуть ли заложниками.
И решили: наутро явился снайпер. Он перебил посуду, искорёжил зонтики и лежаки, ранил дядьку в сумку, а тётку в шляпку, и всё это было довольно глупо, пока пуля не влетела в горло младшему из братьев.
Мальчик лёг на фальшивый мрамор. Он был ещё жив, и братья положили ему под голову пляжное полотенце.
– Ж-ж-ж, – сказал Али.
Мы ждали.
– Жизнь. Помню то лето. Помню, пошёл на войну. Я знал, что всё равно куда идти, что где-то обязательно воюют. Взял игрушечный пистолет, мне было три. Помню, сосед похвалил: красивая пушка. А я спросил: а где война? Но он молчал. И я пошёл. И шёл, пока не остановили. Какая-то женщина вернула меня домой. Не помню, что сказали родители. Может, били. Может, обняли. Это теперь я не знаю, что это. Жизнь. Раньше-то было ясно. Жизнь – это ещё. Идти куда-то. Ещё дальше. Пробовать войны, страны, еду, людей. Сколько попробовал, столько жил. Ещё.
Полотенце стало вишнёвым.
Видимо, я не много жил. Больше читал про это. Десять способов упасть с Килиманджаро. Сто причин для эмиграции в Антарктиду. Я смотрел в интернете, как сношаются тигры, и представлял, что где-то рядом сосу коктейль из красивой трубочки. Совсем как этот.
– Ты пел надо мной, пел для меня, пел против меня, выменивая людей на завитушки. Спой теперь со мной. Подари ему немного жизни.
Я допил остатки, погрыз трубочку, встал над умирающим ребёнком и спел про дальние края.
Ненавижу вещи на «С»: смерть, свиные сардельки, субординацию. А на «Б» у меня бессонница, блядь.
Девочка, которая в апреле 1994 года убила Курта Кобейна, прыгнула голая на табурет и чирикнула: ночь-ночь. Давай, мол. Я выпил водки с колесом, медленно вдохнул, закрыл глаза и начал рассказ.
Был бы рыба – говорил бы с людьми.
А был бы человеком – жил бы по-человечески.
– Ну что, брат-рыба. Тебе в суп. А мне тебя резать.
– Смелей, брат-человек. У меня отсутствует участок мозга, отвечающий за болевые ощущения. Увидимся в раю.
Перед смертью Курт Кобейн написал воображаемому другу. Про ребёнка, которому и без отца хорошо, и про мир, в котором ничего не изменится. Это потом, а сначала представьте штат Вашингтон. Тупой холодный океан и ёлки, вот и штат, представлять нечего.
Девочка, которая в апреле 1994 года убила Курта Кобейна, говорит: там кругом страшные длинные люди с головами скатов. И все живут в огромном аквариуме на вершине горы. И когда внизу океан волнуется, вода на вершине плещет в лад. Этих людей можно гладить. Только не хвостик. Хвостиком они насмерть. Девочка их гладила, ей было пять. Я – нет.
Она провела в Сиэтле год. Отец был большой русский океанолог и занимался болью. Он мучил радужную форель. Впрыскивал ей в рот кислоту и делал другие гадости. Это важная проблема, боль рыб. Считается, что её нет, потому что у рыб нет мозгов, чтобы страдать. Про людей иногда то же самое говорят.
Рыбы реагировали: дёргались и тёрлись губами о камни. Отец точно установил, что форель испытывает неприятные ощущения, но не смог однозначно заключить, больно ли ей. «В результате воздействия внешних раздражителей у форели возникли глубокие поведенческие и физиологические изменения», – написал он и пошёл в сырой хвойный лес пить водку с колесом, а девочка осталась играть в шишки.
Она тоже испытывала глубокие поведенческие изменения, как всякий пятилетний ребёнок, на которого отцу насрать. У неё были огромные жёлтые трусы. Она-то хотела купальник, потому что уже взрослая. Но родители не считали, что ребёнка нужно одевать красиво. Вот пусть подрастёт.
Если мне за этот рассказ заплатят, я засну и проснусь и куплю девочке купальник, потому что она уже подросла.
У Курта Кобейна тоже были проблемы в семье. Его родители всё дрались и бухали. В предсмертной записке он это упомянул.
В тот день, в начале апреля, двадцать тысяч человек убили себя. Это примерно. Никто о них ничего не напишет. Впрочем, в соседнем штате на кровати официантка нюхала пальцы. Думала: вот и старость, ещё немного – и всё. Закрыла глаза и положила в рот ладонь таблеток. А ещё одного мужика нашли с отстреленной головой, как Кобейна. Но про него вообще ничего не известно, какой-то дальнобойщик.
Отец девочки был высокий, как два Кобейна. Строгий, бородатый и в огромных советских очках с кривыми линзами. Правда очень высокий, два метра. Он ездил к рыбам на чужом «шевроле» и зло шутил. Он говорил, что у форели боли нет, только радуга. От моих шуток девочка тоже плачет, хотя уже подросла и может носить купальник. Я шутками что-то такое подчёркиваю, что не надо подчёркивать. Есть фото: девочка, отец и «шевроле». Курт Кобейн в кадр не попал, хотя был совсем рядом.
О проекте
О подписке