В то утро заря занялась дружно. Быстро светало. Небо без единого облачка. Но это нас не обрадовало: если таким будет весь день, то фашисты успеют отбомбиться несколько раз. Весь летный состав уже на поле. В небе еще мерцают крупные южные звезды. Воздух резкий, колючий. Зима под Мадридом довольно холодная, но почти бесснежная. На командном пункте всегда холодно. Во всей Кастилии, кажется, зимой нет уголка, где можно было бы согреться.
Мое дело – сидеть у телефона и ждать, когда позвонят с наблюдательного пункта «Телефоника», самого высокого здания Мадрида. Это должно случиться с минуты на минуту, и я с самого рассвета держу телефонную трубку, а сама смотрю в окно и дую на застывшие пальцы. Первые лучи солнца медленно скользят по траве, слизывая хрупкий иней.
– Хосефа, ты слушаешь? – раздается в трубке голос наблюдателя.
– Слушаю.
– Сейчас на улице Алкала упал снаряд.
– Я не слышала разрыва. Наверно, далеко.
– Нет, не очень, но он не взорвался. Что-то сегодня не видно «юнкерсов»…
Я молчу, хочется спать. Может быть, они сегодня не станут бомбить Мадрид? Мысли рассеиваются, вспоминаются первые дни приезда в Испанию и разочарование, когда вместо фронта меня направили в штаб авиации. Там мне выдали красивую бумагу с огромной печатью. В бумаге значилось, что сеньорита Хосефа Перес Эррера направляется на аэродром в Альбасете. Эта бумага стала единственным документом, с которым я не раз пересекала из конца в конец всю республиканскую территорию, побывала на всех фронтах и даже переходила линию фронта; нигде ни разу мне не напомнили, что, согласно документу, я обязана пребывать на аэродроме в Альбасете. Такие здесь порядки. Законы и приказы в Испании пишут не для женщин…
– Хосефа, ты слушаешь? – снова прерывает мои размышления наблюдатель.
Начальник штаба, полковник Федосеев, заглядывает на командный пункт и на минуту задерживается в дверях.
– Связь с Мадридом есть? – спрашивает он строго.
– Наблюдатель у аппарата.
– Скажите…
В этот момент в трубке раздался взволнованный голос наблюдателя:
– Идут! Три… Пять…
– Пять в воздухе! – повторяю я громко.
– Курс? – спрашивает начальник штаба.
– Девять… Пятнадцать… На Мадрид! – продолжает наблюдатель.
– На Мадрид пятнадцать!
Начальника штаба как ветром сдуло. На поле уже рокочут моторы. Стартеры торопятся к последнему звену истребителей. Через минуту самолеты отрываются от земли, проносятся над головой, и вот уже гул замирает вдали. В ушах остается тонкий звон, как будто порвалась и тихо вздрагивает невидимая струна. На поле еще не улеглась рыжая сумятица пыли и сухих осенних травинок.
– Хосефа, ты слушаешь? – снова окликает наблюдатель.
– Слушаю…
– Двадцать семь, изменили курс, идут на вас…
Кидаю трубку и бегу докладывать. Федосеев еще на поле. Его плотная невысокая фигура виднеется вдали около дежурного звена Сережи Черных. Бегу к ним и кричу, но меня не слышат. Остаются считанные минуты, от Мадрида до нас тридцать километров; бомбардировщики будут здесь через три-пять минут.
Наконец, меня заметили, и начальник штаба, словно догадавшись, зачем я выскочила, посмотрел на горизонт в сторону фронта. Там, высоко в небе, уже показались черные точки. Опытным глазом он сразу опознал «юнкерсов». На аэродроме мигом все пришло в движение. Стартеры и грузовики, наспех подобрав в поле рабочих и механиков, направились в сторону – подальше от аэродрома. На командном пункте капитан Рамос торопливо звонит по телефону, но резерва истребителей на соседних аэродромах не оказалось: все в воздухе, на других боевых операциях. «Юнкерсы» уже близко. Дежурное звено поднялось в воздух и пошло им навстречу. В последнюю минуту мы вскочили в машину и тоже выехали за пределы аэродрома, но далеко отъехать не успели, пришлось вылезти из машины и залечь метрах в трехстах от аэродрома. Началась бомбежка. Когда взрывы сливаются в сплошной гул, я перестаю чувствовать, что земля холодная и твердая… Над аэродромом поднимается темный занавес дыма и пыли. Ветер несет на нас оттуда всякий мусор. Если бомбить будут не очень метко, то пара – другая бомб может залететь и сюда… Несколько «юнкерсов» проносятся над нами, а с аэродрома опять слышны взрывы. Прижимаюсь плотнее к земле и чувствую себя как ребенок, который впервые узнал, что «коза» – это не рогулька из двух пальцев…
Когда новизна ощущений проходит, начинаю присматриваться к тому, что происходит в воздухе. Наши истребители яростно атакуют, но их только три. Они то взмывают вверх, то пикируют в самую гущу «юнкерсов», проносятся через их строй, снова набирают высоту и опять пикируют. Постепенно бой перемещается к горизонту, становится тихо. Начальник штаба хмуро смотрит вслед удаляющимся самолетам.
