Леона стояла у входной двери в небольшом холле, откуда насквозь просматривались обе комнаты родной двушки на Ленинградке. Ей хотелось голосить от отчаяния и восторженно кричать. Невозможность издать эти звуки одновременно и была причиной ее молчания, которое длилось уже с четверть часа. Не получалось и сделать шаг вперед или убежать – ноги дрожали. Из кухни осторожно выглянула мама. У нее был такой вид, будто она ненароком сотворила из хаоса вселенную, разошлась и хотела продолжить, но силы кончились. И осталось только моргать припухшими красными веками. Дочь восприняла подсказку и тоже заплакала, будто ей было четыре годика, а не в шесть раз больше. Сквозь слезы удалось пробулькать:
– Какая у нас, оказывается, громадная квартира.
– Сорок три квадратных метра. Или сорок семь? Точно не знаю. Я ставлю чайник, приходи, – отозвалась мать и как-то бесплотно скрылась с глаз.
Новорожденную Леону привезли в этот дом. И сколько она себя помнила, свободное место в нем ограничивалось узкими проходами между добротно-широкими древними шкафами. И еще было по пустому квадрату метр на метр возле жестких пружинных еще диванов в обеих комнатах. В сущности, здесь жила бумага – книги, толстые литературные журналы, тонны машинописных листов, нотные тетради, рисунки и акварели в папках. С ними соседствовали виниловые пластинки и кассеты с музыкой и фильмами – с годами они были погребены под залежами дисков. Все это распирало шкафы, высилось на них до потолка, теснилось на стеллажах. Только семиметровую кухню миновала общая участь – там ели, принимали гостей, выпивали, закусывали, общались.
Если юной трусихе из Воронежа не хотелось из-за четверостишья какого-то москвича, очернителя социализма, прослыть диссиденткой, то бабушка Леоны таковой была и гордилась этим. Она собственноручно переводила на русский и перепечатывала запрещенную литературу. Таскала копии в неказистой хозяйственной сумке по Москве и передавала единомышленникам. Предоставляла ночлег людям, имен которых не называла дочерям, – станет гэбуха допрашивать, пусть ответить будет нечего. Она не служила конкретному вольнодумцу. Кумиру. А может, и служила, но не знала, кому именно. Конспирация. У тех, известных, все было по-настоящему – явки, пароли. Эзопов язык. Аресты. Высылка из страны и лишение гражданства. Речистые симпатичные дяди с Лубянки, которые упрашивали не губить молодость и не ломать жизнь близким. Слежка и паранойя. Знание, что несгибаемость и отказ от компромиссов – симптом шизофрении. И его одного достаточно, чтобы упечь в советскую психушку хоть академика. Герои и предатели. Некоторые «рабочие лошадки» обижались, если им не доверяли тайн. А эта – замотанная разведенная москвичка, кандидат исторических наук – никогда. Ход истории поворачивают случайности с именами, а обеспечивают безымянные закономерности. Она не стеснялась быть закономерностью.
– И что же это за случайности с именами? – вскидывался, например, писатель, который держал-держал в столе антисоветский рассказ и однажды, крепко вмазав, обнародовал идею своего заветного произведения. В народе, вернее, в ярчайших его представителях – собутыльниках, как водится, был стукач. Он излагал услышанное кураторам, обеспечивавшим госбезопасность. Затем автору вдруг отказывали в публикации невинного отчета о творческой командировке на БАМ. И вот уже он, гонимый, слышавший о подвалах Лубянки, не рисковал ночевать дома. Тогда друзья «организовывали надежную квартиру» на пару дней. Потом еще одну. И еще. Преступного же рассказа никто не читал и читать не собирался. Технически это часто становилось невозможно: борец жег рукопись, едва замечал косой взгляд уборщицы в редакции журнала, где хотел печататься, а бывало, и утром после попойки, вспомнив, что натрепал лишнего.
– В каждом из нас притаился бес собственной исключительности, – живо отвечала бабушка Леоны, моя тарелки перед тем, как втащить в кухню раскладушку для соратника. – Не в том смысле, что человек неповторим, а в том, что лучший, следовательно, имеет право, если не на все, то на большее. Но инстинкт выживания подсказывает, что надо быть как все. Тех, кто не желает справляться с бесами, общество изолирует в тюрьмы или могилы. Тем, кто неустанно старается усмирить внутри себя особо активных искусителей, потакает в меру. Завидует им и презирает одновременно. И ревниво следит, чтобы не зарывались. А потом вдруг является какой-нибудь одержимый с претензиями на тотальное лидерство. Тотальное лидерство, подчеркиваю. Он готов вести к счастью народ, а то и человечество. Его бес настолько силен, что бесы остальных, почти захиревшие, рвут цепи и встают на дыбы. И дальше уже все – общими усилиями.
– По-вашему, милейшая хозяйка, и Христос одержим, – подавлял зевоту накормленный гость.
– Бог с вами, что вы такое говорите! У Христа было всего-то двенадцать учеников, и он зарабатывал на них и их семьи, проповедуя и исцеляя больных. По деревням, обходя стороной города. Вот император Константин и его массово рванувшиеся в христиане придворные – наш случай. Знаете, бес исключительности распоясывается, когда его носителя, самого-самого во всем, обижают или унижают. И принимается особо лютовать, если тому что-то угрожает.
