Читать книгу «ГУЛАГ» онлайн полностью📖 — Энн Эпплбаум — MyBook.
image
 


















Перемена имела и более глубокие причины. По мере того как политическая риторика становилась все более радикальной, а охота на политических преступников все более оголтелой, менялся и статус лагерей, где содержались эти “опасные” политзаключенные. В стране, охваченной паранойей и шпиономанией, само существование лагерей для “врагов народа” и “вредителей” стало если не полнейшей тайной (в 1940‑е годы заключенные, строящие дороги и жилые дома, были обычным зрелищем во многих крупных городах), то по крайней мере темой не для публичного обсуждения. Пьеса Николая Погодина “Аристократы” была в 1937 году запрещена. Спектакль по ней вновь появился в афишах – хотя и ненадолго – только в 1956 году[349]. “Беломорско-Балтийский канал” Горького тоже был поставлен на полку запрещенных книг. Какая причина была главной – неясно. Возможно, новое начальство НКВД не могло терпеть трескучую хвалу в адрес поверженного Ягоды. Или, возможно, яркие картины успешного перевоспитания “враждебных элементов” плохо вписывались в действительность, где каждый день появлялись все новые “враги”, которых сотнями тысяч убивали, а не перевоспитывали. Несомненно, истории об умелых и всезнающих чекистах никак не вязались с масштабными чистками в НКВД.

Демонстрируя рвение в деле изоляции врагов режима и не считаясь с расходами, московские начальники ГУЛАГа издали новые инструкции о секретности. Всю корреспонденцию надо было теперь пересылать со спецкурьерами. Только в 1940 году курьеры НКВД переправили 25 миллионов единиц секретной корреспонденции. Те, кто посылал заключенным письма, писали вместо адреса номер почтового ящика, потому что местоположение лагерей стало секретным и даже во внутренней переписке НКВД они эвфемистически именовались теперь “спецобъектами” или “подразделениями”[350].

Для более специфической информации как о лагерях, так и о заключенных, передаваемой “открытым текстом телеграмм”, был разработан особый код. Сохранился документ 1940 года со списком кодированных обозначений. Некоторые из них свидетельствуют о некой творческой изощренности. Слова “беременные женщины” надо было заменять на “книги”, “женщины с детьми” – на “квитанции”. “Мужчин” следовало превращать в “счета”. Ссыльные шли как “макулатура”, подследственные – как “конверты”. Лагерь превращали в “трест”, лагпункт – в “фабрику”. Один из лагерей получил кодовое название “Свободный”[351].

Изменился и внутрилагерный язык. До осени 1937 года в официальных документах и письмах арестантов часто называли по характеру их работы – например, “лесорубами”. К 1940‑му никаких лесорубов уже не осталось – были только заключенные, или з/к[352]. Группа з/к (зэков) обезличенно называлась “контингент”. Заключенный не мог теперь получить вожделенное звание ударника или стахановца: один лагерный администратор в духе времени потребовал от подчиненных официально называть хороших работников всего-навсего “з/к работающими по-ударному” или “з/к, работающими методами стахановского труда”.

Термин “политический заключенный”, разумеется, давным-давно уже не использовался в сколько-нибудь положительном смысле. Привилегии лагерников-социалистов исчезли с их переводом из Соловков в 1925 году. Слово “политзаключенный” претерпело полную трансформацию. Оно стало обозначать любого приговоренного по печально знаменитой 58‑й статье Уголовного кодекса, определявшей наказания за “контрреволюционные” преступления, и употреблялось исключительно в отрицательном смысле. “Политических” называли еще КР (контрреволюционерами), контрами, каэрами, контриками и все чаще – врагами народа[353].

Эту якобинскую кличку, впервые использованную Лениным в 1917 году, возродил в 1927‑м Сталин, применив ее к Троцкому и его сторонникам. Более широкое значение она получила в 1936‑м, когда ЦК партии направил республиканским и областным парторганизациям закрытое письмо, к которому, по мнению биографа Сталина Дмитрия Волкогонова, вождь непосредственно “приложил руку”. В письме подчеркивалось, что враг народа обычно выглядит “ручным и безобидным”, но при этом делает все, чтобы “потихоньку вползти в социализм”, не принимая его. Иными словами, враг народа может и не высказывать свои взгляды открыто. Лаврентий Берия, возглавивший НКВД позднее, на совещаниях часто высказывал мысль, авторство которой он приписывал Сталину: “Враг народа не только тот, кто вредит, но и тот, кто сомневается в правильности линии партии”. Следовательно, враг народа – это любой, кто критически относится к власти Сталина по какой бы то ни было причине, пусть даже он молчит об этом[354].

