Читать книгу «Оскорбленный взор. Политическое иконоборчество после Французской революции» онлайн полностью📖 — Эмманюэль Фюрекс — MyBook.
image

Интерпретация убеждений: недостижимая прозрачность знаков

Обостренная чувствительность к знакам сказывается также в маниакальном пристрастии полицейских и администраторов к появлению в публичном пространстве знаков нестандартных или возмутительных, в фиксации иконоборческих микрожестов (срывание кокард и т. д.) и в убежденности, что все это оказывает влияние на общественное мнение. Своего апогея эта чувствительность достигает в эпоху Реставрации, когда начинает складываться визуальная семиотика «общественного мнения». Семиотика эта основывается на точном опознании возмутительных знаков и на отыскании микродеталей. Она сопровождается оценкой воздействия этих последних на общественное мнение. Большой специалист по оценке «умонастроения общества», министр полиции Деказ дает одному из префектов урок отыскания визуальных улик. После того как 15 августа 1817 года, в День святого Наполеона, на улицах были замечены подозрительные красные гвоздики, он поручает префекту департамента Вогезы провести дотошное разбирательство:

Дайте мне отчет, прошу вас, о том впечатлении, какое 15 августа сделали эти красные гвоздики. Выставляли ли их напоказ? Привлекали ли они внимание? Отдавали ли им предпочтение одни классы общества более, чем другие? Частенько именно по этим деталям можно судить о переменах в общественном мнении, и я хочу надеяться, что вы не упустите ни одной возможности собрать о нем самые точные сведения. Итак, мне угодно, чтобы вы как можно скорее позволили мне составить суждение о сем предмете395.

Эта семиотика «детали» подразумевает, что полицейский смотрит одновременно и на возмутительные жесты (подчеркнутые, вызывающие), и на лицо зрителей того или иного класса (мнения у них различные), чтобы наконец проникнуть в их предполагаемые тайны или секреты. Нетрудно догадаться – и префект, раздраженный указаниями министра, сам об этом говорит, – какими опасностями был чреват подобный подход, неминуемо ведущий к наделению знаков сверхзначениями и тем самым провоцирующий на иконоборчество и гражданское насилие.

В самом деле, архивы этого периода полны более или менее жарких споров относительно якобы возмутительных знаков, которые, однако, предстают таковыми только в глазах бдительных полицейских или граждан-ультрароялистов. Так, деревенского скрипача задерживают за то, что он повязал на свою скрипку трехцветную ленту, хотя среди цветов был еще и зеленый396; белые ленты, привязанные к башенным часам в Осере, под порывами ветра напоминают возмутительного орла и вызывают панику среди горожан397; компаньонов-столяров обвиняют в том, что они украсили себя трехцветными лентами, тогда как ленты были цвéта их корпорации398; многоцветную иллюминацию по случаю крещения герцога Беррийского в 1821 году из‐за «оптического обмана» сочли трехцветной399 и проч., и проч. Эти параноидальные видения и сверхчувствительность к политическим знакам вовсе не являются исключительной принадлежностью ультрароялистов. Точно так же в начале Июльской монархии карлистские эмблемы отыскиваются там, где их может различить только патриотический взор: в Авиньоне в 1832 году обыкновенное мокрое полотенце принимают за белый флаг, и это зрелище вызывает скопление людей и угрожающие крики («Долой тряпку! Карлистов пора выкинуть в окно!»)400; моряков из города Сет обвиняют в том, что они нацепили белые кокарды, тогда как на деле кокарды оказываются просто жирными пятнами на головных уборах401; невинная гравюра, изображающая букет из лилий вперемешку с анютиными глазками и розами, появившись на окне одного дома в Нанте, собирает толпу народа, после чего начинается полицейское расследование по делу о возбуждении беспорядков402. Нарушения общественного порядка, распространение слухов меняют оптику и заставляют выискивать в общественном пространстве мельчайшие диссонансы. Гражданские распри в обществах, где знаки играют повышенную роль, «бросаются в глаза», обостряют внимание к визуальной стороне дела.