– У них уже должны были кончиться патроны…
На аэродроме жарко горели оба ангара. Рабочие выкатывали из них авиетки. На летном поле десятки черных воронок и навалами развороченная земля. Помещение командного пункта сильно пострадало, всюду раскрошенный кирпич, красный, как раны. Внутри полный разгром. Осколками пробито решительно все – спинки и ножки стульев, забытый на столе портфель, а наблюдатель на вышке каким-то чудом остался невредим.
Через несколько минут над полем раздается привычный нарастающий гул наших возвращающихся истребителей.
– Куда их несет! – крикнул, выбегая на поле, начальник штаба. Я кинулась за ним, стараясь на бегу подсчитать, все ли вернулись.
– Отставить посадку! – кричит Федосеев, взмахивая коротенькими руками. – Побьются, черти!
Истребители кружат над аэродромом, выбирая место, но садиться решительно негде. Один все-таки изловчился и сел, да, наверно, и сам был не рад – начальник штаба погрозил ему кулаком, но потом махнул рукой и пошел на командный пункт. Другие самолеты, покружив немного над аэродромом, ушли приземляться на другие.
– Ступайте к телефону, Хосефа! – в сердцах прикрикнул на меня начальник штаба.
– Сначала надо бы разыскать телефонную трубку, – ответила я с досадой.
Хотелось расспросить летчика, единственного, приземлившегося среди воронок, как протекал воздушный бой и удалось ли тем, кто вылетел на Мадрид, перехватить «юнкерсов» на обратном пути. Оказалось, что удалось и двух «юнкерсов» сбили у самой линии фронта. Приземлился «дома» Алексей Минаев, ведомый дежурного звена. Он подтвердил, что патроны у них действительно кончились, но они продолжали преследовать противника до самой линии фронта. Вернувшись на командный пункт, я осмотрелась и поняла, что делать там нечего. В ближайшее время наладить телефонную связь невозможно. Все провода порваны, и телефонную трубку действительно не отыскать. Через пролом в стене было видно, как догорают ангары.
Начальник велел собираться в Алкалу. Здание, в котором временно была столовая, выходило фасадом на единственную в Алкале площадь. В середине ее, укрытый щитами и мешками с песком, был чугунный монумент Сервантесу, напротив – отель «Сервантес», где размещались наши советники и штаб истребительной авиации. Наскоро переодевшись, я пошла в столовую. Наверно, раньше здесь был монастырь. Зал выглядит величественным и немного мрачным. Своды теряются в полумраке, огромные узкие окна, глубокие ниши в каменных стенах, пол выложен каменными плитами, как и в большинстве старинных зданий. За длинным деревянным столом собрались все экипажи эскадрилий и сотрудники штаба. Обед прошел оживленно – в этот день обошлось без потерь. Все места заняты, на столе не было лишних приборов, которые обычно ставили для тех, кто не вернулся…
Конечно, обсуждали события дня.
– Почему вы кружили над полем, когда вернулись? Разве вы не поняли, что начштаба запретил посадку? – спросила я Сережу Черных.
– Поняли, – ответил он, смеясь. – Хотели сосчитать, все ли у вас целы…
Сосчитать было нетрудно. Мы все бегали по полю и махали руками, боялись, что ребятам захочется сесть поближе к столовой и они побьются на посадке. Оказалось, что соседний аэродром в Гвадалахаре тоже бомбили и жертв не было. У начальника штаба родилась хорошая мысль: сделать ложный аэродром, чтобы фашисты бомбили его вместо нашего. К осуществлению этой идеи приступили на другой же день. Подходящее место нашли километрах в двадцати от Алкалы. Через неделю аэродром был готов и полностью оборудован по типу посадочных площадок. По краям поставили фанерные самолеты, а зенитную артиллерию изображали бревна. Конечно, все это было соответствующим образом «замаскировано». Мой начальник полетел принимать работу, захватил и меня, чтобы на месте можно было внести поправки. Пока он обсуждал со строителями детали, я забралась в фанерный самолетик – укрыться от ветра. Но и там было холодно. Когда я окончательно замерзла, пришлось вылезать. Поле было пусто. Наша авиетка улетела, про меня просто забыли. До вечера я успела промерзнуть до костей. Того, что фашисты прилетят бомбить именно теперь, можно было не бояться. Сначала они обычно высылали разведчика выяснить, что за объект и чем прикрыт с земли. Но вдруг за мной не приедут и завтра? Впрочем, переводчик так или иначе утром потребуется… Начало темнеть, но никто не появлялся. Я стала не на шутку злиться. От обиды хотелось, чтобы «аэродром» бомбили, пусть бы даже меня ранили, и начальнику попало бы от командующего…
Машина пришла за мной ночью. С этого дня я твердо решила уходить из авиации на фронт. Мне казалось, что мое положение здесь унизительно. Все летчики летают в бой, а я вечно остаюсь на поле, одинокая и ненужная. Конечно, было жалко расставаться с эскадрильей и хорошими товарищами, но расстаться с начальником жалко не было.
