Когда Эль-Кадур понял, что падение Фамагусты совершилось и не было уже никакой возможности спасти ее, он окольными путями поспешил назад в подземелье башни Брагола, где находилась его госпожа.
Молодая герцогиня, лежа на прежнем месте, была, по-видимому, в сильной лихорадке и бредила. Должно быть, она видела себя еще лицом к лицу с врагом, потому что делала такие движения рукой, точно размахивает шпагой, и бормотала глухим отрывистым голосом:
– Вот там… турки… аравийские тигры… те же… что были в Никосии… О, сколько трупов… крови… А, Мустафа! Метьтесь скорее в него… Ах, что-то тяжелое… ударило меня в голову!.. Ле-Гюсьер… его ведет Дамасский Лев… Защищайтесь! Вот они… вот!..
Прекрасное лицо больной исказилось выражением ужаса. Она вдруг приподнялась на своем ложе, продолжая размахивать руками и широко раскрытыми, полными ужаса глазами глядела куда-то, ничего, очевидно, не видя в действительности. Потом она снова опрокинулась навзничь и затихла. После острого припадка наступило успокоение. Она перестала метаться и бормотать, лицо ее прояснилось, а на губах даже мелькнула улыбка.
Сидя на ящике возле ложа больной, рядом с факелом, бросавшим красноватые отблески на черный и сырой пол подземелья, араб внимательно наблюдал за своей госпожой, облокотившись на колени и обхватив голову руками. Временами из его широкой груди вырывались глубокие вздохи, а устремленные на больную глаза глядели так, словно видели не ее, а что-то далекое и от нее самой, и от всей Фамагусты.
Лоб его, на котором время не успело еще провести своих борозд, был омрачен тяжелой думой, по бронзовым щекам тихо катились крупные слезы.
– Да, – с глубоким стоном прошептал он, – годы протекли, яркие безоблачные небеса, безбрежные песчаные степи, шатры того коварного племени, которое отняло меня ребенком у матери, высокие стройные пальмы со своими плодами, скачущие по вольному простору пустыни мехари, – все это стало уже изглаживаться их моей памяти, но в своей золотой неволе я все еще вижу перед собой свою нежную Лаглану. Бедная моя малютка! Была похищена злодеями и ты, и не известно, где теперь ты находишься, да и жива ли еще?.. У тебя были такие же черные глаза, как у моей падроны, такое же прекрасное лицо и такие же красивые губы. Я был счастлив, я забывал о жестоких побоях моего прежнего господина, когда ты играла на миримбе. Я помню, как ты потихоньку приносила свежую воду несчастному избитому до полусмерти невольнику и облегчала этим его страдания. Давно уже мы расстались, и, быть может, ты давно успокоилась вечным сном на берегу Красного моря, которое своими рокочущими волнами омывает нашу пустыню, а в мое сердце прокралась любовь к другой женщине, еще более роковая и жгучая… Да, у нее такие же черные глаза, как у тебя, но ты была такая же невольница, как и я, хотя и любимая своей госпожой, от этого тебе легче и жилось, чем мне, а эта – знатная, свободная госпожа, и я ее раб… Но разве и я не человек? Разве я тоже не был рожден от свободных родителей? Разве мой отец не был вождем амарзуков?
Он порывисто вскочил и сбросил с себя бурнус, точно он давил его своей тяжестью, но тут же снова сел или, вернее, упал на свое седалище, словно расслабленный и разбитый.
Закрыв лицо обеими руками, он горько заплакал, бормоча сквозь всхлипывания:
– Нет, я раб, бедный раб… верный пес моей госпожи, и лишь в одной смерти могу я найти успокоение и счастье… О, лучше бы мне погибнуть от пули или от сабли моих прежних единоверцев! Тогда окончились бы все мучения и страдания бедного Эль-Кадура…
Он снова вскочил и, подойдя к бреши, с решительным видом начал разбирать камни. Казалось, он задумал сделать над собой что-то недоброе.
– Да, да, – продолжал он шептать дрожащими губами, – пойду отыщу Мустафу и скажу ему, что я хоть и темнокожий араб, но исповедую веру креста, отрекшись от полумесяца, и много раз предавал тайны турок. Он прикажет снять с меня мою беспокойную голову.
