Среди сочинений Максима Грека, одного из самых авторитетных и читаемых авторов Московской Руси, имеется послание царю Ивану Грозному «о еже не брити брады». В нем, между прочим, рассказывается поучительная история о том, как некие люди играючи отрезали бороду у одного козла, «добробородна зело». Оставшись без своей красивой бороды, несчастное животное, «не стерпев сицевы досады», покончило с собой, «бия без милости главу свою к земли». «Уразумеем, коль честнó и любезно есть бородное украшение и безсловесному животну!»1 – восклицает Максим Грек.
Эта история, вне всяких сомнений, вызывала сильные эмоции у московской читательской аудитории. Покушение на растительность на голове, а тем более насильственное лишение бороды, было в числе наиболее оскорбительных деяний в Московском государстве. Пожалуй, мы не ошибемся, если скажем, что это было самым оскорбительным действием, которое можно было вообще совершить в отношении мужчины.
В ноябре 1691 г. во время пирушки в доме вологодского помещика Романа Козьмина сына Панова в деревне Хорошево два вологодских сына боярских, Иван Михайлов сын Мишевский и Стефан Константинов сын Брянчанинов, оскорбили холопа Емельку Карпова: они ему «насилством и наругателством бороду и ус остригли и на голове круг выстригли, по намерению, как попов ставят, а он, Емелька, им стричься не давался, и они его били и увечили». Почему этот холоп оказался в компании вологодских помещиков и за что они над ним так надругались – мстили за что-то, пытались проучить или просто так грубо пошутили, выпив лишнего, – мы не знаем. Известно, однако, что эта выходка послужила причиной серьезного судебного разбирательства, инициированного господином обиженного холопа, тоже вологодским помещиком Василием Яковлевым сыном Монастыревым. Последний подал челобитье архиепископу Вологодскому и Белозерскому Гавриилу, имевшему власть судить в духовных делах. Архиепископ, осмотрев Емельку и убедившись в том, что у него действительно была «борода и ус острижена, а на голове на тимени выстрежена», распорядился виновных в таком «великом духовном деле» срочно арестовать. На этом дело и заканчивается, что может указывать на примирение сторон на каких-то приемлемых условиях: надо думать, что честь обиженного холопа и его господина была восстановлена2.
Но одно дело – борода холопа какого-то вологодского помещика и совсем другое – борода боярина. В конце января 1692 г. в Москве разразился страшный скандал, который попал даже на страницы дипломатических донесений. На одной пирушке боярин князь Борис Алексеевич Голицын подговорил стольника Дмитрия Федоровича Мертваго в шутку дернуть за волосы стольника князя Бориса Федоровича Долгорукова (младшего брата знаменитого полководца Я. Ф. Долгорукова). Последний в ярости вонзил в шутника вилку, едва его не убив. На разбирательстве, которое происходило «в хоромах великого государя», братья Яков и Григорий Долгоруковы оскорбляли Б. А. Голицына, и между делом кто-то из них сгоряча сказал: «Чем брата нашего за волосы драть, ты бы отца своего за бороду потаскал!» Эти слова послужили началом судебного дела о бесчестье, хотя в данном случае речь шла не о реальном, а лишь о словесном покушении на бороду отца Б. А. Голицына – боярина Алексея Андреевича Голицына. Долгоруковы эту тяжбу проиграли и должны были заплатить за бесчестье двух бояр – А.А. и Б. А. Голицыных колоссальную сумму – 3180 рублей3.
Я намеренно выбрал два случая, происшедших приблизительно в одно время, но на разных полюсах (как социальных, так и географических) Московского царства, чтобы показать, что речь идет о представлениях, объединявших большинство людей данного культурного ареала. Думаю, можно поставить вопрос о том, не попадаем ли здесь в сферу истории ментальности, которая, по словам Жака Ле Гоффа, стремится выявить то общее, что имеют между собой «Цезарь и последний из его легионеров, св. Людовик и крестьянин, вспахивавший его владения, Христофор Колумб и матрос с его каравеллы»4. Если в Московской Руси были такие воззрения, которые объединяли московских бояр и холопов провинциальных дворян, то представления о сопряженности мужской чести с растительностью на голове находились в их числе. Оскорбительные действия в отношении бороды лишали мужчину чести. А лишенный чести мужчина не заслуживал уважения со стороны других членов общества, он мог подвергаться различным насмешкам, его жизнь становилась невыносимой. Не случайно в описанных выше случаях оскорбительные действия в отношении волос на голове и лице были сопряжены с судебными тяжбами, призванными восстановить мужскую честь5.