Понятие “враг народа” стало официально использоваться в гулаговских документах. Приказ НКВД от 1937 года позволил арестовывать женщин как “жен врагов народа”; так же поступали и с детьми. Возникла официальная аббревиатура ЧСИР – член семьи изменника родины[355]. Многих таких “жен” отправили в Темниковский лагерь (Темлаг) в Мордовии. Анна Ларина, вдова видного советского деятеля Николая Бухарина, вспоминала, что беда уравняла всех – Тухачевских и Якиров, Бухариных и Радеков, Уборевичей и Гамарников[356].

Галина Левинсон, тоже прошедшая через Темлаг, писала, что лагерный режим был сравнительно либеральным: “может быть, потому, что мы были первые и еще не выработалась привычка относиться к «женам врагов народа» как к остальным заключенным”. Большинство женщин в лагере, отмечает она, были “абсолютно советскими людьми” и считали свой арест результатом какого-то фашистского заговора внутри партии. Некоторые постоянно писали письма Сталину и в ЦК, стремясь довести до их сведения, “что творят органы”[357].

В 1937 году и позднее словосочетание “враг народа” было не только официальным термином, но и ругательством. Со времен Соловков основатели и разработчики лагерной системы взяли на вооружение идею о том, что заключенные – не столько люди, сколько “трудовые единицы”. Еще в период сооружения Беломорканала Максим Горький назвал кулаков “полулюдьми”[358]. Теперь, однако, пропаганда низводила “врагов” к чему-то даже более презренному, чем двуногая скотина. С конца 1930‑х годов Сталин стал публично называть “врагов народа” “паразитами”, а иногда просто сорняками, которые следует вырвать с корнем[359].

Смысл был понятен: з/к – это не люди в полном смысле слова и уж точно не полноценные советские граждане. Один бывший лагерник отметил, что “заключенные в России совершенно изъяты из всякой политической жизни, они не принимают участия в ее обеднях и обрядах”[360].

С 1937 года конвоиры никогда не называли заключенных “товарищами”, а заключенного могли избить, если он использовал это слово, обращаясь к конвоиру (надо было говорить: гражданин). В лагере или тюрьме на стене никогда нельзя было увидеть портрет Сталина. Довольно обычное для середины 1930‑х годов зрелище – поезд с заключенными, вагоны которого украшены портретами Сталина, знаменами и стахановскими лозунгами, – после 1937 года было немыслимо, как и празднование заключенными Первого мая, подобное тем, что в свое время проходили на Соловках[361].

Многих иностранцев удивляло сильнейшее действие, которое оказывало на советских заключенных это “изъятие” из советского общества. Француз Жак Росси, прошедший через ГУЛАГ и написавший затем “Справочник по ГУЛАГу” – энциклопедию лагерной жизни, писал, что слово “товарищ” могло воспламенить сердца заключенных, давно его не слышавших: “В конце 40‑х годов автор был свидетелем, как бригада, отработавшая 11‑12‑часовую смену, согласилась остаться на следующую смену только потому, что глава строительства, майор МВД, сказал заключенным: «Прошу вас, товарищи»”[362].

Дегуманизация “политических” имела следствием ясно различимую, а кое-где и катастрофическую перемену в условиях их жизни. ГУЛАГ до 1937 года был, как правило, плохо организован, часто жесток и порой губителен. Случалось тем не менее, что даже политическим заключенным начальство искренне давало возможность “исправиться”. Для работников Беломорканала выпускалась газета с многозначительным названием “Перековка”. В конце пьесы Погодина “Аристократы” происходит “обращение” бывшего вредителя. Флора Липман – дочь уроженки Шотландии, вышедшей замуж за русского, переехавшей в Санкт-Петербург и арестованной за “шпионаж”, побывала в 1934‑м в северном лесозаготовительном лагере, где мать отбывала срок, и нашла, что “между заключенными и конвоирами еще сохранялся некий элемент человеческих отношений: КГБ пока что не достиг такой искушенности и психологизма, как несколькими годами позже”[363]. Липман писала со знанием дела: она сама “несколькими годами позже” стала заключенной. В 1937 году отношение к заключенным сильно изменилось – особенно к тем, кого арестовали по 58‑й статье за “контрреволюционные” преступления.

