Когда Кевин прибыл к церкви Скугсчуркугорден[11], над бурыми холмами висел тонкий туман. Кевин припозднился – было без пятнадцати одиннадцать, – но все же неторопливо направился к кладбищу, к вязам на холме. Слева располагались крематорий и часовня Святого креста, справа начинались первые могилы, по обочине тянулись фонари в виде цветов. От часовни Кевин свернул на Тропу семи источников. The terrible craving to make death our whore[12], подумал он. Интересно, откуда цитата? Похоже, из какого-то фильма семидесятых. Киномания портит человека.
Мы украшаем смерть цветочками, чтобы поменьше бояться ее. Может, и так. Но кладбище Скугсчуркугорден было создано в том числе и для того, чтобы погрузить человека в скорбь. Кевин уже был здесь на этой неделе, служитель рассказывал, что дорогу проложили на месте просеки, где сто лет назад был гравийный карьер. Аллея, длина которой по какой-то причине составляла ровно восемьсот восемьдесят восемь метров, начиналась плакучими березами, за которыми следовали березы обычные. Их сменяли сосны, дальше – ели. Чем ближе к часовне Воскрешения, тем темнее становился лес. Смысл в том, чтобы скорбь нарастала к концу пути, к церемонии прощания.
Отец Кевина, атеист, всегда питал отвращение к этой идее. Называл ее религиозной манипуляцией. Способом пометить территорию смерти и скорби.
И похоронят его не на христианский манер, подумал Кевин, хотя прощание будет в часовне перед алтарем с крестом.
Пора поиграть в похороны. Короткая гражданская панихида, приглашенных мало. Двоюродный брат, кое-какие друзья детства, старый сосед и пара-тройка давних сослуживцев, коллег из полиции. И среди них – Вера, единственная, кого Кевин хотел увидеть. Его старший брат сделает все возможное, чтобы уклониться от присутствия на похоронах. Он, а также дядюшка-извращенец.
Дядя, на которого он должен был заявить в полицию. Но не заявил, а сам стал полицейским, как отец.
Вдоль дороги все еще тянулись березы, стало тише. Может быть, потому, что дорога устроена глубоко. Как будто проложена под землей.
Послышался сухой щелкающий звук, и над дорогой пролетел черный дрозд. Теперь по обе стороны высились сосны, воздух стал суше и прохладнее.
Кевин достал телефон, проверить, не звонил ли кто-нибудь. Его шеф, Лассе, уже должен был получить новую информацию насчет погибшей девочки.
Тара. Еще одно имя из кукольного дома Петера.
Но Кевин сомневался, что человек, с которым девушка вчера занималась сексом, – тот, за кем охотится полиция. Ничто в материалах следствия не указывало, что Повелитель кукол вступает в прямой физический контакт со своими жертвами. Вне интернета его как будто не существовало.
Тара – первая, кого он довел до самоубийства. Во всяком случае, насколько известно полицейским.
Если это действительно самоубийство.
Убийство тоже нельзя исключать.
Сосновый лес сменился густым ельником. Еще сотня метров – и Кевин увидел четыре колонны часовни и группку людей в тени под портиком. Кевин посмотрел на часы. Без четырех минут одиннадцать. Он прибавил шагу и плотнее запахнул на себе куртку.
Часовня Воскрешения походила на античный храм; Кевину показалось, что такой храм требует известного почтения. Он расправил плечи и последний отрезок пути прошел более чинным шагом.
Перед часовней его встретила печальная группка одетых в темное пожилых людей, таких хрупких и сухоньких, словно они могут рассыпаться от дуновения ветра. Ни Веры, ни брата не было видно. Зато дядя-извращенец на месте. Кевин знал, что оба сделают вид, что ничего не было.
Как всегда.
А если, против ожидания, тема вдруг будет затронута, то ведь “дело” прекращено за давностью лет.
Кевин кивнул старикам. Четыре безымянных для него лица, он с ними не знаком, и никакого желания знакомиться у него нет.
Он подумал о Таре, девочке, которой больше нет на свете.
И которой стыд так и не позволил заговорить.
– Кевин… ты опоздал. – Дядя-извращенец шагнул к нему и протянул руку; пожатие у него оказалось крепче, чем можно было ожидать от такого немощного на вид тела. – И все такой же панк… Тебе же скоро тридцать?