Установленный факт помогает нам выявить новый существенный смысл брадобрития в Преображенском. Массовое и публичное острижение бород многих бояр и наиболее влиятельных московских дворян в присутствии государя на царском приеме, пусть и неофициальном, не могло не рассматриваться как действие, чрезвычайное по своей оскорбительности. Не случайно Корб пишет про «бесчестье» и «ненависть от обиды», которая вряд ли «может быть забыта», а также про страх быть осмеянным: наверняка эти значения были усвоены Корбом из общения с российскими информаторами. Нельзя сомневаться и в том, что сам Петр I, родившийся и выросший в мире этих смыслов, не мог не осознавать, что своими действиями наносит своим боярам смертельную обиду. Более того, он делал это намеренно.
От секретаря имперского посольства, не знавшего русского языка и пробывшего в Москве всего несколько месяцев, оказался сокрыт другой, более глубинный политический смысл этого ритуала. Участники необычного приема в Преображенском никак не могли не знать о том, что публичное «растление» бороды боярина в присутствии государя в Московском царстве происходило лишь в одном-единственном случае – при наложении опалы на виновного в каких-то серьезных проступках боярина. Эта церемония упомянута в записках польского шляхтича Станислава Немоевского начала XVII в.:
Когда же думный боярин учинит какое-либо преступление, как то: если бы он напал на другого боярина, учинил насилие жене его или дочери или если бы нашли обвинения на одного из тех, которые сидят в судах, что он осудил несправедливо, благодаря подкупу подарками, которые они называют посулами, то великий князь, севши вместе с другими думными, приказывает ему стать пред себя. Тогда старший дьяк докладывает, чтó тот сделал, а затем препровождает его к великому князю, который ладонью бьет его в губу с обеих сторон. После этого тот же дьяк, поставивши его посередине комнаты, начинает выщипывать у него пальцами бороду, а засим все думные бранят его: «Што это ты, мерзавец, бездельник, сделал? Мать твою, как у тебя и сором пропал!» Наконец дьяк объявляет, что великий князь всея Руси налагает на него опалу1.
Ассоциация брадобрития в Преображенском с церемонией опалы приобретет особый смысл, если мы обратим внимание еще на одну важную деталь в описании Корба: первым был вынужден подставить свою бороду под ножницы боярин и воевода князь Алексей Семенович Шеин. Это указание вряд ли может быть случайным, и Корб не просто так обратил на эту деталь свое внимание: можно предположить, что его российские собеседники указали ему на ее важность. Как известно, Шеин в самые первые дни после возвращения Петра из Великого посольства действительно попал в царскую немилость по причине поспешности в проведении стрелецкого розыска и вскрывшихся злоупотреблений, связанных со служебными назначениями в армии2. Почему-то принято думать, что царь узнал подробности стрелецкого бунта и проведенного Шеиным розыска только после своего возвращения в Москву3. Однако Петр I наверняка был в деталях осведомлен о ходе следствия (как и о прочих делах, в том числе о злоупотреблениях Шеина) до своего возвращения, так как царю постоянно писали многие лица (далеко не все эти письма, к сожалению, сохранились или были найдены). Поэтому будущую опалу Шеина, скорее всего, можно было спрогнозировать уже тогда, когда царь возвращался в Москву. Это событие было ожидаемым. Поэтому русские собеседники Корба и обратили особое внимание на то, что на встрече с царем в Преображенском первым лишился бороды именно Шеин.
Бесчестье и наложение опалы – вот те значения, которые, несомненно, были наиболее актуальными для участников странной сцены. Но действительно ли это те самые смыслы, которые вкладывал в действие сам Петр?
Если брадобритие в Преображенском было демонстрацией царского неудовольствия и наложения опалы, то как в таком случае объяснить знаки необычайной царской милости, которые, по словам Корба, должны были сделать этот день счастливейшим в жизни его подданных? Царь «благосклонно поднимал» с колен своих подданных «и, наклонившись, как только мог, целовал их (!), как своих близких друзей». Заметим, что московские цари никогда не целовали своих подданных. Проявлением высшей милости было позволение для них поцеловать царскую руку. Сами государи могли христосоваться с высшими церковными иерархами на Пасху4. Поэтому слова Корба о том, что «москвиты должны считать рассвет этого дня среди моментов своего счастья», вряд ли следует воспринимать как образное выражение или преувеличение.
Можно предположить, что та внутренняя противоречивость, которая нашла отражение в сообщении Корба, передает настроения замешательства, царившие в среде высшего московского общества. Причем это замешательство было следствием сознательных действий царя: Петр как будто намеренно использовал противоположные по значению действия, означавшие, с одной стороны, необычайную милость, а с другой – крайнюю степень монаршего гнева и опалу. Но что же эти действия могли означать для самого царя?
