Я все еще сомневался: ехать или не ехать. Склонялся ехать, но что-то останавливало. И, наверное, так бы и раздумывал. Тем более, реальные родственники на время оставили меня в покое, а те, кого я не знал, как назвать, не призраки же, пришельцы что ли, давно перестали являться. Это меня радовало и огорчало одновременно. Я привык к их долгим, неспешным рассказам, раздумчивым спорам, особой манерной речи, какой-то щепетильности и спеси, мне не хватало их.
Я даже стал нервничать. На утренних прогулках, которые ввел себе в правило, и уже проходил семь километров каждое утро, оглядывался по сторонам. Но видел лишь тех, кто трусцой гонится за здоровьем или шагает за ним с лыжными палками, мне бы такие тоже стоит приобрести. Все оставили меня.
В этот день меня отправили в магазинчик за кефиром и какими-то десертами по списку. Мне не повезло, случилась очередь, два человека у кассы затеяли скандал. Я не был свидетелем начала сцены, я скромно встал со своим кефиром за ними, застав лишь финал пьесы. Высокий не очень трезвый мужик с длинными зубами кролика и двумя стопариками водки в руке сверху вниз кричал на какого-то сугубого пролетария:
– Ты кого жидовской мордой назвал?! Меня? Потомственного дворянина с 1709 года?! Наш род Кутенковых во всех гербовниках значится, – нес он пьяную околесицу.
Сам не знаю, отчего я брякнул:
– А мой с 1670.
– Из бояр что ли? – живо отозвался высокий.
– Да нет, – я уже жалел, что влез в их беседу. – Они, вроде, из Польши.
– Шляхтич, следует.
– Там все не так, вернее, не совсем так.
– Господа аристократы, пробивать товар будем? – разозлилась кассирша. – В зеркало на себя посмотрели бы, графья.
– Мы не графья, – пытался объяснить я. А про себя подумал: «Боже, какая нелепость, какая чушь, молоть все это на кассе в «Перекрестке». Я дурак, что ли? Зачем тебе это, Викентий?»
– А ты, брат, разберись. У меня вот родословная вся прописана, – высокий стал подобрее, пробив два стопарика водки. – Разберись, это дело так бросать нельзя. Вдруг ты и граф. А что, в Польше графы были. Понятовские всякие. Но мы-то Псковской губернии, потом в Москву перебрались, при императоре Александре Третьем. Не графы, но до полковников и статских советников некоторые дослужились, – он с наслаждением открыл стопарик.
– В магазине не распивать, – прикрикнула на него кассирша.
– Да ладно тебе, – он вальяжно проследовал к выходу, опираясь на трость с набалдашником в виде головы льва, где-то я такую видел, мелькнуло в моем мозгу. Мне было стыдно и неловко перед всеми, кто наблюдал за нашей беседой. Купив кефир, я постарался разминуться с неожиданным знакомцем.
Мысль о польской шляхте не оставляла меня в покое, она толкала в Польшу, где я ни разу не был, более того, мне не нравилась Польша из-за ее вечных войн и дрязг с Россией. Я тут недавно прочел Пушкина, я после встречи с Ними стал читать, разрозненно и хаотично, но все было в строку: «Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря, мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей». Я был согласен с нашим все, с Пушкиным.
Мне казалось, что поляки сто раз неправы, и особенно сейчас, разматывая новый конфликт с нами, пытаясь вернуться к старым обидам. Забывая, что мы после победы отдали им часть Западной Пруссии, которая им никак не принадлежала, разве что в далекие времена, но тогда все так быстро менялось. Мы позволили им откусить часть Силезии, немецкой земли, и они согласились и были, хоть и обиженным, но младшим братом. Я даже понимал их движение «Солидарность», я сочувствовал Валенсе и ребятам из его профсоюзов, я переживал, когда их посадили. Но дальше я перестал понимать Польшу, хотя почему? Они всегда были такими. Они прибегали под защиту сильного, чтобы потом укусить руку защитника. Но теперь мне надо было поехать в Польшу, чтобы увидеть своих родственников и узнать, почему мы родня.
Я почти подошел к дому, когда увидел набалдашник с головой льва в руке попутчика. Неужели этот пьяный аристократ догнал меня? Но передо мной стоял он. Я даже обрадовался его визиту, у меня ныне было много вопросов к Пиотру Гроше. Нам было о чем потолковать, по-родственному. Я даже открыл ему объятия, но он уклонился от них.
– А я рад вас видеть, господин, вернее, вельможный пан шамбелян Польского Двора. Давно не виделись, я даже начал скучать, – я был зол и весел.
– Ты фиглярствуешь, – брезгливо сказал он.