Легкий стон, сорвавшийся с губ раненой, заставил его вздрогнуть и прийти в себя. Он провел рукой по своему горячему лбу и повернул назад. Факел начал потухать, и прелестное бледное лицо молодой девушки освещалось лишь дождем красноватых искр. Подземелье, не имевшее сообщение с внешним миром, тонуло в глубоком мраке. Араб содрогнулся в этом мраке и снова вслух сказал сам себе:
– Какое страшное преступление собирался я совершить в поисках собственного покоя: задумал бросить одну, без помощи, свою раненую госпожу!.. О, какой я безумец и негодяй!
Он подошел к ложу раненой и при слабом свете догоравшего факела взглянул на нее. Больная, по-видимому, крепко спала. Черные локоны рассыпались по ее белому, как мрамор, лицу, а руки были сжаты, точно она все еще держала в них доблестную шпагу капитана Темпесты.
Грудь раненой дышала ровно, но, вероятно, ее мучили во сне тяжелые видения, потому что брови ее страдальчески сдвигались и губы судорожно сжимались. Вдруг она заметалась и с видимым испугом воскликнула:
– Эль-Кадур… мой верный друг… спаси меня!
Луч невыразимой радости загорелся в темных, глубоких глазах сына аравийских пустынь.
– Меня видит во сне! – с блаженной улыбкой прошептал он. – Меня зовет спасти ее!.. А я хотел бросить ее, оставить одну без всякой помощи! О, моя дорогая госпожа, твой раб умрет, но не раньше, как избавив тебя от всех опасностей!
Отыскав с помощью огнива новый факел, он зажег его, поставил на место сгоревшего, а сам снова, в прежней позе, уселся у ложа герцогини.
Казалось, он не слышал ни воплей последних жертв страшной бойни, умиравших под саблями жестокого победителя, ни диких криков торжества ворвавшихся наконец в Фамагусту варваров. Какое ему было дело до Фамагусты и до всего остального мира, лишь бы находилась в безопасности его госпожа!
Опустив голову на руки, он неподвижно смотрел прямо перед собой, погруженный в новые размышления. Быть может, он снова переживал дни юности, когда, будучи еще свободным, несся рядом с отцом на быстроногом мехари по необъятным, залитыми жгучими лучами солнца пустыням родной Аравии. Воскресла в его памяти, вероятно, и та ужасная ночь, когда враждебное племя внезапно напало на шатры его отца. Перерезав всех их воинов и перебив всю семью, напавшие схватили его, тогда совсем еще юного, и увезли с собой на своих чистокровных скакунах, чтобы превратить его, свободнорожденного сына могущественного вождя, в жалкого невольника.
Часы проходили, а Эль-Кадур все еще сидел на прежнем месте. Молодая девушка, лихорадка которой, по-видимому, уменьшилась, спала уже спокойно. Снаружи было теперь почти тихо. Пушки более не гремели, и шум битвы прекратился. Лишь изредка слышался треск мушкетных огней, сопровождаемый взрывом бешеных криков: «Смерть гяурам! Хватай их, режь во славу Аллаха и его пророка!» Эти гяуры были последние обитатели несчастной Фамагусты или немногие из уцелевших венецианских солдат, старавшиеся укрыться в разрушенных домах. Попадаясь на глаза турецким ордам, они беспощадно уничтожались, как бешеные собаки, хотя, казалось бы, победители уж и так по самое горло тонули в христианской крови.
Тихий стон раненой вдруг вывел араба из его задумчивости. Он с живостью вскочил и нагнулся над герцогиней, которая с беспокойством озиралась и пыталась подняться.
– Это ты, мой верный Эль-Кадур? – произнесла она слабым голосом, вглядевшись в него.
– Я, падрона. Вот уже несколько часов, как я оберегаю тебя, – отвечал араб. – Лежи спокойно. В тебе нет больше нужды там, а сама ты здесь в полной безопасности… Как ты себя чувствуешь?
– Я очень слаба, Эль-Кадур, – со вздохом промолвила молодая герцогиня, снова опуская голову на изголовье. – Не известно, когда я снова буду в силах владеть оружием.