Возможность двойного истолкования знаков влечет за собой, особенно в эпоху Реставрации, неотвязный вопрос: а что, если политические знаки лгут? А что, если они не что иное, как маски? Хитрости и двойная игра в эту эпоху «флюгеров»403 приучают зрителей, будь то простые граждане или полицейские, к известной недоверчивости. Архивы в самом деле подтверждают, что ношение трехцветных кокард под белыми и готовность в любую минуту сделать тайное явным были распространенной практикой, во всяком случае среди наполеоновских ветеранов. Другие знаки еще более коварным образом отсылают сразу к нескольким противоположным означающим, как, например, лента с королевскими лилиями, скрывающая аллегорию свободы; она в 1816 году была намеренно выставлена на улице города Блан (департамент Изер) с надписью «Да здравствует Император!»404. Подобные предметы с двойным смыслом, скрывающие под бурбонской формой наполеоновское содержание, в эпоху Реставрации были отнюдь не редки.

Как же в таком случае отличить по внешности подлинного роялиста? Можно ли считать визуальные знаки достойными доверия? В августе 1815 года анонимный путешественник пишет министру внутренних дел по поводу «департаментов, по которым он проехал», направляясь на восток Франции:

Французы осматривают, изучают друг друга с мрачной тревогой; белые ленты, белые кокарды используются более как охранная грамота, чем как знак единения; всякий боится доноса, люди больше не сообщаются меж собой, они избегают общения, и, каким бы кротким ни было нынешнее правительство, умы преисполнены ужаса, именуемого королевским; ужас этот искажает все привязанности, вскоре он осквернит самые благородные чувства, если только правительство не поспешит успокоить тревоги, страхи и волнения405.

И в самом деле, известны случаи, особенно в южных департаментах, когда граждан обвиняли в том, что они скрывают свои истинные убеждения за лояльными знаками и, можно сказать, бесчестят эти знаки своей двуличностью. В Тулоне офицера-бонапартиста, из конформизма вывесившего по случаю процессии с бюстом Людовика XVIII белый флаг, вынуждают его убрать, под тем предлогом, что «бонапартист им владеть недостоин»406. У юного Агриколя Пердигье, сына бонапартиста, в окрестностях Авиньона отнимают белую кокарду и разрывают ее на части: «Мальчишка, разбойник, отродье террориста 1789 года, как ты смеешь носить белую кокарду? Ты что, не знаешь, что ты ее недостоин?»407 Об аналогичной логике мщения свидетельствует и сцена, запечатленная в авиньонских судебных архивах: семнадцатилетний тафтянщик-«бонапартист», во время «царствования узурпатора» наводивший ужас на весь квартал, осмеливается в 1816 году показаться на улицах Авиньона с белой кокардой408. Молодые роялисты, поймавшие его «дерзкий» взгляд, срывают с него кокарду и напоминают ему, что человек, ненавидящий короля, «недостоин» носить священную эмблему. Сцена кончается дракой, которой кладет конец удар ножа.

В результате стремление к единодушию в ситуациях напряженнейшего гражданского конфликта (перечисленные выше случаи приходятся на время Белого террора) потенциально ведет к своеобразной апории. Противник обязан, пусть даже принудительно, обзавестись знаками воцарившейся власти, но, нося эти знаки, он их оскверняет, а значит, они подлежат уничтожению. Апория эта находит выражение в жестах по видимости противоположных. С одной стороны, во время Белого террора звучит требование запечатлеть священные знаки наступившей эпохи даже на самом теле противника. «Мы вколотим в вас лилии палками», – угрожают ветеранам наполеоновской армии в Тулоне409; в департаменте Гар женщин – «якобинок» или «бонапартисток» – наказывают «королевским вальком», который оставляет на их ягодицах отпечатки бурбонских лилий, и выщипывают у них волосы с криками «Глядите, глядите, у нее шерсть трехцветная!»410; явных бонапартистов заставляют целовать бюст короля и проч. Но, с другой стороны, в то же самое время лилии и белые кокарды, которыми дерзают украсить себя «предатели», подвергаются безжалостному уничтожению. Противоречие тут, впрочем, только кажущееся: первые жесты – позорное наказание, подобное тому, к какому приговаривает суд. В этом случае политический знак – не свидетельство политической позиции, а лишь заместитель монарха, карающего тело преступника. Во втором же случае знак, выставляемый напоказ, не более чем маска, которую, напротив, надлежит сорвать.