– Нет, я просто хотел полюбопытствовать о далекой истории нашей славной семьи. Вот, например, о вашем участии в кровавом восстании Костюшко…
– Что ты знаешь. Это была блистательная эпоха.
Я не дал ему закончить:
– И губительная, – влез я.
– Для пешек – да.
– У пешек есть имена. И потомки. А ты возомнил себя Игроком? – я сильно разозлился, мне хотелось ударить его, так чтобы он заткнулся, замолчал, растирал сопли и кровь по морде. Но я толком не умел драться. В детстве один раз полез в дворовую свару, в итоге мне шили губу, но зашили криво, потому при улыбке у меня торчит под верхней губой клык, не везло мне с врачами.
– Я один из, я хранитель. Я ломал империи и создавал новые.
– Эка невидаль, – сказал я вяло, злость прошла. – У нас все то же самое. И каждый мнит себя Игроком. Вот и книжка Бжезинского называется «Великая шахматная доска». Тоже игрок был.
– Поляк? – оживился он. – Ты с ним знаком?
Я только хрюкнул, чтобы не захохотать:
– Американец.
– Значит, поляк. Из наших. Это хорошо, – сказал он раздумчиво.
На меня снова накатило. Мне хотелось ударить его, чтобы сбить его спесь, как в детстве, когда меня донимал брат Венька. Но я не делал этого, я только злился, Венька был на пять лет старше и ловчей, чем я. Он умел прыгать с крыши гаража и легко перелезать через забор, а я всегда был неуклюжим и за что-то цеплялся, рвал брюки, за что доставалось от матери, и разбивал коленку. Меня за это бранили, а Венька смеялся надо мной. Мама грустно смотрела и говорила: «Ты учись, сынок, ты умный, у тебя это получается». И этот сейчас смеялся. Я не знал, как ему двинуть, поэтому я просто ушел, оставив его одного. Даже если грянет град, в дом его не пущу, пусть стоит, собака, пся крев, на улице.
– Викентий? – окликнул он, изумившись моему поступку. Я остановился.
– Я не Игрок. Я одна из пешек, которые помнят свое имя, и пока мы помним свое имя, мы обойдем всей нашей пехотой устаревшего образца хитрожопого Игрока. Я всего лишь пешка, но и ты не Игрок, ты слон. У французов – шут, бегун – у немцев. – Он сжал трость в руке, а я все же ушел.
– У британцев – епископ, – крикнул он мне.
– Ну да, ну да, а у русских – офицер. Только, кажется, ты не был полковником русской армии. Тебя даже летехой не взяли. Ты великий Игрок. Ага, как же, – это я уже говорил сам себе.
Самое обидное, что он повторял мои же слова времен аспирантского фрондерства. Я слово в слово так же удивлял коллег и, главным образом, девушек смелостью своих суждений. Я тоже говорил, что Бога нет, а есть шахматная партия, где играют за белых или черных. Им наверху интересен сценарий, а не справедливость или правда, и мы лишь пешки в игре темной и светлой сил. Это было красиво и загадочно. Но сейчас я так не думал. Я не хотел быть пешкой, я и ферзем не хотел быть. Даже если я пешка, у меня есть имя, и еще не известно, кто что привнес в этот мир и кто останется в летописях.
Войдя в квартиру и тщательно протерев подошвы вполне чистых ботинок о коврик с нанопокрытием, которое уничтожает все, что можно уничтожить, я окончательно решил ехать в Польшу.
Там начало пути, так гласили архивы. В 1775 году Экстраординарный сейм пожаловал Польским и Литовским дворянством полковника-артиллериста барона Гроше и его детей. Отец этого первого шляхтича в нашем роду тоже был полковником Польского Войска, сыновья: один – камергер Польского короля, другой – католический священнослужитель, третий – снова полковник Польского Войска. Хорошо послужили во славу Речи Посполитой. Можно гордиться. Но не хотелось.
Мне оставалась только маленькая лазейка, кротовая нора, в которую я не знал, как протиснуться, не обрушив все. Мне очень хотелось узнать, откуда чертов первый Гроше прибыл в Польшу. Но сведения о нем были скудны и путаны, будто он выскочил из этой самой кротовой норы. В архивных документах мне попался еще один Гроше – барон и земский судья в Агриенте в 1678 году. Только где этот Агриент и как его сейчас зовут?
Конечно, хорошо, если бы это был итальянский, точнее сицилийский, Агридженто или даже венгерский Эгер, где Маришка согласилась бы побывать с большей охотой. Но нас ждала Польша, и я был непреклонен в решении ехать.
Маришка поджала губы и уставилась в окно поезда, который вез нас из Варшавы в Белосток. Я знал, что сейчас будет. Она начнет всхлипывать, потом задыхаться, потом у нее будет учащенное сердцебиение, похолодеют руки, я буду виноват во всем.
