Читать книгу «В саду чудовищ. Любовь и террор в гитлеровском Берлине» онлайн полностью📖 — Эрика Ларсона — MyBook.

Глава 3
Выбор марты

В Америке был экономический кризис, и к предложению Рузвельта следовало отнестись серьезно. Прежде чем его принять, нужно было тщательно все обдумать. Марте-младшей и Биллу повезло – у них была работа. Марта трудилась помощником литературного редактора в Chicago Tribune, Билл был учителем истории и готовился к научной карьере. Правда, пока он делал это без особого рвения, что огорчало и беспокоило отца. В нескольких письмах жене, отправленных в апреле 1933 г., Додд писал, что тревожится за Билла: «Уильям – отличный учитель, но его страшит любой тяжелый труд»[60]. Он слишком легко отвлекается, писал Додд, особенно если поблизости есть автомобиль. «Если мы хотим помочь ему продвигаться вперед в его изысканиях, – писал Додд, – в Чикаго нам ни в коем случае не следует обзаводиться автомобилем. Само наличие в непосредственной близости средства передвижения с колесами – чересчур сильное искушение для него»[61].

Марта, к большой радости Додда, добивалась на работе значительно бóльших успехов, но его беспокоила бурная личная жизнь дочери. Хотя Додд очень любил обоих детей, именно Марта была для него предметом великой гордости. (Согласно семейным бумагам, ее первым словом было «папа»[62].) Сейчас это была голубоглазая блондинка ростом около 160 см, с очаровательной улыбкой. Она обладала романтическим воображением и кокетливым нравом, что воспламеняло страсть во многих мужчинах – молодых и не очень.

Как только ей исполнился 21 год, она немедленно (в апреле 1930 г.) обручилась с профессором английского языка и литературы, преподававшим в Университете Огайо, – Ройалом Сноу[63]. Уже к июню помолвка была расторгнута. Потом была короткая интрижка с романистом Уолтером Лесли Ривером, чья книга «Смерть молодого человека» вышла за несколько лет до этого. В письмах, написанных невероятно длинными предложениями (не текст, а какие-то нагромождения букв; одно предложение занимало аж 74 строки машинописного текста, напечатанного через один интервал; в то время подобные тексты еще могли сойти за экспериментальную прозу), он называл Марту Мотси и пылко клялся ей в любви. «Мне ничего не нужно от жизни, кроме тебя, – писал Ривер, – я хочу быть с тобой всегда, работать и писать для тебя, жить там, где ты пожелаешь жить, ничего и никого не любить, кроме тебя, любить тебя с земной страстью, но и с неземными элементами более возвышенной, духовной любви…»[64] И так далее и тому подобное.

Впрочем, его желание не осуществилось. Марта увлеклась другим – Джеймсом Барнемом из Чикаго, писавшим ей о «поцелуях легких и нежных, как прикосновение цветочного лепестка»[65]. Они обручились. Казалось, на этот раз Марта готова довести дело до конца, но тут ее представления о будущем браке снова перевернулись с ног на голову. Родители как-то устроили званый вечер в своем доме на Блэкстоун-авеню. В числе приглашенных был Джордж Бассет Робертс, ветеран Великой войны, теперь занимавший пост вице-президента одного нью-йоркского банка. Друзья называли его Бассет. Он жил вместе с родителями в Ларчмонте, одном из северных пригородов Нью-Йорка. Это был высокий, привлекательный мужчина, с чувственными губами. Одна газета восхищенно писала о его повышении по службе: «Его лицо чисто выбрито. Голос негромкий. Речь неспешна. ‹…› Он совершенно не похож ни на классического бездушного банкира, ни на человека, сохнущего над цифрами»[66].

Сначала, пока банкир стоял среди прочих гостей, он не показался Марте особенно привлекательным, но позже, когда он оказался в одиночестве, она подошла к нему и была «сражена наповал», как потом сама ему писала: «Я испытала и боль, и сладость, словно от раны, нанесенной волшебной стрелой, когда увидела тебя как бы заново, стоящим в холле нашего дома в стороне от других гостей. Звучит смешно, но это и правда было так; это был единственный раз, когда мне довелось испытать любовь с первого взгляда»[67].

На Бассета встреча с Мартой произвела такое же впечатление, и у них начался роман на расстоянии, страстный и бурный. Впрочем, развивался он не только на расстоянии. В письме от 19 сентября 1931 г. Бассет восхищался: «Как весело было сегодня днем в бассейне – и как ты была мила со мной, когда я снял купальный костюм!»[68] И несколькими строками ниже: «О боги, что за женщина, что за женщина!» По выражению Марты, он «дефлорировал» ее. Он называл ее «красоткой» и, на итальянский манер, «белиссима миа».

