После довольно спокойного плавания мы прибыли в Марсель в феврале 1904 года. Этот город, залитый солнцем, давал нам иллюзию Египта, откуда мы возвращались. Мне пришла мысль пробыть еще месяц на юге, и дождаться здесь конца холодов, прежде чем вернуться на север. Когда мы сидели в ресторане и ели отлично приготовленный буйабес, гордость этой страны, лакей нам сообщил, не помню по какому поводу, что между Марселем и Эксом запущен трамвай. Название Экса сразу напомнило мне о Сезанне. До сих пор я его знал только по произведениям. Узнав, что до Экса от Марселя не более двух часов езды, я решил посвятить завтрашний день посещению Сезанна.
На другой день в 7 часов утра, запасшись экземпляром «Hommes d'aujourd'hui» я занял место в трамвае. Мои опасения были велики, так как у меня не было адреса Сезанна и я не знал никого, кто мог бы его мне сообщить. Правда, я думал, что художник, ставший почти знаменитостью в Париже, наверно известен у себя на родине; но напрасно я спрашивал кое-кого в Марселе, показывая для пояснения мою брошюру с портретом Сезанна работы Камиля Писсаро. Брошюру осматривали со всех сторон, и ответ был каждый раз отрицательным. Кроме того, я замечал, что портрет человека, одетого по-крестьянски, с неприветливым лицом, не возбуждал ни в ком желания похвастаться ни знакомством с ним, ни даже знанием его имени.
Не было ни одного человека в трамвае из Марселя до Экса, к которому бы я не обратился с неизменной фразой: «Вы живете в Эксе? Давно?», потом, собрав все мое мужество, продолжал: «Не знаете ли вы там знаменитого художника, известного в Париже, славу своего города, Поля Сезанна?» Но ответ был всегда отрицательным, после как вопрошаемый безнадежным взором искал его на потолке вагона. Кондуктор, и тот совершенно не знал имени Поля Сезанна, и не мог дать мне никаких указаний несмотря на то, что я давал ему массу объяснений и показал портрет работы Писсаро. Таким образом я прибыл к месту назначения и решил спросить только дорогу к собору.
Городок Экс со своей просторной площадью, обсаженной чудными деревьями, со своими фонтанами теплой воды, льющейся в покрытые мхом бассейны, с домами, украшенными классическими кариатидами и молчаливыми аристократическими фасадами произвел на меня приятное впечатление. Мне казалось, что душа моего старого учителя на все налагала отпечаток интимности и теплоты.
Пройдя по извилистым улицам, я постоял некоторое время перед ратушей с ее сторожевой башней и наконец прибыл к собору. Наивно-грубые изображения святых, в которых чувствовалась горячая вера, сразу мне напомнили Сезанна. Это был как бы отблеск того благодушия, которое сквозит в его крестьянских портретах. И казалось мне, что сам Сезанн присутствует среди них.
Я снова принялся расспрашивать редких прохожих, шаги которых нарушали тишину и уединение этого места. Все те же безнадежные ответы. Никто даже в Эксе не знал Поля Сезанна. Я был близок к отчаянию, когда какой-то рабочий остановился на паперти и, последовав моему примеру, стал рассматривать старых святых. Я обратился к нему, но он, как и другие, не мог помочь мне: потом вдруг, его осенило, и он сказал: «Ваша последняя надежда-пойти в мэрию: если этот господин находится в списках избирателей, вы получите его адрес».
Мне и в голову не приходило такое простое решение вопроса. Я поблагодарил рабочего и отправился прямо в мэрию Экса. Она была в двух шагах. Там я немедленно узнал, что: Сезанн, Поль родился в Эксе, в Провансе, 19-го января 1839 года и что он живет на улице Булегон, 25. Я сейчас же пошел по этому адресу. Это был простой на вид дом с мастерской. С обеих сторон двери было по звонку, на дощечке стояло: Поль Сезанн. Да, это здесь! Наконец исполнилось то, чего я желал двадцать лет. Я осторожно позвонил: дверь отворилась сама собой, и я очутился в светлом веселом коридоре; окна выходили в залитый солнцем сад, со стенами, увитыми плющом. Широкая лестница была передо мною, я начал подниматься. Едва я поднялся на несколько ступенек, как столкнулся на повороте со стариком: он был одет в широкий плащ, и с альбомом в руках; походка его была медленна и тяжела; он шел согнувшись. Я подумал, что передо мной мой старый учитель, но так как не был уверен в этом, благодаря его несходству с портретом Писсаро, поравнявшись с ним, спросил его:
«Господин Поль Сезанн, если не ошибаюсь?»
Тогда он отступил на шаг назад, остановился, снял шляпу, опустил ее до земли и, открыв обнаженный череп и свое лицо старого генерала сказал: «он самый: что вы от него хотите?»