– Позвольте, тогда возникновение на исторической сцене одержимых – тоже закономерность, – усмехался собеседник.
– Наверное. То, что я вам говорила, – лишь схема. Но мне с ней легче жить. Так жить. Минута за минутой, день за днем, год за годом.
Тут претендующий на ночлег мужик обычно запускал пятерню в шевелюру или тер лысину и быстро интересовался:
– В этом доме водка есть?
В каком доме тогда ее не было?
Старшая дочь, тетка Леоны, с раннего детства подслушивала такие разговоры и, окончив школу, тоже ночами била по клавишам пишущей машинки. Приходилось молотить, ломая ногти и сбивая подушечки, чтобы нижние копии пусть с трудом, но читались. Она застала уже конец эпохи. В девяностых подпольщицы ненадолго впали в эйфорию, утратили скромность и торжественно заявили младшей: «Мы не зря боролись за свободу. Будь ее достойна». Затем привезли с дачи оставленные себе самиздатовские экземпляры – в годы репрессий их хранили в подвале, в бочках, вместо огурцов и капусты. От голубоватых шершавых тонких листов еще долго тянуло духом солений. Не забыли в дачных тайниках и журналы с автографами – публикации тех, кого за углом судьбы ждала опала. Разложили все, как легло. В квартире стало уже не протиснуться.
Это было зловещее предзнаменование. Бумагой, оружием, которым воевали за свободу, завалили все проходы в единственном жилище. Но кто же мог думать, что бабушка останется с грошовой пенсией, теткино НИИ ликвидируют, и инженеры еще долго не будут нужны. А способности к любому творчеству обернутся милостью, а не проклятьем, если Бог не забыл добавить человеку еще и способность впаривать их потребителю. Зато мама Леоны после напутствия двух участниц сопротивления приняла российский капитализм за чистую монету. Все шептались: «Нельзя торопиться, уходить из госсектора, Советы бессмертны, вот-вот такое начнется»! А она, лингвист, устроилась в совместное предприятие. Заочно получила второе высшее образование, нужное в бизнесе. И оказалась единственной кормилицей семьи.
Бабушка сетовала, мол, они, дети узников ГУЛАГа, наголодавшиеся в войну, – последние борцы за идею. А уже их дети не столько трудятся ради свободы, сколько треплются о ней. Страшно подумать, многим она нужна только для того, чтобы приникнуть к материальным благам, как в Европе и Америке. Тетка усмехалась и не возражала. Ее соратники – богемный люд, гений на гении, предпочитали ругать власть в кухнях. Зато как ругали! Высокохудожественно. Тогда дом и забили рисунками, нотными черновиками, переписанными лично авторами стихами. Руки часто были неверны от портвейна, но многие из тогдашних гостей стали знаменитыми. Время от времени тетка официально уходила замуж за одного из талантливых нищих. И неизбежно возвращалась, когда через год, когда через десять. После восемнадцати абортов рожать она не могла. А совместно нажитое с творцами не прихватывала из гордости.
Сбить с толку младшую старшей нетрудно: познакомила с двумя-тремя безудержными демиургами, и, пока одурманенная их мощной энергетикой идиотка опять начнет замечать нормальных мужчин, годы улетят. Так и случилось. Она вышла замуж за очередного гостя сестры и родила дочь – Леону Леонову. Едва повзрослев, девочка начала говорить, что назвать ее «в честь фамилии» было вопиющей безвкусицей. Мама с тетей обижались и сердились: «Когда-нибудь ты влюбишься в парня, вы поженитесь. Фамилию сменишь. Должно же что-то напоминать тебе об отце, о роде».
Культ ее отца был непререкаемым, но каким-то странным. О нем упоминали благоговейно и вполголоса. Он воплощал безбрежную скорбь, ибо был гениальным артистом и «погиб в авиакатастрофе на взлете к всемирной славе». Но почему-то в квартире не находилось ни одной его фотографии, афиши, театральной программки с именем, сколько Леона ни рылась в бумажных залежах. Девочка легко определила слабое звено – тетка. Та скорее подыгрывала матери, чтя гения. Наверное, из чувства вины за то, что познакомила их. И после долгих расспросов старшая сестра не выдержала:
– Он забрал все, когда уходил к другой женщине. Никогда никому ничего не оставлял на память. Даже слово «память» ненавидел, говорил, от него разит мертвечиной. Тебе тогда еще года не было. Только умоляю, маме – ни звука. Она не лжет. Просто любит. Вычистила его светлый образ от реалий – запоев, измен, нищеты. И передает тебе суть.
Это Леона уже понимала. Девочки в семьях, где из поколения в поколение женщинам не везет с мужьями, рано умнеют. Но она не в состоянии была придумать, как отцу удалось миновать не только ее жизнь, но и Интернет. В Сети не было ни единого намека на их Леонова.
