Веласкес верил в живопись, в костюм, в псов, карликов с карлицами и, опять-таки, в живопись. Гойя не верил в костюм, но зато верил в черное и серое, в пыль и свет, в холмы над долами, в мадридские окрестности, в движение, в свои собственные cojones, в живопись, гравюру, а также в то, что сам видел, ощущал, осязал, брал в руки, нюхал, чем наслаждался, что пил, на чем разъезжал, от чего страдал, что изрыгал, с чем спал, что подозревал, наблюдал, любил, вожделел, страшился, чем брезговал, восхищался, чего чурался и что разрушал. Естественно, ни один художник не умеет все это передавать, но Эль Греко попытался. Он верил в город Толедо, в его местоположение и зодчество, в кое-кого из тамошних жителей, в синее, серое, зеленое и желтое, в красное, в святого духа, в таинство евхаристии и во всеобщую христианскую сопричастность, в живопись, в жизнь после смерти и смерть после жизни, а также в фей. Если он и был одним из них, то, считай, искупил за все ихнее племя ханжескую, эксгибиционистскую, по-стародевичьи занафталиненную, морализаторскую заносчивость Андре Жида; тунеядствующую и самодовольную распущенность Уайльда, который предал целое поколение; мерзкое, сентиментальное лапанье человеческой природы у всякого уитмена и прочих аффектированных господ. ¡Viva el