Но его поведение озадачивало ее. Он вел себя не так, как другие взрослые мужчины. «Никогда, ни до этого, ни после, я не любила и не была любима так сильно, хотя другие делали мне предложение спустя недолгое время после знакомства! – писала она ему годы спустя. – Меня это глубоко ранило, так что, похоже, мое древо любви обвивала горькая полынь!»[69] Она первая предложила вступить в брак, но он колебался. Она хитроумно маневрировала. Она не разорвала помолвку с Барнемом, что, разумеется, вызывало у Бассета ревность. «Либо ты меня любишь, либо нет, – писал он ей из Ларчмонта, – а если любишь и способна рассуждать здраво, то не можешь выйти за другого»[70].

В конце концов они утомили друг друга упреками и наконец поженились – в марте 1932 г. Но уверенности в прочности брака не было; они решили сохранить его в секрете даже от друзей. «Я любила отчаянно, я долго пыталась заполучить тебя, но едва я этого добилась, любовь иссякла, – быть может, из-за всех этих изнурительных усилий», – писала ему Марта[71]. К тому же на следующий день после свадьбы Бассет совершил роковой промах. Мало того, что ему пришлось уехать в Нью-Йорк на работу, в банк, но он еще и не позаботился о том, чтобы в такой день прислать Марте цветы[72]. «Глупая» ошибка, как Марта оценивала ее позже, но явно указывавшая на серьезную проблему. Вскоре Бассет отправился в Женеву на международную конференцию по золоту и допустил еще один промах такого же рода: он не позвонил жене перед отъездом, чтобы «показать, что его хоть немного волнует наш брак и предстоящая разлука», как писала Марта[73].

В первый год брака они жили врозь, лишь ненадолго встречаясь в Нью-Йорке или Чикаго. Физическая разделенность усиливала давление, которому подвергались их отношения. Позже она признавалась, что ей следовало переехать к нему в Нью-Йорк, а поездку в Женеву превратить в медовый месяц, как, собственно, и предлагал Бассет[74]. Но даже тогда ее муж, видимо, был не слишком уверен в перспективах брачного союза. Во время одного телефонного разговора он даже открыто высказал свои сомнения: может быть, их брак – ошибка? «Я восприняла это как вызов», – писала Марта[75]. К тому времени она уже вовсю «флиртовала», по ее выражению, с другими мужчинами и закрутила роман с Карлом Сэндбергом, старым другом родителей, которого знала еще 15-летней девочкой[76]. Тот отправлял ей черновики своих стихотворений, написанных на крошечных листках тонкой бумаги необычной формы. Он прислал ей два локона своих светлых волос, перевязанных грубой черной ниткой, какой обычно пришивают пуговицы к пальто, а в одном послании провозглашал, забывая о знаках препинания: «Я люблю тебя так что не опишешь словами моя любовь яростна как боевой клич индейцев Шенандоа[77] и нежна как едва различимый шепот теплого летнего дождя»[78]. Марта намеками сообщала Бассету о своих увлечениях, стараясь, однако, поведать достаточно, чтобы заставить его страдать. Позже она признавалась ему: «Я тогда проводила время, зализывая раны, и хотела делать тебе больно, рассказывая о Сэндберге и других»[79].

Наконец, все силы, враждебные их браку, объединились, собравшись над газоном у дома Доддов на Блэкстоун-авеню. «А знаешь, почему из нашего брака так ничего и не вышло? – писала Марта. – Потому что я была слишком молода и незрела, хотя мне было 23 года, и мне просто не хотелось расставаться с родителями! У меня чуть не разорвалось сердце, когда однажды, вскоре после того, как мы поженились, отец, который возился с чем-то на газоне перед домом, сказал мне: “Итак, моя дорогая маленькая девочка хочет покинуть своего старого отца”»[80].

А теперь, в разгар треволнений, связанных с личной жизнью, отец предложил ей отправиться вместе с ним в Берлин. Внезапно Марта оказалась перед выбором: Бассет с его банком, неизбежный дом в Ларчмонте, дети, газон – или отец, и Берлин, и… кто знает, что еще?

Она не смогла устоять перед соблазном и приняла предложение отца. Позже она скажет Бассету:

– Я не могла поступить иначе, выбирая между путешествием с отцом за океан и тобой[81].

Глава 4
Страхи и сомнения

На следующей неделе Додд на поезде отправился в Вашингтон и 16 июня, в пятницу, прибыл к Рузвельту на ланч. Два подноса с едой поставили прямо на рабочий стол президента.