– Говорю тебе, падрона, что в этом больше уже нет надобности, успокойся.
– Следовательно, все уже кончено? – с тоскою на лице и в голосе спросила раненая.
– Все! – беззвучно отвечал Эль-Кадур.
– А обитатели Фамагусты?
– Перерезаны так же, как жители Никосии. Мустафа беспощаден к тем, кто долго ему сопротивляется. Это не воин, а кровожадный тигр, которому все мало жертв.
– А что сталось со всеми моими храбрыми товарищами? Неужели Мустафа никого не пощадил? Что он сделал с Бальоне, Брагадино, Тьеполо, Спилотто и другими? Неужели и они все погибли?
– Думаю, что так, падрона.
– А не можешь ли ты узнать это наверное? Ведь благодаря твоему арабскому лицу и одежде ты можешь безопасно проходить между этими зверями. Они не тронут тебя, приняв за своего.
– Нет, синьора, теперь уже светлый день, потому что я уже давно сижу здесь с тобой. Днем же я ни за что не оставлю тебя одну. Кто-нибудь может увидеть меня, когда я буду выходить отсюда, и ворвется вслед за мной. Подумает, что у нас тут спрятаны сокровища. Дождемся вечера, тогда я и сделаю попытку. Там, где хозяйничают турки, надо быть как можно осторожнее.
– И о моем лейтенанте ты тоже ничего не знаешь, Эль-Кадур? Может быть ты видел его убитым на бастионе?
– Когда я возвращался на бастион, он был еще жив и даже успел спросить меня о тебе. Я, конечно, ничего не скрыл от него.
– Если так, я буду надеяться, что он и сейчас жив и, быть может, отыщет меня здесь.
– Да, конечно, если ему удалось избежать турецких сабель… Позволь мне, падрона, осмотреть твою рану. Мы, аравитяне, знаем врачебное искусство лучше других народов.
– Не нужно, Эль-Кадур, – возразила герцогиня. – Рана невеликая и, кажется, затянется сама собой. Я только ослабла от потери крови… Дай мне пить, жажда мучит меня.
– К несчастью, синьора, здесь нет ни капли воды, которая лучше всего могла бы тебя освежить. Есть только оливковое масло и кипрское вино.
– Хорошо, давай кипрского, им тоже можно утолить жажду.
Араб достал из своего кармана складной кожаный стакан, наполнил его вином из одного из тех кувшинов, в которых греки хранили жидкости, и поднес своей госпоже.
– Пей на здоровье, падрона, – сказал он. – Пожалуй, это вино полезнее, чем здешняя вода, она теперь вся смешана с кровью.
Молодая девушка выпила весь стакан и снова улеглась, подложив под голову руку, а араб закрыл кувшин и поставил его снова на прежнее место.
– Что-то будет с нами дальше, Эль-Кадур? – говорила молодая девушка, тоскливо всматриваясь в окружающую ее мрачную обстановку. – Как ты думаешь, удастся ли нам выбраться отсюда благополучно, чтобы отправиться на поиски Ле-Гюсьера?
– Может быть, и удастся, падрона, с помощью одного человека, тоже турка, но не в пример им великодушного и сострадательного.
– Кто же этот турок? – с любопытством спросила герцогиня, пристально глядя на араба.
– Дамасский Лев.
– Мулей-Эль-Кадель?
– Да, падрона, он самый.
– Человек, которого я победила?!
– Но которому потом даровала жизнь, между тем как ты могла убить его, и никто, даже турки, не смели бы упрекнуть тебя в этом. Один он способен бросить великому визирю в лицо слово осуждения за его ненасытную жажду христианской крови…
– А если бы он знал, что его победила женщина?
– Он нашел бы, что эта женщина заслуживает поклонения, падрона.
– Вот как! Странно… Что же ты думаешь сделать, Эль-Кадур?
– Я думаю отправиться к Дамасскому Льву и сказать ему, в каком мы находимся положении. Я уверен, что этот благородный человек не только не выдаст тебя, но, быть может, будет в состоянии дать тебе сведения насчет того места, где содержится виконт, и даже поможет освободить его.