Мне было девять, когда ты заставил меня дрочить тебе.
– Мне двадцать семь.
Я четыре года работал с такими, как ты, я ругался на подростков, которые не решаются заявить на своих отцов, дядей, соседей или учителей. Но я и сам не решился заявить на тебя, так какое у меня право требовать смелости от других?
– Двадцать семь? И уже достукался до того, что тебя выперли с работы?
– Меня перевели…
Меня перевели в другой отдел, потому что однажды вечером я наткнулся в пивной на такого, как ты. Я узнал его. Его в тот раз отпустили, хотя я точно знал, что он виновен. Он сидел у барной стойки в компании юной девочки, слишком молодой, ее даже пускать туда не должны были, и когда я увидел, как он ее трогает, то сорвался.
– Перевели? Ага, так говорят, когда…
Я вломил этому скоту в челюсть, один-единственный удар, и он свалился на пол. Меня оштрафовали за нападение с применением силы, на два месяца отстранили от работы и отправили к психологу, который счел, что я утратил контроль над собой из-за службы в угрозыске. Я каждый день смотрю видеозаписи, где кишат такие типы, мне нужен перерыв, психолог рекомендовал мне пока избегать монитора, и меня перевели в оперативный отдел. Допрашивать не преступников, а жертв. Идиотизм, если не сказать грубее.
Дядя-извращенец улыбнулся и похлопал Кевина по плечу.
– А ты не думал поступить на работу в цирк?
Сначала Кевин не понял, о чем он. А потом осознал, что машинально достал из кармана йойо. Сколько он уже стоит и запускает игрушку на веревочке вниз-вверх? Кевин не знал. Йойо стало для него частью тела. Кевин убрал игрушку в карман.
Возьми себя в руки.
– Кстати, я слышал, что поминальной службы не будет?
– Не будет. Я отменил, когда узнал, что мама очень больна и не приедет.
– Жаль, что с сестрой так вышло… Ну, рад был с тобой поговорить.
А вот я бы запросто обошелся.
Кевин отошел в сторону, повернулся спиной к собравшимся и достал телефон – притворился, что занят, но за спиной уже послышался хруст гравия, и чья-то рука легла ему на плечо.
– Мистер Костнер… Какая приятная встреча.
Посмотрев “Сильверадо”, мать совершенно влюбилась в Кевина Костнера и сразу поняла, как назовет своего недавно родившегося ребенка. Кевин вырос киноманом, и его брат никак не мог удержаться от шуточек на этот счет.
– Еле добрался… – И брат принялся жаловаться на неудобство перелета из Хьюстона в Стокгольм через Лондон.
Ну ты и разжирел. Неудивительно, что тебе в самолетах неудобно.
Вера, где ты застряла? Я уже еле держусь.
– К маме заедешь? – машинально спросил Кевин.
– Я собирался в Фарсту, когда тут все закончится. Хочешь со мной?
– Сегодня не успею, – соврал Кевин.
Надо бы заехать к маме, но уж точно не с братом. Может, завтра, с Верой, или послезавтра, если рабочее расписание позволит.
Им пришлось прервать разговор: дверь часовни открылась. Служитель узнал Кевина и улыбнулся, потом поздоровался с собравшимися.
У входа стояла ваза с красными розами, их следовало класть на гроб; Кевин взял одну и стал на ходу перекатывать стебель в пальцах.
Изнутри часовня была белой, за исключением изящных синих деталей на потолке. Где-то наверху сидел органист; снизу его было не видно, и Кевин подумал – это чтобы у скорбящих создалось впечатление, что на них льется небесная музыка.
Кевин узнал музыку, лишь сев на свое место. Он сам ее выбрал, и все же мелодия застала его врасплох. “Утанмира” Яна Юхансона. Он выбрал эту песню ради мамы, но мама даже не смогла приехать.
Тут же подступили слезы. Печальные звуки органа перенесли Кевина на пятнадцать лет назад, в то лето на севере, в Онгерманланде, во времена, когда родители еще были счастливы. Они снимали домик, и мама ставила эту пластинку, а поодаль блестела Онгерманэльвен, папина река.
Их трое, здесь только они, тишина, луговые цветы и высокие небеса.
