Пришло время, когда семья поняла, что их фамилия работает против них. После победы Германии над Францией в 1870 году в стране поселился страх – не станет ли Великобритания следующей жертвой воинственного соседа? В самых крупных газетах медленно, но верно разворачивается антигерманская кампания. “Таймз”, “Дэйли Мэйл”, “Спектэйтор”, “Нэйшнл Ревю”. Эти новые издания читают миллионы, и ненависть к немцам растет с каждым свежим номером. Наклейки Made in Germany становятся все крупнее и прямо призывают к бойкоту. Джинна выпустили из бутылки, и оказалось, этот джинн ненавидит немцев лютой ненавистью. Вот что писал один из журналистов: “Немцы – содержатели борделей, портье в отелях, парикмахеры, наглецы, дезертиры и банщики, пекари, социалисты и заштатные конторщики”. Перечень не вполне понятен, но посыл сомнений не вызывает: все немцы – негодяи.
Короче, газеты делают все, чтобы проломить тонкий ледок, под которым до поры до времени тяжко ворочается агрессивный хаос массового сознания.
Немецких иммигрантов обвиняют в подрыве профсоюзного движения, сражающегося за лучшие условия труда для клерков и официантов, – немцы готовы работать дольше и получать меньше. Опросы общественного мнения не оставляют сомнений: в уличной проституции, в участившихся ограблениях тоже повинны немцы.
А с началом Первой мировой презрение и ненависть вылились в насилие. Конфискации немецких предприятий, немцам запрещают свободный выбор места жительства, тысячи молодых людей в призывном возрасте интернируют в лагеря. В мае 1915 года “Гардиан” сообщает о погромах в Ист-Энде. Перепуганные люди забились под кровати, но чернь выкинула со второго этажа и кровати, и злодеев-немцев. Вытащили на улицу и немецкое пианино. Тут же нашлись умельцы, одним пальцем подобравшие английские патриотические марши. В роскошном концертном зале Альберт-Холл запрещено исполнять музыку немецких композиторов. Улицы с похожими на немецкие названиями переименовывают. Влиятельный род Баттенберг перелицовывает, а вернее, переводит фамилию на английский и становится Маунтбэттен. Мало того: королевский дом Сакс-Кобург и Гота принимает имя Виндзор. В мае 1915 года немецкие цеппелины пересекают пролив, вторгаются в британское воздушное пространство и сбрасывают бомбы на английские деревни.
Фамилия Блиц становится опасной для жизни.
Рита прекрасно помнит вечер, когда они собрались в квартирке на Ромфорд-роуд – обсудить создавшееся положение. Пришли все, кроме уже сменившей фамилию Оттилии, – Эльза, Фред, Эрнест, Мабель. И конечно, она сама и мать. Приходилось шептать: Эмилия сдавала одну комнату электрику, тот выходил в ночную смену и отсыпался перед работой. Братьев и сестер очень беспокоил акцент матери – даже после двадцати пяти лет в стране он оставался недвусмысленно немецким. Умоляли Эмилию держать язык за зубами – по крайней мере, в тех случаях, когда вокруг англичане. Эльза объявила: теперь ее зовут Элси. Фред отказался. Никто не имеет права отнять у меня имя. Пусть меня лучше убьют, крикнул он страшным шепотом. Эмилия тут же с ним согласилась. Меня не испугать тупой антихристианской ненавистью, сказала она. Моя фамилия Блиц – и точка. Но Рита, Мабель, превратившаяся в Элси Эльза и Эрнест уже начали предлагать варианты. Проговаривали медленно и довольно громко, словно пробуя на вкус. Имена старых знакомых, приятелей по работе, даже листали старые газеты в поисках вдохновения. Фред разозлился и ушел. Позже Эмилия утверждала, что сам Господь подсказал им выход, но Рита помнила совершенно точно: не Господь, а Эрни. Эрнест вообще очень быстро соображал. Блисс, сказал он, и все как по команде вздохнули с облегчением. Элси Блисс, Эрнест Блисс, Мейбл Блисс. Тут даже не понадобилось менять написание имени, достаточно произнести Мабель на английский манер – Мейбл. И Рита Блисс. Прекрасные английские имена. И даже инициалы сохранены. Впрочем, Фред так и не согласился. И Эмилия сказала, что она слишком стара для подобных фокусов, но все остальные отказались от немецкой фамилии, чтобы наконец-то вкусить истинное блаженство британскости.
