Алов велел Гале устроиться помощницей к американскому журналисту:
– Нам надо, чтобы за ним кто-нибудь приглядывал. Постарайся ему понравиться.
Алов повел себя с ней как сутенер, и, придя домой, Галя привычно нажаловалась на него своему мужчине, которого выдумала много лет назад. Она уже давно «жила» с ним: привычно засыпала в его компании, завтракала, ходила гулять и делилась самым сокровенным. У него были густые тёмные брови, длинная чёлка и сильные руки; он был надежен и великодушен, он умел посмеяться над собой, и ему были неведомы ни подлое рвачество, ни жестокость, ни тупое равнодушие к чужой беде.
Галя смирилась с тем, что в реальности у неё никогда не будет такого мужчины. Её жребий – крутиться, как мышка в игрушечном колесе, есть по зёрнышку, обустраивать свою норку и воспитывать дочь.
И все-таки он появился – будто соткавшись из её снов. Слишком чудесный, чтобы быть настоящим.
Галя в нестерпимом блаженстве смотрела на своего нового начальника, на иностранца, говорящего по-русски с чуть заметным акцентом… на человека, которого она обязана была предавать.
Клим поил её кофе; не задумываясь, по привычке, отодвигал для неё стул или открывал перед ней дверь – как перед настоящей дамой. Он ссыпал ей в ладони конфеты: «Угостите свою дочку», – или передавал ей пакет: «Это нужно отнести на телеграф». На мгновение его пальцы касались её руки, и Галю ещё долго потряхивало от жарких волн, проносившихся по её телу.
Теперь она до дрожи в коленках боялась встреч с Аловым – ей казалось, что он, с его умом и проницательностью, непременно догадается о её любви.
Тот в подробностях выспрашивал, чем занимается Клим и что думает о политике советского руководства.
– Он называет нашу революцию экспериментом, – потупившись, докладывала Галя. – Но ему интересно работать здесь, и он хорошо относится к советским людям. Он ведь родился в Москве, но ещё мальчишкой уехал за границу…
На самом деле Галя многое не договаривала. Иногда Клим так отзывался о СССР, что ей хотелось заткнуть уши:
– Большевики набивают население ненавистью, как чучело ватой. Здесь всё с кем-то сражаются: на словах – с империалистическим капиталом, а на деле – друг с другом, потому что до капиталистов всё равно не достать.
Если бы Алов узнал о таких разговорах, он бы тут же занес Клима в разряд недружественных журналистов и потребовал, чтобы Отдел печати выслал его из страны.
– Где его жена? – спрашивал Алов, делая пометки в своих бумагах.
Это Галя и сама хотела бы знать.
– Он никогда о ней не упоминал. Я попыталась расспросить Китти, но она сказала, что папа запретил об этом говорить. Я не стала настаивать.
– Ну и правильно, – кивал Алов. – А то у Рогова могут возникнуть ненужные подозрения. Ну что ж, молодец! В этом месяце мы тебя премируем – зайди в профком и получи бесплатный билет на лекцию «Проблемы омоложения и бессмертия».
Ночами Галя долго лежала без сна и ужасалась тому, что она делает: «Я продаю свою любовь даже не за тридцать сребреников, а за ненужные мне билеты».
На следующий день она снова шла на Чистые пруды, здоровалась с Климом и печатала под его диктовку статьи. Он ходил по комнате и размышлял вслух, а Галя смотрела на него, и у неё внутри всё сжималось в одну сияющую точку.
«Хороший мой… Дай Бог тебе счастья! Мне больше ничего не надо…»
Африкан приволок с улицы душистые сосновые поленья и принялся растапливать камин.
– На суде пользование одним примусом приравнивается к совместному ведению хозяйства, – пробурчал он, искоса поглядывая на Клима. – Сначала дамочка тебе керосин в бидоне носит, потом яичницу жарит… и всё, пропал человек!
Африкан стрельнул глазами на дверь: не идёт ли Галя? Голос его понизился до интимного шёпота:
– Слышь, барин, не подпускай Гальку к примусу, а то она окрутит тебя!
Клим рассмеялся:
– А Капитолину подпускать можно?