В лагерях “политических” переводили с административных, хозяйственных и инженерных работ на общие, что означало тяжелый физический труд на шахте, прииске или лесоповале: “врагу народа” и потенциальному вредителю нельзя было теперь занимать сколько-нибудь ответственную должность. Новый директор “Дальстроя” Павлов лично подписал приказ, предписывающий использовать заключенного геолога И. С. Давиденко только на общих работах, тщательно контролировать его деятельность и ни в коем случае не позволять ему вести самостоятельную работу[364]. В докладной записке, датированной февралем 1939‑го, начальник Белбалтлага писал, что проведено “изгнание работников, не внушающих политического доверия”; в частности, от руководства отделами “отстранены бывшие заключенные, судившиеся за контрреволюционные преступления”. На освободившиеся должности “провели выдвижение <…> коммунистов, комсомольцев и проверенных специалистов”[365]. Ясно, что экономической эффективности не придавали теперь в лагерях первостепенного значения.

Лагерные режимы в масштабе всей системы ужесточились не только у “политических”, но и у обычных преступников. В начале 1930‑х годов хлебный паек на общих работах мог составлять 1 кг в день даже у тех, кто не выполнял норму на 100 процентов, а у ударников – 2 кг. В основных лагпунктах Беломорканала заключенные получали мясо двенадцать раз в месяц, в остальные дни – рыбу[366]. Но к концу десятилетия гарантированный паек уменьшился в два с лишним раза и составлял теперь 400–450 граммов хлеба, а выполняющие норму получали дополнительно всего 200 граммов. Штрафной паек равнялся 300 граммам[367]. Вспоминая о тех годах на Колыме, Варлам Шаламов писал:

В лагере для того, чтобы здоровый молодой человек, начав свою карьеру в золотом забое на чистом зимнем воздухе, превратился в доходягу, нужен срок по меньшей мере от двадцати до тридцати дней при шестнадцатичасовом рабочем дне, без выходных, при систематическом голоде, рваной одежде и ночевке в шестидесятиградусный мороз в дырявой брезентовой палатке <…>. Бригады, начинающие золотой сезон и носящие имена своих бригадиров, не сохраняют к концу сезона ни одного человека из тех, кто этот сезон начал, кроме самого бригадира, дневального бригады и кого-либо еще из личных друзей бригадира[368].

Условия ухудшались еще и потому, что росло количество заключенных – кое-где с ошеломляющей быстротой. Политбюро, надо сказать, попыталось подготовиться к этому росту и в 1937 году предписало ГУЛАГу начать сооружение пяти новых лесозаготовительных лагерей в Республике Коми и других лагерей в отдаленных районах Казахстана. Для ускорения этих работ ГУЛАГу был даже выделен аванс в 10 миллионов рублей. Кроме того, наркоматам обороны, здравоохранения и лесной промышленности было приказано немедленно направить в ГУЛАГ 240 офицеров и политработников, 150 врачей, 400 санитаров, 10 опытных специалистов по лесному хозяйству и “50 выпускников Ленинградской лесотехнической академии”[369].

Тем не менее существующие лагеря опять затрещали по швам: повторилось переполнение начала 1930‑х. Один бывший заключенный вспоминал, что в Мариинском распредпункте Сиблага, рассчитанном на 250–300 человек, в 1938 году находилось около 17 000 осужденных. Даже если цифра завышена раза в четыре, само преувеличение показывает, насколько остро чувствовалась теснота. Бараков не хватало, и люди рыли землянки, но даже они были так переполнены, что “шагу нельзя было сделать, чтобы не наступить кому-нибудь на руку”. Заключенные отказывались выходить наружу, боясь потерять место на полу. Не хватало мисок, не хватало ложек, к котлам с пищей выстраивались огромные очереди. Началась эпидемия дизентерии, от которой многие умерли.

Позднее на партактиве Сиблага начальство, распекая подчиненных, поминало “страшные уроки 38‑го года, когда потери дней сводились к астрономическим цифрам”[370]. Согласно официальным данным, по всем лагерям с 1937 по 1938 год “процент умерших к среднесписочному” вырос более чем вдвое. Локальная статистика имеется не везде, но можно предполагать, что в отдаленных северных лагерях – на Колыме, в Воркуте, в Норильске, – куда в больших количествах отправляли “политических”, смертность была намного выше[371].

Но заключенные гибли не только от недоедания и непосильной работы. В новой атмосфере отправка “врагов” в лагерь быстро стала казаться недостаточной мерой: лучше избавляться от них совсем. 30 июля 1937 года НКВД издал приказ “Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов”, содержавший квоты на расстрел, помимо прочего, для лагерей НКВД[372]. 16 августа 1937 года Ежов подписал другой приказ, предписывавший расстреливать заключенных, которые содержались в тюрьмах Главного управления государственной безопасности (ГУГБ). Он потребовал “с 25 августа начать и в двухмесячный срок закончить операцию по репрессированию наиболее активных контрреволюционных элементов, <…> осужденных за шпионскую, диверсионную, террористическую, повстанческую и бандитскую деятельность, а также членов антисоветских партий”[373].