Как показал профессор Пол Бушкович, И.-Г. Корб в ходе подготовки своего дневника к изданию (который, как известно, был опубликован в Вене в 1700 г. на латинском языке1) существенным образом его отредактировал. Между прочим он исключил из дневника наиболее секретную информацию об оппозиционных Петру «фракциях», которые могли серьезно повлиять на политический процесс и даже могли ставить перед собой задачу добиться смены власти в стране. «Это были тайны империи, и никто в Вене не хотел, чтобы Петр знал, что им известны эти факты», – считает П. Бушкович2. Зато такая информация в полном объеме содержится в дипломатических депешах Гвариента 1698–1699 гг., в составлении которых Корб, несомненно, принимал непосредственное участие. Посмотрим, как возвращение Петра I описывается в донесении Гвариента от 2 (12) сентября 1698 г.3
Помимо пикантных подробностей о том, что вечером 25 августа царь в числе первых посетил дом своей любовницы Анны Монс, в секретном донесении обнаруживаются новые важные детали, относящиеся к царской выходке с брадобритием в Преображенском 26 августа. Прежде всего, Гвариент подчеркивает необычайную демократичность этого царского приема: государь якобы «открыл свободный вход к себе без всякого величия и почтения к лицам не только приехавшим туда боярам, но и людям всех состояний, дворянам и недворянам, даже и самого подлого звания, и также давал аудиенцию министрам в одной и той же комнате». Обратим внимание на то, что здесь донесение Гвариента вступает в прямое противоречие с дневником Корба, по описанию которого царский прием в Преображенском не был таким уж стихийным: бояре и «главные из москвитян» (под которыми, несомненно, понимаются высшие московские чины) прибыли в Преображенское «в назначенное для представления время», то есть они были оповещены о приглашении на встречу с царем накануне вечером или утром4. Такой сценарий представляется более вероятным. На тот момент только в думных и высших придворных чинах (бояре, кравчие, окольничие, постельничие, думные дворяне, стряпчие с ключом, думные дьяки) состояло более ста человек, из которых в Москве должны были находиться несколько десятков человек. Почти наверняка утром 26 августа в Преображенское прибыли многие комнатные стольники, которых насчитывалось более 150 человек5. Количество лиц, являвшихся носителями менее высоких, но все-таки очень статусных чинов, исчислялось тысячами6 (в 1701 г. было 1760 стольников, 1064 стряпчих и 620 дворян московских). Точно так же на тысячи шел счет представителей наиболее многочисленной, но менее статусной прослойки московских служилых людей – жильцов (в 1701 г. их было 4150 человек). Конечно, не все эти люди находились в Москве: одни были отправлены в Западную Европу для обучения7, другие несли полковую службу и находились на воеводствах в различных городах, третьи были отпущены в свои поместья и вотчины. Но все же значительная их часть должна была находиться в Москве для обеспечения функционирования двора и центрального аппарата управления. Например, в 1701 г., когда уже шла Северная война и большинство служилых людей были мобилизованы, в Москве оставались более тысячи человек стольников, стряпчих, дворян московских и жильцов, а также 104 дьяка8. Именно люди из этих статусных групп и должны были в первую очередь явиться на встречу с государем9. Как представляется, в тот день царя вряд ли могли увидеть все стольники, стряпчие, жильцы и дьяки, не говоря уже о менее статусных персонах, но даже и в этом случае прием должен был выглядеть чрезвычайно многолюдным, особенно если мы попробуем представить это событие в конкретной бытовой обстановке.
Корб и Гвариент сходятся в том, что встреча царя и его подданных произошла в том же самом помещении, где отдыхал государь. Как уже отмечалось, Корб полагал, что царь жил в Преображенском в кирпичном доме, а Гвариент писал, что Петр ночевал «в Преображенском, в построенных его величеством деревянных квартирах лейб-гвардейского полка». Судя по этим описаниям, австрийские дипломаты еще не успели там побывать и не знали, что представлял собой Ново-Преображенский дворец Петра I, отстроенный в начале 1690‐х гг. на левом берегу Яузы, на горе, вблизи Преображенской солдатской слободы (в наши дни на этом месте находится московский «Электрозавод»). Ни Корб, ни Гвариент не имели о нем ни малейшего представления, иначе они не преминули бы сообщить некоторые детали о столь необычном жилище эксцентричного царя. Например, сравним их описания с зарисовкой в дневнике другого дипломата – датского посланника Юста Юля, которому в феврале 1710 г. действительно посчастливилось побывать на приеме Петра I в его Ново-Преображенском дворе:
10‐го [февраля 1710 г.] Получив разные поручения от короля, я отправился рано утром [к царю] в слободу, называемую Преображенскою. [Расположена она] верстах в двух от Немецкой слободы. Царь живет там на небольшом неказистом, плохом подворье, построенном исключительно из леса и напоминающем священнический двор в Норвегии. Ворота [подворья] всегда заперты, и к ним приставлена стража, так что никто туда попасть не может; [посетителю] трудно даже добиться, чтоб [о нем] доложили. Сюда царь удаляется с двумя-тремя приближенными не столько для занятий, сколько во избежание всяких посещений.
После долгого промедления меня наконец впустили, и я доложил царю о своем деле. Он велел, чтобы я в тот же день повидался с его министрами и переговорил с ними. <…>
11‐го [февраля 1710 г.
О проекте
О подписке