После четырех лет, трех месяцев и двух недель войны Британия недосчиталась миллиона убитых молодых мужчин. Плюс два миллиона изувеченных. Рита за это время окончила школу, из девочки преобразилась в девушку и пошла работать прислугой в богатую семью. Потом ей удалось устроиться ученицей в контору, а по вечерам ходила на курсы бухгалтерии и учета. Мейбл прошла почти тот же путь: прислуга – курсы – телефонистка на коммутаторе. В мрачном кинофильме жизни начали вспыхивать светлые кадры, но уже через несколько лет семью поджидала трагедия: шестидесяти двух лет от роду умерла Эмилия.
Дети собрали деньги на скромные похороны. Рита не хотела вспоминать эти дни, отталкивала любые мысли о смерти матери. Наследства, само собой, никакого не было, продать и поделить нечего; контракт на съем квартиры аннулировали. Вязаные шали, в которые куталась Эмилия, пытаясь унять ломоту в суставах, по-прежнему пахли ее мылом. Их сложили в бумажный пакет и отнесли в церковь – на благотворительность. Рита и Мейбл перевезли свой раздвижной диван в снятую квартирку в центре: однокомнатная, но чистая и, как написано в контракте, “с возможностью приготовления пищи”. Сестры так и спали вместе, как при жизни матери, будто она и не умерла вовсе – сидит тут же рядом и шьет, и при каждом стежке коротко и ярко вспыхивает полированная стальная игла.
После матери остался потертый до блеска деревянный ящик с множеством маленьких и чуть побольше выдвижных отделений. Там хранились подушка для иголок, не меньше сотни разнообразных пуговиц, образцы тканей, наперстки и сантиметровые ленты. В этих мелочах словно продолжалась жизнь Эмилии, ее наметанный взгляд, ее настойчивость и трудолюбие. Рита сохранила этот ящик. Применения ему не было, но он внушал ей даже больше почтения, чем гроб, в котором предали земле тело матери. Ящик всегда стоял на столе, когда Эмилия работала; свидетель бесконечных дней, утомленных мышц и уставших глаз, он впитывал всю ее сосредоточенность, ее неуклонную тщательность – день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Вот это и есть истинное наследство: чувство долга, добросовестность и упорство. Не оставить после себя ни одного неровного стежка.
Мабель-Мейбл и Рита с детства держались вместе. Им очень недоставало матери. Потеря напоминала о себе, как шум подводной реки, едва различимый в суете будней, – шум, теряющийся в постоянной тревоге: хватит ли денег до следующей недели? Но как только город затихал, Рита то и дело вздрагивала и холодела, вспоминая невозвратимую потерю. Тоска погружалась все глубже на дно души, хотя заставить ее умолкнуть совсем она не могла.
Но факт остается фактом: после ухода Эмилии жизнь постепенно становилась лучше. Времена менялись. Эмилия не дожила совсем немного.
Рита устроилась счетоводом в один из многочисленных филиалов чайной фирмы Kearly & Tongues. Каждый день надевала белую, тщательно выглаженную и наглухо застегнутую блузку с простенькой, но изящной брошью. Надежды на будущее были столь велики, что она притворялась, будто их и вовсе нет. Работа ей нравилась. Нравились цифры, нравилась логика двойной бухгалтерии, как одно ведет к другому. Когда цифры сходились, испытывала почти физическое удовлетворение. Бухгалтер как-то похвалил: вижу, тебе нравятся система и порядок. Она согласилась, но не сказала, что еще больше ей нравятся перерывы на ланч. Девушки курят, пьют чай и сплетничают.
Тогда ей все нравилось. Нравилось просыпаться предрассветной ранью и вслушиваться, как ночная тишина переходит в хриплое и все более шумное дыхание города, в непрерывное шуршание автобусов, визг тормозов, взревы двигателей, скрип дрожек. Все это помогало преодолеть сон. Но сам город ей не нравился. Рыжие от угольной пыли дворы, дым из труб, от которого белые носовые платки через пять минут делались серыми.
Мейбл тоже вставала рано, но Рита еще раньше. Подогревала воду, умывалась и надевала чистую блузку. Блузок у нее было две, и каждый вечер она стирала одну, чтобы назавтра надеть чистую. Юбок, кстати, тоже две. Потом поднималась Мейбл, они складывали диван, пили крепкий чай с утренней сигаретой и ныряли в лондонский водоворот. Толпы людей, то и дело принимающийся дождь, мгновенно расцветающие зонты, как черные бутоны на замедленной съемке, постоянный угольный смог, вонь канализации и поросячьей крови – ее выливали прямо на мостовую и кое-как смывали водой из шлангов. Маленькие парки утопают в зелени и трелях дроздов, нахальные разносчики газет провожают девушек свистом, беззубые женщины продают цветы из цинковых ведер, в туманный от измороси воздух то и дело властно врываются оглушительные ароматы пирогов с тушеными почками. Чувство единения с нескончаемым потоком спешащих на работу женщин и мужчин, рано поднявшихся, рано выкуривших свои утренние сигареты, рано выпивших чай, рано покинувших темные квартиры, – такое чувство, казалось бы, должно радовать и опьянять. Но Риту не покидало ощущение погони. Умом она понимала: город похож на наркотик, это инъекция жизни, но Риту привлекал порядок, а какой может быть порядок в грязной, насквозь продуваемой, орущей и толкающейся подземке или в сальных шуточках парней, обнаруживших, что у нее нет обручального кольца?