– Ну-ну… – Брат похлопал его по колену, как ребенка, и протянул бумажную салфетку. Жест ласки и участия, но у брата он вышел каким-то унизительным.
Бедняжка Кевин Костнер расплакался.
Когда орган отзвучал, служитель встал перед алтарем, располагавшимся, по христианской традиции, на востоке и символизировавшим восход солнца, воскрешение. Он заговорил, и стало неважно, что на нем серый будничный костюм. Он все равно выглядел как священник.
Служитель сказал несколько слов об отце, а потом повернулся к Кевину.
– Никогда не становись полицейским… Так говорил ваш отец, после тридцати лет службы в полиции, а вы, Кевин, рассказывали, что в глубине души он все-таки до конца оставался именно им. Полицейским…
Кевин склонил голову и перестал слушать. Он знал речь заранее – сам же и одобрил ее окончательную версию не далее как сегодня утром, по электронной почте.
В глазах защипало, и Кевин опустил глаза на мозаичный пол цвета слоновой кости. Снова и снова повторялся рисунок – квадратные камешки перемежаются извивающимися змеями.
Потом Кевин посмотрел на руки, мокрые от слез. Служитель вдруг замолчал.
По полу простучали чьи-то шаги, и Кевин поднял голову.
Прибыли еще двое желающих проститься.
Одну из них Кевин ждал. Высокая стройная женщина лет семидесяти, копия Хелен Миррен с ярко-рыжими волосами. Вера Дагерман, которой коллеги-полицейские дали прозвище “Замдиректора”: она руководила своим отделом, как предпринимательница – фирмой.
А вот второго посетителя Кевин совсем не ожидал увидеть.
A loving mother reuniting with her lost son[13], подумал он.
Прежде чем зайти в кабинет, Луве бросил взгляд на полоску пластика со своим именем. На табличку, изготовленную на принтере для этикеток. Когда Луве в первый рабочий день показывали офис, табличка уже была на двери, и он тогда подумал, что у нее дешевый вид. Сейчас табличка отклеилась по краям, и клеевая полоска покрылась тонким слоем черной пыли. Луве думал заменить табличку на настоящую, но теперь это уже не казалось ему необходимым.
Грязный, затертый прямоугольник давал понять: хозяин кабинета ничуть не лучше остальных, он не начальство. Ему и так сойдет.
В окно лился молочно-белый свет, от которого бумаги на столе казались серыми. Луве уже привык не переписывать свои заметки начисто сразу после сессии; он оставлял записи отлежаться несколько недель, чтобы перечитать их новыми глазами и уж потом переписывать начисто. Сейчас на столе были разложены записи, сделанные во время индивидуальных сессий с Мерси.
Беседа с девочками состоится сегодня, чуть позже. Луве поражало, насколько одинаково они рассуждают, при таком разном происхождении.
Естественно, они очень близкие подруги, если не сказать – неразлучные, и в том, что касается мужчин и сексуальности, у них схожий опыт. Но иногда их реплики звучат, как отрепетированные. Длинные, практически одинаковые рассуждения на самые разные темы, словно девочки находятся в ментальном контакте друг с другом. Пример – постоянно возникающий страх перед пресмыкающимися и мелкими насекомыми, фантазии, свойственные детям помладше. Хотя с чисто юридической точки зрения они и есть дети, несмотря на пережитые несчастья и испытания. Особенно часто в их личной символике возникали змеи – вероятно, они репрезентировали страх, надвигающуюся опасность, в других случаях – внутренние перемены или…
Луве уставился в бумаги, подбирая нужную формулировку.
Смерть, ненависть и злобу, написал он наконец, надеясь, что потом сумеет развить эту мысль.
Собирая бумаги, он заметил, что одна страница попала сюда после сессии не с Мерси, а с Новой. Да, ему иногда трудно отделить одну девочку от другой, и неудивительно, что он иногда путал записи, хотя это и непрофессионально. Луве отложил бумаги и посмотрел в окно.
Поодаль девчонки, сбившись в стайку, курили и смеялись над какой-то ерундой.
Луве вспомнилось его собственное детство и отрочество, папа, мама. Несколько лет сжались до нескольких мучительных секунд; потом Луве прогнал воспоминания и вернулся к размышлениям о Мерси.