Я объяснил ему цель моего посещения. Я рассказал ему о моем давнишнем и постоянном восхищении им, о моем желании с ним познакомиться, о трудностях в его поисках, и, наконец, о моем приезде из Каира. Он быть очень удивлен всем этим и сказал: «Значит, мы собратья по искусству?»
Я отклонил эту честь в виду его возраста, а главное таланта.
«Совсем нет, ведь вы художник, неправда ли? – значит мой собрат.»
Голос его был полон мягкости, но звучал твердо; кроме того, было что то смешное и отечески добродушное в его южном, рокочущем говоре. Переспросив мое имя, он воскликнул:
«А! Вы Эмиль Бернар, так это вы писали обо мне? так вы составляете биографии? Мой друг Поль Алексис как-то прислал мне вашу брошюру обо мне, а ему ее передал Синьяк; когда я справился о вас они мне отвечали, что вы составляете биографии; но ведь вы художник, неправда ли?»
Так вот какую репутацию создали мне милые собратья! Что мог я ему ответить на это? Сезанн так тогда и не узнал правды, что я был его пламенным почитателем и яростным защитником, и что могло его интересовать еще больше – его учеником. Разговор велся на лестнице, а Сезанн по-видимому шел работать. Я выразил желание провести с ним несколько часов, и просил позволения проводить его до площади. «Я шел на пленэр (au motif), пойдемте вместе», сказал он. На улице мальчишки смеялись над ним, бросали в него камнями, а я их отгонял. Разбойничий вид Сезанна был, конечно, достаточным поводом для насмешек этих шалунов; он им казался кем-то вроде «буки». Позже я часто страдал от шалостей и насмешек, в которых изощрялись над ним уличные мальчишки Экса.
Мы тихо шли, разговаривая:
«Значит вы не только составитель биографий? Ведь вы художник?».
Мы вышли из города, пройдя мимо собора; я показал ему святых: «Они мне говорили о вас». – Да, я очень их люблю; это давнишняя работа одного здешнего каменщика; он уже умер. На вершине холма высился своим греческим фронтоном новый дом.
«Вот моя мастерская», – таинственно сказал он. «Сюда никто не входит, кроме меня; но так как вы мне друг, мы войдем вместе».
Он открыл калитку, мы вошли в сад, который спускался к ручью. Сад серебрился оливковыми деревьями на фоне нескольких сосен; он отыскал ключ под большим камнем и открыл дом, новый и молчаливый, который, солнце, казалось, сжигало. Направо по коридору виднелась большая открытая комната; старинные ширмы привлекли мое внимание.
«Я часто играл с Золя за этой ширмой; мы даже испортили на ней цветы. Это было несколько подрамков, скрепленных вместе, разрисованных большими листьями и сценами из сельской жизни, там и здесь были разбросаны цветы. Но рука, творившая это была сильна, и пожалуй принадлежала итальянцу».
«Вот живопись, да и настоящая живопись не труднее этого», – сказал Сезанн, «посмотрите, здесь все мастерство.»
На камине в комнате стоял бюст из красной глины; он должен был изображать Сезанна.
«Это делает с меня Солари, бедняга скульптор, мой старинный друг; я всегда говорю, что здесь ему не место с его Академией, но он умолял позволить ему работать с меня. Я прямо сказал ему: ты знаешь, я не люблю позировать; приходи, если хочешь, в нижнюю комнату, я работаю на верху; когда ты будешь видеть меня, наблюдай и лепи. Кончилось тем, что он бросил здесь эту дрянь. Это безнадежно и глупо наконец».
Сезанн схватил бюст, вынес его в сад, и, положив на плиту, яростно разбил ногой. Отскочив от подставки, неудачная, неоконченная голова скатилась в камни под оливковые деревья, где оставалась все время, пока я был в Эксе, а солнце завершало ее разрушение.
Мы не поднялись в мастерскую; в передней Сезанн взял картон и повел меня на пленэр. Это было почти в двух верстах от города, в виду долины, у подножия Святой Виктории, гордой горы, которой Сезанн восхищался и неустанно писал акварелью и масляными красками.
«Подумайте только, эта свинья Менье хотел здесь производить мыло для всего света!»
И Сезанн стал высказывать свои взгляды на современный мир и на промышленность и остальное.
«Скверно все это», – шепотом и с озлоблением добавил он. – «Как ужасна жизнь!»
Я оставил его одного на пленэр, чтобы не мешать ему работать, а сам пошел завтракать в Экс. Было четыре часа пополудни, когда я снова вернулся к нему. Мы занесли картон в мастерскую, он проводил меня до трамвая и взял с меня слово прийти завтра к нему завтракать. Я согласился на это с особенной радостью, так как чувствовал, что мой учитель стал моим другом.