– Умница моя, поверь, те, кто хоть раз видел, его не забыли. Но кому хочется даже намекать на резкого, саркастичного, трудного человека, который только и успел, что блестяще показался во всех театрах? Везде ему прочили главные роли. Везде, я не преувеличиваю, он изумительно репетировал. И отовсюду уходил накануне премьер. Так выкладывался, что играть сами спектакли казалось невыносимой рутиной. А теперь представь, каково было остальным – режиссеру, актерам? – мученически шептала тетка. И снова умоляла: – Молчи. Пожалей мать. Она, кстати, ждет, когда в тебе дар проснется. Я устала ей говорить, что ты с детства та еще артистка. В школе так изображала всякие неожиданные колики, что педиатры с докторскими степенями рыдали от жалости. Но поставить диагноз не могли.
– Это не артистизм, – покраснев, буркнула Леона. Было досадно, что тетка ее раскусила. – Артистизм в том, как завершить приступ, чтобы не уложили на месяц в клинику. Это – не изображение симптомов, а то, какими глазами ты смотришь на доктора. Я ни разу не довела до госпитализации.
Они быстро и серьезно взглянули друг на друга и немедленно подружились.
Несмотря на захламленность, в квартире было потрясающе чисто. Пока бабушка жила, вой пылесоса представлялся обитателям естественным звуковым фоном. Да и бумаги тогда еще ворошили. В девяностые постоянно являлись какие-то журналисты за «материалами», заполнялись белые пятна в истории страны – криво и косо, не полно, приблизительно, с ошибками. Аврал, что поделаешь. И еще заходили бабушкины приятельницы, всегда с только что изданными книгами. Теми, которые они стоически перепечатывали с авторских рукописей. Пожилые дамы сравнивали тексты и часто возмущались новой редакцией. Иногда сочиняли коллективное письмо творцу и вскладчину отправляли за границу. Ответов никогда не получали, но не слишком обижались. Тогда все кипело, все были исполнены надежд и веселы. Однажды бабушка вдруг задумчиво сказала: «Девочки, а ведь не только после Февральской, но и после Октябрьской революции голодные люди, бывшие подпольщики, тоже не могли надышаться свободой. И чувствовали, и вели себя точно так же, как мы». Старушки недовольно загомонили и чуть не линчевали хозяйку. Никаких параллелей «с теми» они не допускали.
Когда бабушка умерла, Леона с мамой старались не запускать дом. Убирали каждое воскресенье на износ. И обнаружили у себя аллергию на пыль. Стоило поднять ее и вдохнуть, как начинали слезиться глаза, текло из носа, а бронхи очищали себя мучительным кашлем. Выручили аптечные маски. Но, несмотря на героизм, квартира серела и все заметнее ветшала. Они делали косметический ремонт – наклеивали обои на видимые из-за книг участки стен, белили потолки. Лучше не становилось. Пару раз, избавившись от очередного мужа, возвращалась тетка. Эта бралась за окружающее пространство азартно – уверяла, что надо просто все рассортировать. И вскоре объявляла о поражении.
Но кошмаром кошмаров были одежда и обувь. Леона росла, мать делала карьеру – ее СП давно превратилось в отделение американской фирмы. Обеим нужны были тряпки. Кое-что висело на плечиках, крючки которых были заткнуты между томами Достоевского и Чехова. Коробки с туфлями и сапогами перемежались с книгами на английском и немецком. Смотрелось чудовищно, бабушка наверняка в гробу ворочалась. Она в толк не взяла бы, зачем женщинам столько платьев. Но большая часть вещей лежала в стопках, и их приходилось отпаривать и гладить, чтобы надеть. В гости заглядывали только самые близкие, новых людей в квартире не было целое десятилетие. Немыслимо было приглашать нормального человека в этот расхристанный архив.
Мать, не умолкавшая в офисе, была только рада домашнему покою. Леона с детства привыкла встречаться с друзьями в кафе. А вот тетка болезненно свихивалась от одиночества. Все близкие разъехались по миру. «Поговорить в Москве не с кем, – жаловалась она. – Выпить не за что». Как только открыли границы, за кордон подались те, кто хорошо знал российскую историю: «Запрягать будем долго, потом быстро поедем, невесть куда. Вероятнее всего, кончится, как в песне: «А жене скажи, что в степи замерз». Нет, жизнь одна, надо прибиваться к цивилизации». Тетка же возилась с очередным пьющим неудачником. В возрасте, когда борода знакомится с сединой, а ребро с бесом, тот вдруг радикально протрезвел, крестился, женился на здоровой девахе из предместья и начал фермерствовать. После дефолта из страны уезжали даже оптимисты. Но и тогда тетка выхаживала какого-то не понятого академией наук ученого. А когда он бросил ее и ломанулся в Швецию, она наспех зализала раны и четко осознала – поздно. Это миллиардеры всегда и везде ко двору. А обычным людям и на Западе нужны гражданство, работа, профсоюз, страховка, пенсия… Она вернулась к сестре и племяннице с заклинанием: «Разрази меня гром, если я куда-нибудь отсюда двинусь». Ей было шестьдесят, матери – сорок девять, Леоне – двадцать три.
О проекте
О подписке