– Эх, барин… Ничего-то ты не понимаешь! – горестно вздохнул Африкан и, потоптавшись, ушел в дворницкую.
На самом деле Клим уже не мог обходиться без Гали. Она стала для него секретарём, экономкой, курьером, а самое главное – няней для Китти. Капитолина начала называть её «замбарыней».
Клим с большим облегчением передал Гале деньги на хозяйство, и вскоре его квартира совершенно преобразилась.
Каждую неделю Галя ходила на аукцион в церковь Старого Пимена, где на торги выставлялись вещи, не выкупленные в комиссионках. Так у Клима появились патефон, пара восточных кувшинов и бронзовая пастушка, держащая в подоле чернильницу.
Большую комнату украсили изящные кресла и огромное, от пола до потолка, зеркало, а дыры в штукатурке были закрыты киноафишами с Полой Негри и Кларой Боу. Стол отныне накрывался по всем правилам сервировки, в буфете появился сервиз с золотыми ободками и ручками, а в углу расцвел могучий розан. Жильё получилось странным, но на диво праздничным и уютным.
Галя без труда нашла общий язык с Китти: она водила её на ипподром и учила рисовать лошадок.
Клим не знал, как вести себя с ней: ему было неудобно всё время получать, а взамен давать только жалование. Чтобы хоть как-то отблагодарить Галю, он отвел её к сапожнику, который обслуживал сотрудников иностранных посольств, и тот сделал ей красивые туфли и тёплые нарядные сапожки на меху.
Капитолина долго ахала, рассматривая Галину обновку:
– Прячь скорее в сундук! А то кто-нибудь увидит и украдёт.
Но Клим настоял, чтобы Галя носила сапожки.
– Там, где проходит женщина, должен оставаться изящный след, – сказал он.
Африкан, узнав о подарках Клима, заявил ему, что тот конченый человек.
Я дал несколько интервью в газетах и даже выступил по радио с рассказом о жизни в Китае – в надежде, что моя жена услышит меня и откликнется. Но радиоприемников в Москве отчаянно мало, а мечтать о том, что Нина в нужное время окажется перед уличным репродуктором, – это всё равно что надеяться на выигрыш в лотерею.
Я попытался обратиться в милицию и разузнать: не попадалась ли им китайская шуба с вышитыми драконами? Всё без толку: тетки в канцеляриях то ли ленятся заниматься лишней работой, то ли не хотят со мной связываться.
Непробиваемую стену советской бюрократии можно обойти, только если у тебя есть большие связи, и, чтобы заполучить их, я начал ходить на великосветские приемы.
На банкетах, которые устраивают в конфискованных дворцах, собирается одна и та же публика: послы, высший командный состав и наркомы с супругами, а в качестве кордебалета приглашаются обласканные властью писатели и артисты и иностранные корреспонденты. В какой-то мере мы подменили собой прежнюю аристократию и теперь олицетворяем «приличное общество».
Пока результаты неутешительные – стоит мне хоть словом упомянуть Китай, как люди меняются в лице и начинают бормотать что-то невразумительное: не был, не знаю, извините, мне некогда. Никто не хочет, чтобы его имя было связано с поражением на Дальнем Востоке, а ведь всего несколько месяцев назад каждый партиец почитал за долг поддержать китайскую революцию.
Двуличие – это, пожалуй, главная характеристика советского чиновника, и она распространилась на всё и вся, как инфекция. Ещё недавно высшие советские служащие исповедовали аскетизм, а сейчас всё превратилось в нелепую показуху. На публике вожди стараются как можно больше походить на пролетариев – одеждой, манерами и даже привычкой материться через слово, – но в своём кругу они предаются всем излишествам, которые только сыщутся.
Почти все вожди побросали своих жён, старых большевичек, и обзавелись новыми дамами сердца. Считается, что подругой солидного мужчины должна быть очаровательная юная красотка.
Жена члена Реввоенсовета Буденного – оперная певица Михайлова. Разница в возрасте – 22 года.
Жена наркома просвещения Луначарского – актриса Малого театра Розенель. Разница – 25 лет.
Любовница председателя ЦИК Калинина – артистка оперетты Бах. Разница – 20 лет.
Жена товарища Сталина моложе своего супруга на 23 года.