Интерпретация возмутительного

Из настоятельного требования ясности, господствующего в постреволюционном обществе411, вытекает также, если говорить о политической сфере, необходимость интерпретации скрытых знаков. Чтобы уловить опасность, возникшую в публичном пространстве, необходимо расшифровать знаки – как те, которые способны породить беспорядок (именно таков, в сущности, смысл выражения «возмутительный знак»), так и другие, менее заметные, по которым опознают друг друга члены политического подполья, заговорщики и прочие смутьяны из тайных обществ412. В первом случае полицейский взгляд предшествует государственному иконоборчеству, а зачастую его и готовит: возмутительные знаки, если они выставлены напоказ, могут быть убраны или уничтожены, если только их не требуется сохранить в качестве улик для грядущего судебного разбирательства. Именно о такой административной интерпретации возмутительных знаков у нас сейчас и пойдет речь.

Юридические рамки отношения к ним были определены уже в начале эпохи Реставрации. Законодательство это останется неизменным вплоть до закона о печати 1881 года, в котором о визуальных возмутительных знаках больше не говорится ни слова413. Исключительный закон от 9 ноября 1815 года о «возмутительных криках и сочинениях» грозит наказанием за «демонстрацию и распространение рисунков, гравюр и других изображений», созданных с целью «прямого или косвенного призыва к свержению правительства или изменению порядка престолонаследия». Возмутительными объявляются деяния тех, кто, во-первых, словами или изображениями подвергает сомнению законность правящего режима, а во-вторых, выставляет такие изображения напоказ или на продажу. Закон, таким образом, защищает монополию власти на знаки и карает проявление людьми собственного мнения, выражающееся в публичной демонстрации подрывного изображения или эмблемы414. Два закона о печати – 1819 и 1822 годов – подтверждают эту логику, вписывая возмутительные знаки в широкую категорию, в которую входят «знаки неразрешенных собраний» и «знаки или символы, имеющие целью возбуждение духа мятежа или нарушение общественного спокойствия». Закон карает прежде всего тех, кто посредством знаков разжигает беспорядки в обществе, и старается пресечь мобилизационное и аффективное воздействие этих возмутительных знаков. Вторая республика подхватывает традицию и после событий июня 1848 года принимает аналогичные постановления415.

Однако не менее, чем закон, важны полицейские и административные практики, о которых свидетельствуют архивы: только эти практики позволяют понять, что именно считалось источниками возмутительного духа. По архивным документам видно, к чему полицейский взгляд был особенно чувствителен: полицейские донесения содержат порой настоящие семиотические дискуссии. Максимальная чувствительность к возмутительным знакам отличает три периода: эпоху Реставрации (включая 1820‐е годы, когда режим уже укрепился), Вторую республику (начиная с 1849 года) и, в меньшей степени, первые годы Июльской монархии; характерно, что на эти же периоды приходится максимальный подъем иконоборчества. Дело не только в том, чтобы выслеживать повсюду знаки уже известные, например наполеоновские изображения и эмблемы, но и в том, чтобы обнаруживать там, где они циркулируют, новые подрывные знаки, а также знаки более банальные, которые их пользователи наделяют новыми значениями. Во всех трех случаях главная задача – искоренять любые знаки инакомыслия, способные мобилизовать толпу.