На другой день рано утром я был уже в Эксе с решением устроиться в нем на целый месяц в какой-нибудь семье. Я долго искал себе квартиру и остановился наконец на прекрасной комнате с кухней. Большой камин, панно XVIII столетия и стенной шкаф наполненный посудой, до которого можно было добраться только по лестнице, придавали ей старинный вид. Каждый раз, как я видел открытым этот шкаф, мне представлялась гравюра Людовика XV; я рисовал себе ловкую субретку, в изображениях художников того времени на фоне высокой дверцы, покрытой сложной резьбой, среди этих салатников и блюд прозрачного японского фарфора. Я подписал контракт с мадам С., которая согласилась сдать мне комнату, и покинул ее очень довольный.
В ожидании одиннадцати часов, я отправился в музей, но он был заперт, и я возвратился к собору, чтобы осмотреть его внутри. Что особенно восхитило меня – это фламандские вышивки, которыми были украшены хоры, а большие шкафы, где хранилась драгоценная живопись Николая Фромана к сожалению, были заперты. Я обратил внимание также на алтарь, увенчанный готической группой, с драконом, изображающим Тараска на баптистерий очень красивой архитектуры.
В одиннадцать часов я снова позвонил на улице Булегон. Дверь отворила женщина, лет сорока, с приятным лицом, довольно полная. Перегнувшись через перила лестницы, она крикнула мне, чтобы я входил, лишь только услыхала мое имя. Квартира была скромная, на втором этаже. Комната, в которой ждал меня Сезанн, была маленькая, оклеенная старомодными обоями; почти всю ее занимали стол и печь, в которой горели мелко наколотые дрова. Не успел я войти, как Сезанн сказать: «М-me. Бремон, пожалуйста подавайте».
Тогда женщина, встретившая меня, стала подавать завтрак. Завязался разговор, прерванный накануне, и я мог теперь хорошо рассмотреть моего старого учителя. Он казался усталым и старше своего возраста. Больной диабетом, он вынужден был воздерживаться от многих кушаний, принимал лекарства и подчинялся режиму. Его глаза были красные и припухшие; черты лица одутловаты, а нос слегка лиловый. Мы говорили о Золя. Процесс Дрейфуса сделал его героем дня.
«Это ум весьма посредственный», – заметил Сезанн. «При том очень плохой друг, потому что во всем он видит только себя. Так его роман „l'Oeuvre“, в котором он хотел меня изобразить – сплошная и бессовестная ложь для собственной славы. Я приехал в Париж расписывать церковь Saint-Sulpice. Тогда я был наивен и довольствовался малым, кроме того был воспитан в набожности. Я встретил Золя в Париже. Он был моим школьным товарищем, мы играли вместе на берегу Арка и оба писали стихи. Я помню, что писал их так же и на латинском языке, в котором был сильнее Золя. На этом же языке я сочинил целую пьесу. Да, в наши времена особенно хорошо изучали языки и литературу.»
Тут разговор перешел на недостатки современного образования. Сезанн много и с легкостью цитировал Вергилия, Горация и Лукреция, после чего вернулся к прежнему разговору:
«Итак когда я приехал в Париж, Золя посвятил мне и Байлю, моему покойному товарищу, „Исповедь Клода“ и представил меня Манэ. Я им был очень увлечен, и он меня прекрасно принял. Но моя всегдашняя застенчивость к сожалению, мне мешала часто бывать у него. Золя по мере того, как росла его слава, делался все более важным и принимал меня как бы из снисхождения. Мне до такой степени было это противно, что я перестал у него бывать. Много лет прошло, прежде чем я снова посетил его. В один прекрасный день я получил „L'Oeuvre“. Это было ударом для меня. Я узнал его сокровенные мысли о нас. Это скверная книга и в добавок вполне лживая».
Сезанн налил себе и мне вина. Разговор коснулся этого напитка.
«Видите, вино многим из нас повредило. Мой земляк Домье слишком много его пил: каким громадным мастером был бы он, если бы не это».
После завтрака мы пошли в мастерскую за город. Сезанн показал мне наконец свои картины в собственной мастерской. Это была большая комната, окрашенная серой клеевой краской, с окном, обращенным на север. Свет мне показался не совсем хорошим; скала и деревья давали рефлекс на картины.
«Вот все, чего можно было здесь добиться. Я выстроил мастерскую на свои средства, но архитектор сделал совсем не то, чего я хотел. Я робок, я богема!» – закричал он вдруг, раздражаясь. «Все смеются надо мной. У меня нет сил бороться; одиночество вот все, чего я достиг; да оно и лучше: по крайней мере никто меня не заарканит!» («personene me met le grappin dessus»). Говоря это он своими старческими пальцами изобразил крючок.
О проекте
О подписке