– И ты воображаешь, что этот турок способен быть таким великодушным?
– Да, падрона, имею на то основания.
– Почему ты так хорошо знаешь его, Эль-Кадур?
– Потому что знаком с одним из его приближенных невольников, который немало порассказал мне о нем хорошего.
– А видел ты его лично?
– Видел у одного турка, которого я подпаивал ради того, чтобы выведать у него, куда девали виконта. Этот турок, как я уже говорил, одно из начальствующих лиц. Разумеется, я скрыл от него, что я невольник, а называл себя сыном аравийского вождя, каким я в действительности и родился. Благодаря же твоему отцу, заботившемуся обо мне, как о родном, я умею выражаться, как люди, получившие образование. А благодаря тебе я всегда имею деньги. Вот почему турецкий начальник и обращался со мной, как с равным, и мне пришлось у него сидеть вместе с сыном дамасского паши, Мулей-Эль-Каделем. Поэтому я и знаю его лично.
– И ты уверен, что он выслушает тебя и сделает все, о чем ты попросишь его?
– Уверен, падрона. В случае же надобности я прибегну к одной уловке.
– К какой же именно?
– Это позволь мне пока оставить при себе, падрона, может быть, обойдется и без нее.
– А если он, вместо того чтобы помочь тебе, прикажет тебя убить?
Араб сделал неопределенное движение рукой и пробормотал про себя: «Ну, что же! Тогда бедный невольник только перестанет страдать».
Молодая девушка замолкла, но долго пролежала с открытыми глазами, следя за своими думами. Между тем араб подошел к выходу и стал прислушиваться, что делается снаружи. В отдалении гремели трубы и слышался смешанный гул веселых голосов. Вероятно, турки пировали, празднуя свою победу, обеспечивавшую их султану господство над Кипром. Изредка раздавались ружейные залпы.
Наконец Эль-Кадур, удостоверившись, что наступила ночь, осторожно выглянул из бреши в стене, потом снова вернулся на свое место. Раненая крепко спала. Араб долго смотрел на нее, наклонившись над ней.
Потом он поправил факел, осмотрел свои пистолеты, подсыпал в них на полки пороху и удлинил фитили, затем крепче засунул за пояс ятаган и завернулся в бурнус.
– Теперь можно и к Дамасскому Льву, – сказал он вслух и быстро направился к выходу.
Вдруг он остановился, притаил дыхание и стал прислушиваться к шороху, который слышался как будто извне.
– Ого! – пробормотал араб. – Уж не турки ли там? Быть может, разнюхали, что тут укрываются от них люди, и хотят пробраться сюда.
Он вытащил из-за пояса один из пистолетов, зажег фитиль и остановился в выжидательном положении около заваленного камнями выхода, держа пистолет за спиной, чтобы снаружи не было заметно сыпавшихся с фитиля искр.
Возле самой бреши послышалось падение как бы сброшенных откуда-то камней и осыпавшейся земли.
– Вернее всего, что турки, – вполголоса соображал араб. – Ну, пусть попробуют войти сюда: получат хороший подарок прямо в лоб…
Он спрятался за выступом стены, как лев, подкарауливающий добычу, и приготовился стрелять, держа палец на курке.
Шум снаружи продолжался. Кто-то вытаскивал камни из бреши, стараясь, однако, действовать как можно осторожнее. Арабу пришло в голову соображение, что это, быть может, не турки, а тоже какие-нибудь несчастные христиане, знающие о существовании этого подземелья и пытающиеся проникнуть в это убежище, чтобы спасти свою жизнь.
«Подожду стрелять, – говорил он про себя. – Нетрудно убить друга вместо врага».
В промежутках между камнями, которыми была заложена брешь и которые теперь кем-то осторожно вынимались, он разглядел одинокую человеческую фигуру, но, однако, не был в состоянии понять, кто бы это мог быть.
Но вот отверстие настолько расширилось, что в него могла просунуться голова человека. Эль-Кадур направил в эту голову дуло пистолета и спросил:
– Кто там? Отвечайте скорее, иначе стреляю!
– Погоди, Эль-Кадур. Это – я, Перпиньяно! – послышался голос молодого лейтенанта.
О проекте
О подписке