Жизнерадостно улыбаясь, Рузвельт с явным удовольствием начал вспоминать недавний визит в Вашингтон главы немецкого Рейхсбанка Ялмара Шахта, в чьей власти было решить, будет ли Германия возвращать долг американским кредиторам[82]. Президент рассказал, на какие ухищрения велел пуститься госсекретарю Халлу, чтобы сбить спесь с Шахта, известного своей надменностью. Предполагалось, что Шахта проведут в кабинет Халла, где ему некоторое время придется простоять перед столом госсекретаря. Халл должен был вести себя так, словно Шахта нет в помещении, и «притворяться, что он полностью поглощен поисками каких-то документов; Шахт должен был простоять перед госсекретарем целых три минуты, как бы оставаясь незамеченным», как вспоминал об этой истории Додд. В конце концов Халл должен был якобы найти искомую бумагу – записку Рузвельта, жестко осуждавшую любые попытки Германии отказаться от выплаты долга. Лишь после этого госсекретарь должен был встать, поздороваться с Шахтом и вручить ему найденную записку. Рузвельт объяснил, что этот представление разыгрывалось, чтобы «немного сбить с немцев свойственную им спесь». Судя по всему, он считал, что план отлично сработал.

Затем президент перешел к тому, чего он ожидает от Додда. Он начал все с того же вопроса о немецком долге, проявив при этом некоторую непоследовательность. Он признал, что американские банкиры получали «баснословную», как он выразился, прибыль, ссужая деньгами немецкие предприятия и города и продавая облигации американским гражданам.

– Но нашему народу полагается возмещение, и, хотя это, строго говоря, не дело государства, я хочу, чтобы вы сделали все возможное, чтобы предотвратить мораторий на выплату долга, – напутствовал Додда Рузвельт. – Такой мораторий, скорее всего, замедлит восстановление нашей экономики[83].

Далее президент заговорил о проблеме, которую в то время все (во всяком случае, складывалось такое впечатление) называли «еврейской проблемой» или «еврейским вопросом».

•••

Рузвельт ступал на зыбкую почву[84]. Его ужасало обращение нацистов с евреями, и он прекрасно знал о волне насилия, прокатившейся по Германии в том году, однако воздерживался от какого-либо прямого официального заявления, осуждающего действия немцев. Некоторые еврейские лидеры – такие, как раввин Уайз, судья Ирвинг Леман, а также Льюис Штраус, партнер в Kuhn, Loeb & Company[85], – требовали, чтобы Рузвельт открыто высказался на этот счет. Другие – в частности, Феликс Варбург и судья Джозеф Проскауэр – выступали за более деликатный подход, настаивая, чтобы президент облегчил процедуру въезда евреев в Америку. Но Рузвельт не торопился идти ни по тому, ни по другому пути, и это многих возмущало. В ноябре 1933 г. Уайз будет писать о Рузвельте как о человеке «не только неизлечимо больном и лишенном возможности передвигаться, но и недоступном для евреев, даже для своих друзей, – за исключением тех, относительно которых он был твердо уверен: они не станут докучать ему еврейскими проблемами». Феликс Варбург указывал: «Ни одно из туманных обещаний президента пока не воплотилось в конкретные действия». Даже Феликс Франкфуртер, профессор права из Гарварда и близкий друг Рузвельта (тот позже выдвинет его кандидатуру на должность судьи Верховного суда), с горьким разочарованием замечал, что не может побудить президента к действию. Но Рузвельт понимал: за любое публичное осуждение нацистских гонений на евреев или за какие-либо ощутимые усилия, направленные на облегчение процедуры въезда евреев в Америку, с политической точки зрения придется, скорее всего, заплатить колоссальную цену. Дело в том, что американская политическая мысль с давних пор связывала еврейскую проблему с проблемой иммиграции. Считалось, что преследование евреев в Германии породит огромный приток еврейских беженцев, который захлестнет США в то время, когда страна и так шатается под натиском Великой депрессии. Американские изоляционисты указывали на еще один аспект проблемы, настаивая (как и гитлеровское правительство), что угнетение нацистами проживающих в Германии евреев – внутреннее дело Германии, а значит, оно совершенно не касается Америки.

Проблема вызвала глубокий раскол даже среди самих американских евреев[86]. По одну сторону оказались представители Американского еврейского конгресса[87], призывавшие к различным формам протеста, в том числе массовым шествиям и бойкоту немецких товаров. Среди наиболее ярких лидеров этого движения был почетный президент организации раввин Уайз. В 1933 г. его все больше беспокоило, что Рузвельт упорно не хотел высказываться на эту тему прямо и открыто. Из Вашингтона, где он тщетно пытался добиться встречи с президентом, Уайз писал жене: «Если президент откажется [sic!] со мной встретиться, я вернусь и обрушу на него целую лавину призывов к действию, исходящих от еврейского сообщества. У меня есть в запасе и другие методы. Возможно, так будет даже лучше, потому что я смогу высказываться свободно как никогда прежде. И я, да поможет мне Бог, буду бороться»[88].

