Снег укутал еловское кладбище, словно заботливая мать, припорошил кусты рябины, повис белыми нашлепками на крестах, укрыл застывшую землю и бренные останки. Потемневшие кресты с вырезанными именами – единственное, что оставалось от суетного жизненного пути с рождения до смерти, со всеми тревогами, радостями, крестинами, свадьбами, болезнями, страстями и грехами. Аксинья склонилась над могилой и погрузилась в печальные воспоминания, ставшие привычными для нее.
Надпись «Василий Ворон» ровно, точно в церковной книге, нацарапана на еловом кресте. Сильный, умный человек, опытный гончар, верный муж, отец шестерых детей. Она любовно погладила темное дерево и прошептала: «Спи, батюшка, с миром».
Болью в сердце отозвалась надпись на следующем кресте «Федор Васильев Ворон». Он умер молодым, только начав пить взахлеб хмельной мед под названием «жизнь». Нелепая случайность. Или провидение Божье? Или наказанье ей, окаянной грешнице? Эти мысли навещали ее и днем, и ночью. И никто не мог дать ей ответа – ни Богоматерь, смотревшая с иконы светлым, отстраненным взором, ни александровский батюшка. Облик херувима, бесхитростная душа, исполненная любви и доброты… Аксинья возблагодарила Бога, что Федор ушел не бесследно, оставил сына Василия.
Третий крест, третья могила. «Матушка, нашла ли ты покой там, за небесными вратами? Здесь, на земле покоя не найти». И слезы, сдерживаемые Аксиньей, пролились на четвертую могилу, на крест, не успевший потемнеть. Здесь даже мысли ее немели, не чаяла она обратиться к Матвейке с искренним и душевным словом. «Совсем я одна осталась. Те, кто любил меня и кого я любила, сейчас в раю. И не суждено мне встретиться с вами. Мне уготована иная участь».
Она положила скудные гостинцы своим родным, поклонилась могилам. Близился закат, все еловчане уже выполнили свой долг – почтили могилы родичей на Дмитриевскую субботу[37], и Аксинья, к радости своей, не встретила никого из деревенских.
Сгустились тучи, и вновь повалил снег. Аксинья шла все быстрее, терла озябшие руки, дорога до дома казалась бесконечной, словно зима.
Распахнутые ворота наполнили ее тревогой. Дочь осталась дома одна – брать с собой в мороз восьмилетку побоялась. Распахнув дверь, выдохнула с облегчением. Настюха, Никашкина жена, баюкала сына, а он, не замолкая, пищал, точно голодный котенок. Нюта, как подобает хозяйке, налила гостье отвар, а сама испуганно глядела на младенца, словно у мальчонки выросли рога и копыта.
– Аксинья, худо ему. – Ребенок выпростал из одеяла худые ручонки. Покрытые язвами, коростами, они сочились гноем и сукровицей. – Ночами совсем не спит, криком заливается.
Аксинья стащила платок и телогрею, заглянула в печь – все ли прогорело. Зев ее дышал теплом и покоем.
– Ты посиди чуток, Настя.
Сын Никашки Молодцова и Настасьи, дочери старосты Якова Петуха, родился прошлой весной. Он стал первым еловским каганькой, крещенным в новой церкви. Нарекли болезненного Никашкиного сына Евтихием. Отец Сергий, посмотрев на худосочного мальчонку, сказал: «Евтихий[38], святитель, строгий и мудрый, силу ему придаст и стойкость. Благое имя». Точно чуял, что жизнь у малого отпрыска Никашки будет несладкой, стойкости и мужества ему, крохотному человеку, понадобится в избытке.
Настюха улыбалась первенцу. Он достался ей, словно подарок Божий. Не счесть, сколько раз она чувствовала в себе перемены, прибегала, счастливая, к Аксинье, чтобы та подтвердила ее подозрения. И каждый раз теряла дитя: вместе с кровью и радостью покидало оно черствую утробу. Осенью 1613 года Настюха чуть не умерла, произведя на свет мертвого ребенка. Аксинья закутала его в лен и запретила родичам смотреть. Знахарка потом долго, засыпая, видела обезображенное лицо с провалом вместо носа, заросшими пленкой глазами, костяным выступом на лбу.
Судьба безжалостно играла с Настей: выстраданный, долгожданный ребенок болел беспрестанно.
– Никашка дома не спит, лютует, на меня ором благим кричит. Осенью на сеновал уходил, от Тишки-сына подальше, а сейчас к дружкам повадился уезжать, дни и ночи пропадает где-то…
– Мужику трудно смириться с детским криком, да без привычки. Второй, третий ребенок народится – будет сговорчивее.
И сердце Аксиньи обожгла жалость, так и хотелось прижать к себе Настюху по-матерински, гладить русую голову, повторять: «Ты цветок лесной, радость для сердца, а муж твой – пакость и тлен».
Аксинья за последние месяцы перепробовала все снадобья, все зелья, даже самые хитроумные, что хранились в ее голове и Глафириной книге. Тишка кричал все громче, опровергая мирное имя свое. Корки, покрывавшие его беззащитное тельце, разрастались, как и отчаяние Насти.
– Раздевай Тишку.
Настюха послушно скинула с сына покрывальце, теплую рубаху и протянула вопящего сына Аксинье.
– Кто у нас кричит, как медвежонок? Ар-р-ры-ы-ы, – зарычала она в лицо мальчику. Тот изумленно замолк, хлопая короткими густыми ресницами.
Аксинья положила его на деревянную лопату, точно каравай.