Если Рита замкнутым и даже слегка угрюмым характером походила на мать, то Мейбл была вся в отца. Подвижная, веселая. Рита задумчива – Мейбл легкомысленна. Мейбл любила красивые безделушки, яркие бусы, цветы в простенькой вазе приводили ее в восторг. Притащила откуда-то кусок пестрой ткани и застелила диван, тот самый, который каждый вечер превращался в постель. Теперь, по прошествии многих лет, Рита поняла – это были лучшие годы в ее жизни. Все-таки они чего-то достигли, и она, и Мейбл, – после всего, через что им довелось пройти. Дети иммигрантов, изо всех сил старающиеся выбиться из нищеты, экономящие каждый пенни, они в конце концов выполнили самое заветное желание матери – стали заслуживающими уважения людьми. При этом их тоже коснулась послевоенная трагедия работающих женщин – на них смотрели как на воровок, крадущих рабочие места у кормильцев семей. Get married, have children, settle down[9] – это знали все, такова роль женщин в обществе. А они были не замужем, к тому же еще и работали. Но какой у них был выбор? Мужчин все равно не хватало.
Перепись населения 1921 года, когда Рите было двадцать два, показала, что дисбаланс полов в Великобритании почти катастрофический. Не хватает двух миллионов мужчин. Результаты ошеломили всех и вызвали бурные дебаты. И что нам делать со всеми этими женщинами? Появились карикатуры: толпы распаленных женщин в малопристойных позах подкарауливают пугливых, разбегающихся в панике холостяков. “Дэйли Мэйл” писала о “двух миллионах лишних женщин” и называла ситуацию “катастрофой для человечества”. “Дэйли Экспресс”: “Переизбыток женщин. Два миллиона не смогут найти мужей”. “Таймз”: “Два миллиона женщин – непредсказуемые последствия”. Риту, Мейбл и других девушек в их возрасте зачислили в the husband hunters[10]. Еще их называли the surplus girls[11].
Дебаты продолжались из месяца в месяц – что с ними делать, с surplus girls? Создать рабочую армию? Завозить женихов из восточных стран? Эти предложения с удовольствием выкрикивали мальчишки – разносчики газет, а Рита и Мейбл по дороге на работу должны были выслушивать самые идиотские предложения, которые могли определить их будущее.
Годы шли, мужчин по-прежнему не хватало. На работу мужчин брали в первую очередь, женщинам удавалось устроиться, только если не было претендентов сильного пола. Женщины съезжались с женщинами, создавали предприятия, и никто не спрашивал, чем они занимаются в постели. Элси, сестра Риты, уже давно жившая со своей Мартой, внезапно перестала быть белой вороной – одна из многих. Но газеты об этом не писали. Ни о сексуальных потребностях, ни о разбитых мечтах, ни о выматывающем душу одиночестве. Нет, об этом ни слова. Вместо этого всерьез обсуждали депортацию одиноких женщин куда-нибудь в южные колонии. Вопрос решается легко: погрузить два миллиона незамужних женщин на корабли и отвезти, например, в Индию. Пусть там искупят свое неумение выйти замуж, так, что ли? Рита едва удержалась, чтобы не плюнуть на тротуар. Как будто это наша вина, что парни выжигали друг другу глаза горчичным газом или втыкали друг в друга штыки и с наслаждением выворачивали кишки…
Но для нее как раз все сложилось по-другому. Осенью ей исполнилось двадцать девять, и Мейбл уговорила ее пойти на танцы в Шеперд-Буш.
Вечер в Хаммерсмит-Пале выдался невыносимо скучным, в памяти от него остался только вкус теплого шенди[12] и пересохших сигарет. Зал огромный, вмещает несколько сотен. Когда-то здесь был завод, под потолком поблескивали уже тронутые ржавчиной стальные рельсы. На цементный пол кое-как постелили шаткие доски, вдоль стен разместили маленькие столики и несколько барных стоек. Девушки при особо бурном повороте в танце выстреливали, как грибы-дождевики, белыми облачками: многие посыпали шею и подмышки тальком, чтобы не потеть. Мужчины об этом не заботились – их мало волновало, воняет от них потом и прокисшими носками или нет. Рита маялась, хотела поскорее уйти. И вдруг – представьте только! – увидела его. Он шел прямо к ней, не оглядываясь по сторонам. Кто бы мог подумать? Рита никогда не встречала подобных мужчин. Совершенно чужой, но ей показалось, что они знакомы уже много лет. И его имя… черное, как ночные тени в овраге, белое, как испанское солнце в предгорьях Кастилии. Есть ли в мире хоть одно слово, которое звучало бы так же красиво, как его имя?