В начале терапии Мерси была довольно замкнутой, и сначала он думал, что это из-за языка. Оказалось – он ошибается, поскольку она говорила по-шведски в общем и целом без ошибок. В ее шведском даже слышалось норрландское влияние – сказалось время, проведенное на севере, в Емтланде. Мерси – в высшей степени умная девушка, к тому же эрудированная, и Луве очень скоро пришлось пересмотреть свои стереотипы касательно нигерийских беженцев. Как-то раз, заметив, насколько Луве удивлен ее осведомленностью в предмете, Мерси выдала комментарий, который Луве поспешил записать. Нигерийцы – в противоположность тому, как о них принято думать – хорошо интегрированы в шведское общество. Елки, да почитайте о Докторе Албане[14]. Зубной врач, всенародно любимый музыкант, приятельствует с Бьёрном Боргом.
“Интегрированы” и “в противоположность тому, как”, подумал Луве. Нечасто услышишь такие слова от шестнадцатилетнего человека, прожившего в Швеции всего два года.
Луве стал листать свои записи дальше. У Мерси в прошлом имелось что-то, что она от него скрывала. Иногда она бывала более или менее откровенной, особенно когда речь шла о выражении абстрактных мыслей, но глубин ее души Луве пока не достиг.
Мерси раз за разом возвращалась к одной и той же теме: ужас, который внезапно накатывал на нее через равные промежутки времени. Луве считал, что речь идет о панических атаках, хотя все было не так просто. Иногда Мерси описывала чувство довольно размыто – “страх, которому я не могу подобрать названия” или “рядом что-то, что желает мне зла”. А иногда бывало очевидно, что страх мучит ее физически. Луве подчеркнул несколько фраз.
Воздух как будто тяжелый, трудно дышать.
Давит в груди.
Хочется спрятаться, не думать, но не получается. Лучше сдаться этому чувству, поддаться ему, и тогда оно исчезнет само.
Луве знал, что обе девочки долго занимались самолечением, чтобы не дать страху вырваться наружу. Алкоголь, наркотики и секс сработали как обезболивающее. Когда Мерси больше года назад приехала в Скутшер из емтландского Брэкке, она уже пила вовсю.
Конечно, за всем этим могли стоять классические причины – стыд и чувство вины, Луве называл их триггерами. Страх смерти, подумал он. Ненависть, отвращение… Но где их корни?
Луве был почти уверен, что страх Мерси порожден одним событием, произошедшим в Нигерии, когда Мерси было двенадцать лет; вероятно, имело место изнасилование, а может, и убийство. Во всяком случае, все началось еще до побега, до трагических событий в ее семье.
Луве откинулся на спинку стула, и тут ему кое-что пришло в голову.
Он вернулся к записям и очень скоро отыскал нужное место.
Нам пришлось бежать. “Боко харам” подожгли один дом в поселке, и нам там стало небезопасно.
Это было одиннадцатого сентября.
Луве тогда добавил еще запись – о том, как Мерси натянула юбку на сжатые колени и объявила, что не хочет больше говорить.
Он знал, что семерых из десяти подвергшихся изнасилованию словно парализует, такое состояние называется “frozen fright” и означает, что жертва не в состоянии оказать сопротивление.
Мерси к этой категории не относится, подумал Луве и принялся собирать записи.
Конечно, остальные девочки из “Ведьминого котла” тоже пережили тяжелую травму. Но по сравнению с Мерси… Луве поразмыслил. Естественно, ему не хотелось говорить про тех, других девочек “обычные”, скорее – “пережившие обычную травму”. Как хорошо, что никто не может прочесть его мысли.
Что никто не сможет услышать голос, который звучит у него в голове.
Голос, неумолимо твердящий одно и то же.
Луве Мартинсон сложил бумаги в папку, а папку застегнул.
Иногда он узнавал в этих девочках себя. Подростком он не был уверен в собственном существовании, его словно все время кто-то осуждал и обесценивал. Неуверенность пленкой пристала к девочкам, большинство из них можно было уничтожить одним-единственным грубым или оскорбительным словом.
Только не Мерси. И не Нову. Мерси и Нова тут же сжимались в комок и молниеносно жалили в ответ.
О проекте
О подписке