– В печь садить будешь? Не обожжется? – допытывалась Настя.
– Он же как пирог спечется, – вставила свои пять копеек Нютка.
– Молчи. Обе – ни слова.
Аксинья положила Тишку на лопату, а он только таращил прозрачно-голубые глазенки. А когда оказался в печи, заорал во всю мощь.
– Мелкий, а как вопит! – прошептала неугомонная Нюта и испуганно зыркнула на мать.
– Печь-матушка,
Забери хвори,
Сожги горе.
Спали пакости,
Оставь здоровье
Да радости.
После пережитого мальчишка уснул. Настя благодарно кивнула Аксинье, прошептала «Платузавтрапринесу» на прощание.
– Вот куренок и поклоны до земли тебе от всей нашей семьи. – Лукерья поклонилась, чинно перекрестилась, а потом, словно девчонка, тряхнула неощипанной безголовой птицей. – Благодарность за племянника моего.
– Стало Тишке лучше? Словно родным он мне стал за эти месяцы, бедолага.
– Слава Господу нашему. – Лукаша опустилась на лавку, поджала ноги, оголив ступни по-срамному. – И твоему дару знахарскому. Всю ночь Тишенька молчал, спал, словно поросенок. Никашка довольный ходит, добрый, шутит беспрестанно.
– Его довольство – первейшее дело, – не удержалась от скрытой колкости Аксинья.
– А ко мне Глебка сватался, – невпопад сказала Лукаша.
Она так и не выпустила из рук курицу, и Аксинье пришлось самой забрать плату за знахарство. Пока хозяйка искала веревку и подвешивала птицу к потолку в холодной клети, чтобы мыши не погрызли, гостья и Нюта продолжали разговор.
– Свадьбу гулять будем? – пискнула Нюта. – На свадьбу хочу!
Лукаша вздохнула, перекинула на грудь толстую, словно сноп, косу. Серые с зелеными искринками глаза таили печаль.
– Отказала я ему.
– Лукерья, ты замуж не хочешь? – со взрослой печалью спрашивала Нютка.
– Хочу, пуще всего хочу! Вековухой остаться – смерти подобно. Но за Глебку-злыдня не пойду.
Нюта села к Лукерье, прижалась к ее теплому боку, погладила девичью косу, словно зверька.
– Расплету?
Лукаша кивнула, и проворные Нютины пальцы вмиг обратили косу в водопад, что скатывался до самых чресел. Волосы блестели и переливались от золотого до темно-русого, от соломенного до светло-бурнатого.
– Везет тебе. А у меня волосы жидкие. Смотри! – Нюта расстроенно трясла косицами.
– Когда вырастешь, красавицей станешь, как мать. Волосы у тебя, словно мех соболя.
Нюта немедленно принялась разглядывать свои волосы, морщить лоб – соболя она никогда не видела. И хотела уже приступить к расспросам: что за зверь да на кого похож, но мать перебила ее мысли:
– Лукаша, а мать твоя одобрила отказ Глебкиным сватам?
– Куда там! Полночи меня уговаривала, сватам ответ давать не хотела… Надеется меня сневолить.
– Лукерья, ты сама знаешь: выбора нет. Такая наша бабья доля, горькая да плакучая.
– Я бы тоже за Глебку не пошла. У него глаза злющие, – влезла в беседу Нюта. – Глядит и точно изжечь хочет. А Илюху той зимой он выдрал…
– Илюху за пакости кто не лупил! Смотри, Нютка, будешь мне перечить – за Глебку тебя отдам, – расхохоталась Аксинья.
Лукерья долго еще сидела у знахарки, и раз за разом говорила одно и то же: об отказе Глебу, о своих надеждах, об уходящей девичьей поре. Про Матвея не сказала она ни слова. Но Аксинья и так понимала: чуткая, совестливая Лукаша просит одобрения и благословения у тетки своего покойного жениха. За то время, что прошло со смерти Матвейки, ей не только стоило бы обзавестись добрым мужем, но и родить пару детей. Лукаша день ото дня становилась все краше, а сплетницы злоязычили: «Девка-пустоцвет».
– Ты кого-то ждешь? – встрепенулась она, услышав тяжелые шаги.
– Знахарка в любой час гостей ждет.
– Здравствия хозяйкам, – блеснул Голуба улыбкой и двумя отсутствующими зубами. – И тебе… – он хотел добавить что-то, но осекся.
Лукаша запунцовела – мужик в непотребном виде застал. Опустила ноги на пол, одернула юбку, но внимательный глаз мог усмотреть розовую полоску кожи между краем сарафана и башмаками.
Голуба застыл на пороге, большой и неповоротливый.
– Проходи, садись к столу, – слова хозяйки наконец сняли чары.
Голуба поставил у двери заплечный мешок – очередной дар благодетеля. Сел, уставился на икону Спасителя, словно просил его защиты.
Лукерья исподтишка разглядывала гостя. Высокий, крепкий, немолодой, в богатом кафтане и шубе, сафьяновых сапогах, с саблей на поясе и золотой серьгой в ухе. Обычай заставлял ее отводить глаза от незнакомого мужчины, а любопытство шептало совсем о другом.
Голуба кхекнул, повернулся к Аксинье, открыл уже рот, чтобы сказать что-то, и уставился осоловело на молодую гостью. Лукерья сплетала из темно-янтарных своих волос не косу – драгоценный убор. Она оправилась уже от замешательства и, заметив оторопелый взгляд мужчины, еле заметно улыбалась, прикрыв глаза золотистыми ресницами.
О проекте
О подписке