К “контрреволюционерам” он добавил “бандитов и уголовные элементы” на Соловках, которые в 1937‑м были превращены в спецтюрьму ГУГБ. Для Соловков была установлена квота: расстрелять 1200 заключенных. Очевидец вспоминал день, когда забирали некоторых из них:

В конце октября неожиданно выгнали всех обитателей открытых камер кремля на генеральную поверку. На поверке зачитали огромный список – несколько сотен фамилий – отправляемых в этап. Срок подготовки – два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие – прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изоляторов вывели колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками…[374]

Есть сведения, что некоторые взяли с собой ножи и перед расстрелом в урочище Сандормох в Северной Карелии нанесли палачам раны. После этого всех, кого уводили на расстрел, стали раздевать до белья. По результатам операции руководившего ею офицера НКВД наградили ценным подарком. Но прошло несколько месяцев – и его тоже расстреляли[375].

На Соловках заключенных для расстрела выбирали, судя по всему, случайно. Однако в некоторых лагерях начальство воспользовалось возможностью избавиться от особенно “трудных” заключенных. Так, по-видимому, произошло в Воркуте, где многие из отобранных были настоящими троцкистами, а некоторые участвовали в лагерных забастовках и других волнениях. Один очевидец вспоминал, что в начале зимы 1937–1938 года администрация Воркуты поместила примерно 1200 заключенных (главным образом троцкистов и других “политических” плюс небольшое количество уголовников) в здание бездействующего кирпичного завода и большие переполненные палатки. Горячей еды не давали совсем: дневной рацион составляли 400 граммов черствого хлеба[376]. Так их держали до конца марта, когда из Москвы приехала новая группа офицеров НКВД. Они сформировали “специальную комиссию”. Заключенных стали уводить группами по сорок человек. Им говорили, что их перевозят в другое место. Каждому дали кусок хлеба. Люди в палатке слышали, как они уходят, а затем началась стрельба.

В палатках воцарился настоящий ад. Один крестьянин, посаженный за “спекуляцию” (за продажу на базаре собственного поросенка), лежал с открытыми глазами и ни на что не реагировал. “Что общего у меня с вашими политическими?” – стонал он время от времени. Другой заключенный, как утверждает очевидец, покончил с собой. Двое сошли с ума. Когда осталось примерно 100 человек, расстрелы прекратились так же внезапно и необъяснимо, как начались. Люди из НКВД вернулись в Москву. Оставшиеся в живых заключенные вернулись на шахты. Всего в лагере было расстреляно около 2000 арестантов.

Сталин и Ежов не всегда посылали карателей из Москвы. Для ускорения дела НКВД создавал по всей стране “тройки”, действовавшие как в лагерях, так и вне их. “Тройка” обычно состояла из начальника областного НКВД, секретаря обкома партии и областного прокурора. Они получили право приговаривать людей заочно без судьи, присяжных, адвоката и судебного процесса[377].

“Тройки” делали свое дело быстро. 20 сентября 1937 года, в ничем не примечательный день, карельская “тройка” вынесла приговор 231 заключенному Белбалтлага. Если, предположим, рабочий день длился десять часов без перерыва, то на решение судьбы одного человека приходилось менее трех минут. В большинстве своем эти люди получили первые сроки гораздо раньше – в начале 1930‑х. Теперь их обвинили в новых “преступлениях”, которые, как правило, заключались в плохом поведении или отрицательном отношении к лагерной жизни. Среди них были бывшие политзаключенные в классическом смысле слова – меньшевики, анархисты, социал-демократы; бывшая монахиня, которая “отказывалась работать на Советы”, и раскулаченный, работавший лагерным поваром. Его обвинили в том, что он провоцировал недовольство среди стахановцев. Он якобы специально вначале кормил обычных заключенных, а стахановцев заставлял отстаивать длинные очереди[378].


Истерия длилась не очень долго. В ноябре 1938 года массовые расстрелы как в лагерях, так и по всей стране резко прекратились. Возможно, чистка зашла слишком далеко даже по мнению Сталина. Может быть, просто-напросто поставленные цели были достигнуты. Или же Сталин решил, что по-прежнему некрепкая экономика страны терпит слишком большой ущерб. Так или иначе, в марте 1939 года на партийном съезде он заявил, что в ходе чистки было допущено больше ошибок, чем можно было ожидать[379].





1
...
...
22