Видаль Коэнка.
– Могу я обменяться с вами парой слов? – спросил он с удивившей ее робостью.
Направлялся к ней очень решительно и вдруг застеснялся. Но глаз не отводил. Голос ей понравился. Выяснилось, что ни он, ни она танцами особо не увлекаются, но что делать, если судьба свела их на танцплощадке?
Кожа слегка оливкового оттенка. Он представился и тут же сообщил, что имя его пишется через “д”, но англичане произносят “т”: Виталь. Рита пожала плечами:
– Ну, тут вы не одиноки. Мое имя пишется через “т”, а англичане произносят “Рида”. Что теперь сделаешь.
Оба засмеялись. Впервые они смеялись вместе. Рита то и дело поднимала на него взгляд – убедиться, что и он на нее смотрит. А он смотрел во все глаза.
– У вас кожа, как у персика, – неожиданно сообщил он. – Как у белого персика. А ваши глаза… как смотреть на небо в просветах апельсинового дерева.
Никто и никогда ничего похожего ей не говорил. Они не дотрагивались друг до друга, но она чувствовала его запах, смесь дыма и недешевого мыла. Этот запах исходил от него волнами, с каждым ударом сердца. Никогда не подозревала, что мужчина может так замечательно пахнуть.
И конечно, имя. Окружение переименовало их в Виталя и Риду, хотя на самом деле не так. Видаль и Рита. Эти неверные буквы, это забавное совпадение словно перебросило между ними мост веселья и открыло шлюзы их душ.
– Вы не хотите увидеться еще раз? – спросил он, и она ни на секунду не задумываясь ответила “да”. Рита и Видаль.
Неверные буквы сделались верными, все, что было сломано, вновь стало целым, а хаос преобразился в так любимый ею порядок.
Они сошлись, стараясь соблюдать тайну. Видаль раздел ее в той самой комнатке, что она снимала с сестрой, – неумело и быстро, словно уже очень долго стремился прикоснуться к ее обволакивающей, как он сказал, мягкости. Никто и никогда не называл ее красивой, ни разу за всю ее двадцатидевятилетнюю жизнь, – а теперь она внезапно осознала: это правда! Как же она не замечала! Ее глаза и вправду как небо, прикрытое танцующими веточками ресниц, а сама она преобразилась в сочный плод, которому выпала счастливая доля спасти жизнь погибающему в беспощадной пустыне жизни бедуину. Все происходящее казалось ей странным, почти невероятным, никогда и никем до нее не пережитым. Она не узнавала сама себя. Рита Гертруда Блисс, счетовод в филиале чайной фирмы, та самая, которая когда-то часами ревела на щелястом полу в обнимку с тряпичной куклой, а в комнате с утра до вечера стоял горячий туман от материнского утюга, – кому бы пришло в голову назвать ее сокровищем или белым персиком? Внезапно исчезла угольная пыль, замер уличный шум… уже не надо ломать голову, что они с сестрой могут себе позволить, а чего не могут. Видаль… о, этот серо-зеленый отсвет в его глазах, этот волшебный оттенок кожи, как у высушенного на солнце табака! Он помог ей представить саму себя как белую башню маяка в гавани – радость и облегченный выдох мореплавателя, – как раскаленный нож солнца, прорезающий щели в ставнях в часы сиесты.
Никто не знал про их встречи. Никому и не следовало знать.
Рита до сих пор краснеет, когда вспоминает, как Мейбл после очередной репетиции в театральном обществе явилась домой раньше обычного. И не смогла открыть – дверь была заперта изнутри. Как она лихорадочно натягивала пояс с резинками, как Видаль трясущимися руками неумело застегивал ей на спине лифчик, а Мейбл стучала все сильнее, начала злиться – даже представить не могла истинную причину задержки. И как они открыли в конце концов – красные от смущения, с растрепанными волосами, как врали… Мол, слушали музыку, танцевали и так увлеклись, что не слышали стука.
– Ты же сначала просто поскреблась, – объяснила, мучаясь от вранья, Рита.
Было такое… Потом Рите приходила в голову отвратительная мысль – лучше бы она вообще не встретила Видаля.
О проекте
О подписке