Другую сторону представляли еврейские организации, поддерживавшие Американский еврейский комитет[89], возглавляемый судьей Проскауэром[90]. Они выступали за более деликатный подход, опасаясь, что шумные протесты и бойкоты лишь ухудшат положение евреев, не успевших уехать из Германии. Эту точку зрения разделял, в частности, Лео Вормсер, адвокат-еврей из Чикаго. Он писал Додду: «Мы в Чикаго ‹…› решительно против программы мистера Сэмюэла Унтермейера[91] и доктора Стивена Уайза, выступающих за организацию бойкота евреями немецких товаров». Вормсер пояснял, что эта мера может привести к ужесточению преследований евреев в Германии: «Мы знаем, что положение многих из них может стать еще более сложным». Он утверждал, что бойкот может «помешать усилиям наших друзей в Германии, старающихся занимать миролюбивую позицию, взывая к разуму и личным интересам гонителей» и подорвать возможность Германии соблюдать обязательства перед американскими держателями немецких облигаций. Адвокат опасался неприятных последствий меры, которая будет ассоциироваться исключительно с евреями. В письме он также указывал: «Нам представляется, что, если бойкот будет направляться (и освещаться в прессе) евреями, это лишь затемнит вопрос, который должен формулироваться не как “уцелеют ли евреи?”, а как “уцелеет ли свобода?”». Как пишет Рон Черноу в «Варбургах», «роковой раскол истощал силы “мирового еврейства”, хотя нацистская пресса утверждала, что оно управляется единой неумолимой волей»[92].

Впрочем, оба лагеря уверенно сходились во мнении, что любая кампания, нацеленная на открытую поддержку еврейской иммиграции в Америку, может иметь катастрофические последствия. В начале июня 1933 г. раввин Уайз писал Феликсу Франкфуртеру (в то время – профессору права в Гарварде): если дискуссия об иммиграции будет вынесена на рассмотрение конгресса, это может «привести к настоящему взрыву, направленному против нас»[93]. Действительно, антииммигрантские настроения в Америке еще в течение нескольких лет будут оставаться весьма сильными; так, согласно результатам опроса, проведенного в 1938 г. журналом Fortune, около двух третей респондентов выступали за то, чтобы не пускать беженцев в страну[94].

Да и внутри администрации Рузвельта наблюдались глубокие расхождения по данному вопросу[95]. Министр труда Фрэнсис Перкинс (первая женщина-министр в истории США) энергично убеждала администрацию хоть как-то упростить процедуру въезда евреев в Америку. Министерство труда осуществляло общий контроль над иммиграционной политикой и практикой, однако не участвовало в принятии конкретных решений, касающихся выдачи виз. Эти решения принимались Госдепартаментом и консульствами, которые смотрели на проблему совершенно иначе. Кроме того, некоторые высокопоставленные чиновники Госдепа явно питали неприязнь к евреям.

Одним из таких чиновников был Уильям Филлипс, заместитель госсекретаря, второй человек в ведомстве после Халла. Жена Филлипса с детства дружила с супругой президента Элеонорой. Именно Рузвельт, а вовсе не Халл в свое время назначил Филлипса на пост заместителя госсекретаря. В дневнике Филлипс упоминал об одном деловом знакомом как о своем «маленьком еврейском дружке из Бостона»[96]. Этот чиновник обожал бывать в Атлантик-Сити[97], но в другой дневниковой записи отмечал: «Там не продохнуть от евреев. Днем по субботам и воскресеньям пляжи представляют собой удивительное зрелище – песка почти не видно под телами полураздетых евреев и евреек»[98].

Другой высокопоставленный чиновник, помощник госсекретаря Уилбур Карр, осуществлявший общее руководство консульской службой США, частенько называл евреев «жидами»[99]. В служебной записке о русских и польских иммигрантах он писал: «Они грязны, они настроены против Америки, их привычки часто опасны[100]». После поездки в Детройт он отмечал, что город полон «пыли, дыма, грязи, евреев»[101]. Как и Филлипс, он жаловался на засилье евреев в Атлантик-Сити. Как-то в феврале они с женой провели там три дня, и каждый день он делал в дневнике запись, так или иначе поносящую евреев. «Весь день гуляя по Променаду, мы встретили лишь немногих людей, не принадлежащих к иудейскому племени, – писал он в первый день. – Кругом одни евреи, причем самые что ни на есть типичные[102]

1
...