Вскоре случилось и еще одно несчастье, которое заставило меня предпринять решительные действия. Случилось это в декабре 1936 года. Рассвет наступил в плотном тумане, на востоке ни проблеска. Едва можно было различить на поле боевые машины. В них сидели только летчики дежурного звена. На командном пункте стало тесно и теплее, чем обычно. Время приближалось к полудню, а туман не рассеивался. В одном из самолетов молодой летчик объяснял испанским паренькам, как приводят в действие пулеметы. Ребята шумели, каждому хотелось прикоснуться к пулемету рукой. На летном поле не видно ни души. Из ангара вышел рабочий с ведром и пучком концов для обтирки фюзеляжей. Он шел не спеша, закончив какую-то работу. По синему ватнику и меховой шапке я узнала нашего русского рабочего, Василия Кабанова. Поравнявшись с самолетом, в котором шумела молодежь, он повернул голову и посмотрел, что там делается. В эту минуту раздалась пулеметная очередь, и Кабанов остановился… Я смотрела, но не понимала, что произошло. Кабанов выронил из рук ведро, наклонился вперед и без звука повалился на землю.
Пока врач добежал до того места, санитарная машина уже стояла подле с открытой дверцей, но носилок не оказалось, и раненого понесли к машине на руках. Врач сказал, что оперировать надо немедленно, из командного пункта вынесли стол и положили на него Кабанова. Обязанности сестры пришлось выполнять мне. Не знаю почему, но на аэродроме сестры не оказалось, а второй врач ассистировал хирургу. Рана была выше колена, широкая, как блюдце, и с рваными краями. Для анестезии ничего под рукой не нашлось, бежать на медпункт времени не было, кровь била из раны струей. Кабанов не кричал и даже не стонал, хотя был в сознании. Когда очищали рану, все тело его было напряжено до предела и временами вздрагивало. Кабанов все порывался взглянуть на свою ногу.
– Не надо, чтобы он смотрел на рану… Держите голову, – просил врач по-испански.
– Что он делает? Что у меня с ногой? Я ее не чувствую… Боль где-то выше…
Голос его был глухим, хрипловатым, но твердым. Врач нервничал и все время с опаской посматривал на раненого. Наверно, боялся, что тот не выдержит и сделает резкое движение. Но Кабанов хорошо владел собой. Лицо его посерело, губы запали внутрь, на висках билась синяя жилка.
– Что он делает?
– Сейчас зашивает, – ответила я наобум, самой было больно смотреть на эту рану. – Потерпи еще немного.
В городском госпитале Кабанова поместили в общую палату, где лежало человек тридцать. Больные встали и, скрипя костылями, стали подходить к его койке. Кабанов лежал на спине с полузакрытыми глазами. После укола боль, наверно, унялась, но его бил озноб. Был уже поздний вечер, а я сидела у койки и не могла уйти. Ведь во всем госпитале никто не говорил по-русски. Принесли чашку горячего кофе, но уговорить Кабанова выпить не удалось. Ему становилось хуже.
Вдруг в дверях послышался какой-то шум, крики и возня. Кто-то требовал, чтобы его впустили, и санитары не смогли его удержать. В палату ворвался какой-то паренек. Он сразу нашел глазами койку Кабанова и, упав на колени, уткнулся лицом в угол матраца. Кабанов заволновался, хотел приподняться и не смог.
– Скажи, пусть встанет, – обратился он ко мне.
Мне удалось поднять только голову парнишки, с коленей он не встал. Лицо его было залито слезами, и глаза полны отчаяния. Он всхлипывал и глотал слезы, потом быстро-быстро заговорил.
– Что он говорит? – спросил Кабанов тихо. Силы его оставляли.
– Просит простить его, он нечаянно.
Это был тот паренек, который случайно нажал на спусковой крючок пулемета.
– Верю, – ответил Кабанов мягко. – Скажи, что не сержусь. Чего уж теперь… Эх, сынок! Что ты со мной сделал? Мне ведь и повоевать-то не пришлось…
Я переводила все слово в слово, понимая, как это важно сейчас для обоих. Присутствующие начали понимать, что произошло. Вся палата пришла в волнение. Один из раненых подошел ко мне и спросил:
– Это ваш муж? – голос его дрогнул, и лицо побледнело от волнения.
– Нет, просто товарищ, это наш рабочий с аэродрома…
– Рабочий?
Видимо, он был чем-то поражен.
– Смотрите! – сказал он всем. – Он даже не упрекает за то, что тот его ранил, он назвал его сыном…
Раненые стояли и растерянно смотрели на осунувшееся лицо Кабанова. Кто-то украдкой всхлипнул. Я попросила раненых разойтись:
– Не надо так… он может подумать, что его состояние безнадежно…
Люди разошлись, и в палате воцарилась тишина. Скоро наркоз перестал действовать, и Кабанов снова заметался на койке. Я попыталась отвлечь внимание раненого от боли, стала расспрашивать его о семье. Кабанов с легкой досадой отмахнулся.
– Глупенькая ты. Эта боль почти нестерпима. Я думаю, что не выживу… Но не хочу умирать, ведь я не убил еще ни одного фашиста! Я ничего не успел сделать…
О проекте
О подписке