И так далее, и тому подобное.
Знали бы широкие народные массы, как развлекаются их вожди! Ничего общего с пролетарским досугом, который воспевается в брошюрах Наркомпроса!
Сияют люстры, звенит посуда с царскими вензелями, а между столами скользят величественные официанты, некогда прислуживавшие императорскому дому. Старики выполняют свои обязанности с брезгливой отчуждённостью: их новые клиенты не стоят тарелок великих князей.
Единственный на всю Москву джазовый оркестр играет популярные на Западе мелодии – это делается для того, чтобы произвести хорошее впечатление на иностранцев. Но подвыпившим гостям хочется экзотики – революционных песен и цыганских романсов. «Аллилуйю» они и дома послушать могут.
На банкетах ко мне то и дело подсаживаются прекрасные дамы, причём каждый раз разные: блондинки и брюнетки, худенькие и полные… То же самое делается в отношении всех остальных корреспондентов: чекисты явно пытаются выяснить, каковы наши вкусы.
Зайберт подсмеивается надо мной:
– Ну будьте человеком! В ОГПУ уж и не знают, кого вам предложить. Если вы будете упорствовать, однажды вам пришлют милого отрока.
Сам-то он с удовольствием знакомится со всеми подряд.
В СССР напрочь отсутствует культ любви. Рыцарей перебили или выгнали из страны, и в обществе царят патриархальные нравы: наверху женщина является символом успеха, вроде медали или наградного оружия, а внизу на неё смотрят как на трудовую единицу, которая должна быть здоровой, выносливой и политически грамотной.
Иногда я возвращаюсь домой с очередной светской попойки, и на меня наваливается тоска: «Господи, чем я тут занимаюсь?»
Галя встречает меня на пороге и деловито докладывает, что она сделала по хозяйству. Потом с гордостью показывает какую-нибудь рамочку или расписную бутылку, купленную на аукционе: «Правда, красивая штука?»
Мы стоим посреди комнаты: я жду, когда Галя отправится домой, а она всё надеется, что я предложу ей остаться. Разумеется, я сдаюсь первым:
– Мне надо поработать.
Галя кивает, вздыхает и уходит, тихонько притворив за собой дверь.
В моей родной стране запрещено писать правду. Если меня поймают на ней, как на воровстве, отвечать придётся всем: Гале, Вайнштейну, тетушкам на телеграфе и прочим добрым людям, которые ежедневно помогают мне.
Самое обидное, моя правда никому не нужна и за границей: по статистике, американцы всё меньше интересуются международными новостями. Ещё несколько лет назад под сообщения из-за рубежа выделялось 9 % печатных площадей, а теперь – только 2,5 %. И это на все страны, включая Англию, Германию, Японию и Китай, в которых Америка заинтересована куда больше, чем в СССР.
Замкнутый круг: читателям неинтересна Россия, потому что они ничего о ней не знают, а я не могу им ничего рассказать, потому что правдивую и злободневную статью невозможно переправить за границу.
По правилам новостной журналистики я не должен высказывать собственное мнение о событиях. А что может понять иностранный читатель из куцых сообщений? Где-то далеко, в заснеженном Советском Союзе, живут странные люди, которым нравится мучать себя и других. Ну и бог с ними, лишь бы к нам не лезли!
У моих новостей нет человеческого лица, в них не отражаются судьбы живых людей – и дело не только в цензуре. Телеграмма в Лондон стоит пятнадцать центов за слово, у меня есть бюджет, и я вкладываю в депеши только то, что помещается и что гарантированно пройдёт через Отдел печати. На эксперименты у меня просто нет денег.
Просить об увеличении сметы бесполезно: единственный материал, за который «Юнайтед Пресс» готова платить без оглядки, – это интервью со Сталиным.
Когда я попросил Вайнштейна организовать мне встречу с генеральным секретарём, он посмотрел на меня как на сумасшедшего.
– С чего это товарищ Сталин должен разговаривать с вами?
– Было бы неплохо, если бы он рассказал о своих взглядах и планах.
Вайнштейн только рассердился:
– Представьте, что корреспондент ТАСС приедет в Вашингтон и с порога попросит встречи с президентом Кулиджем!
О проекте
О подписке