В эпоху Реставрации полицейское и административное выслеживание новых знаков, объявляемых возмутительными, достигает впечатляющего размаха; подозрения вызывает все: красные гвоздики, золотые сердечки416, красные кинжалы, черные булавки, усы417 и проч. Дело доходит до настоящей паранойи. Показательный пример: в 1822 году полицейский комиссар конфискует на ярмарке в Куси (департамент Эна) «возмутительные» рукоятки ножей; ему показалось, что на них изображено лицо Людовика XVI, а гвоздик нарочно вбит «прямо в шею злополучного государя, дабы напомнить о роде его смерти»418. Больше того, на рукоятках обнаружился мартиролог всего августейшего семейства: изображение герцога Беррийского было подобным же образом осквернено гвоздем, вбитым на уровне груди, а изображение герцога Энгиенского – на уровне головы419. Судебное следствие пришло к выводу, что в данном случае для тревоги не было ни малейшей причины: на рукоятках не нашли никаких изображений, а гвозди были вбиты без всякой иконоборческой злокозненности; иначе говоря, имел место семиотический бред… Травма цареубийства искажала полицейский взгляд, даже когда он обращался на самые повседневные предметы.

Полицейский взгляд обращается также к общественным последствиям выставленных напоказ возмутительных знаков и изображений: сборищам, слухам, пророчествам (в частности, связанным с наполеоновскими знаками), визуально наблюдаемым эмоциям зрителей. Жесты, выражающие поклонение (целование изображений), ложные новости, спровоцированные видом пуговицы с орлом, тщательно протоколируются. Внимание к ним было особенно пристальным в эпоху Реставрации, оно остается таковым и при Второй республике, но с некоторыми нюансами. В это время полицейских не меньше, чем способность знака вызывать эмоции, наблюдаемые эмпирически, интересуют собственно политические формы использования знаков: сопровождающие их ритуалы, события, благодаря которым они выставляются напоказ, их «кадрирование» прессой или политическими обществами. Разговоры о так называемой «красной партии», обладающей собственными эмблемами, – тоже одно из следствий возникновения этого нового взгляда. Так, запрещение красного знамени и красного колпака после летних событий 1848 года вытекало из их присутствия на баррикадах в июне этого года: история якобы подтвердила их связь с разжиганием гражданской войны420. Знаки хотя и не официальные, но до тех пор не считавшиеся незаконными, делаются откровенно возмутительными.

Не менее показательны споры по поводу эгалитаристского ватерпаса в 1849 году. Министр внутренних дел излагает в связи с этим свою концепцию возмутительного знака: она «достаточно широка, чтобы в нее можно было включить эмблемы, которые, не будучи возмутительными сами по себе, сделались таковыми вследствие политических событий или любых других обстоятельств»421. В глазах министра эгалитаристский ватерпас, изображенный на многочисленных афишах рабочих ассоциаций, может быть причислен к возмутительным знакам «в том случае, если партия, враждебная правительству, сообщила ему значение, превращающее его в символ бунта и анархии». Впрочем, сознавая юридическую уязвимость своей аргументации, он рекомендует не запрещать ватерпасы в судебном порядке, но тем не менее убирать их с вывесок, доступных всеобщему взору, поскольку полиция, надзирающая за порядком на проезжей части, наделена таким правом. Та же самая логика будет оправдывать массовое уничтожение деревьев свободы в конце Второй республики – официально потому, что они мешают движению транспорта, неофициально же по причине их политического использования «красными».

Эта полицейская чувствительность к знакам, указывающим на политические убеждения, ослабевает во второй половине XIX века. В начале ХХ века венки из красных иммортелей, принесенные к Стене федератов в память о павших коммунарах, не вызывают нареканий, но тот венок, на котором значилось «Жертвам убийц Коммуны», с кладбища убрали. Недавние исследования показывают, что на смену «надзору за знаками», о котором мы говорим, приходит «надзор за письменными сообщениями»422