Она умела устроить ад на любом месте: в путешествии все гостиницы оказывались не теми; при посадке растений в саду их надо было срочно красить известкой и сразу поливать, даже если шел дождь; во время обеда, если я ронял крошку на стол; в праздник, когда гости не там разулись и плохо вытерли ноги перед входом; в магазине, если она купила что-то не совсем то, не рассмотрела, потому как я ее торопил, и это что-то приходилось менять на следующий день. И добро было бы тихо, я давно соглашался со всем, даже не вслушиваясь в поток всхлипов и причитаний, но она начинала визжать и рыдать.
Меня всегда примиряло с ней чувство своей вины. Она любит нас, она с ума сходит, если я не отзвонился, она с Борькой каждый день по два часа вечером говорит, выясняя мельчайшие подробности его жизни. Сколько он автобус после работы ждал, шел ли дождь, перестала ли тявкать соседская собака, она даже про это помнила. Чем он угощал девушку на свидании, почему они так и не сошлись. Она очень, до бесконечности, любит Борьку, мне так казалось. И еще я думал, что она ко мне привыкла, как наша собачонка, тоскует в разлуке, не ест, не пьет, ждет на пороге. Она делает все, выбиваясь из сил, чтобы нам было лучше. Мы не успеваем за воплощениями еще не высказанных и даже неосознанных желаний. Она бежит раньше наших слов, чтобы опередить, преподнести нашу, реализованную по ее разумению мечту. Она оживляется, она возбуждается, она полна сил и энергии, даже если накануне хандрила и не могла встать.
Все наши передряги и проблемы давали ей заряд, глоток воздуха, адреналин, бодрили и пробуждали к действиям. Ей становилось хорошо, когда нам было плохо, она упивалась своей властью, самопожертвованием, христианским подвигом помощи ближнему.
Ей отчаянно было нечего делать. У нее не было подруг, не было дела, кроме, как мыть и тереть, попрекая нас неряшливостью. Но держась за свою вечную швабру, как Ролан за меч, она с негодованием, обидой и приступом истерики отвергала мои предложения о профессиональной уборке в нашем доме. Она не могла нам позволить жить своей жизнью, это бы лишило ее смысла существования, изъяло сущность и само существование.
Но она была жизнеспособной, она пила нашу жизнь, она ее разделяла, она ею жила. Без этого, она бы давно захирела. Поэтому Борька никак не может найти себе не то что жену, даже веселую подружку на пару недель. Рядом с ним стоит любящая и самая заботливая на свете маменька, не продохнуть. Если кто-то из нас заболевал, она сразу наполнялась сил, энергии, здорового румянца, она исполняла все обязанности подорванной медсестры на поле боя, выбиваясь из сил и распрямляясь в полный рост. Мы были обязаны ей всем, она, как комар или пиявка, питалась нашими бедами и проблемами, ее все это вдохновляло и окрыляло.
Я молчал. Я не мог ей сообщить о своем открытии ее сущности. Она бы все равно ничего не поняла, не признала, это разбило бы ее сердце и лишило повода жить, есть, дышать, худеть, толстеть, причитать, волноваться, радоваться новым приобретениям и прочим удовольствиям ее жизни. Я молчал. Она была готова к очередному припадку, вот уже губы поджала. Сейчас прорвется, я снова буду виноват.
После медового месяца хотел было бежать, развестись, испариться, но оказалось, что она беременна. И как тут бежать? Когда я первый раз купал сына, держа его на руках в маленькой синей ванночке, понял, что это навеки. Я не могу бросить этого червячка, который давно уже стал огромной орясиной, но по-прежнему уверен, что у нас замечательная семья, лучше не бывает. Я никогда не спорил, я старался все исправить, но не мог передать этот секрет Борису, пусть он его не знает, пусть минует его это откровение. Пусть он сам построит что-то свое, вдруг выйдет счастливое и солнечное, радующее каждый день, но как-то у него не получалось, не складывалось.
Я надеялся, что в своем Мюнхене, куда он отправился учиться дальше, все образуется. Он учился, нашел работу, защитил степень магистра, поменял квартиру, собирается купить машину, пошел учить итальянский. Может, все верно. Может, и не нужно счастливой семьи, если человеку и так хорошо. Только откуда тогда взяться роду. Это только супруга квохчет, что пора ему жениться. Откуда она знает, когда пора?
– Хорошо, хорошо, мы их навестим, но только не будем задерживаться в этом кошмаре, – всхлипнула она.
И тут я совершил немыслимое, невозможное, зажмурил глаза и вынул из кармана маленький пузырек коньяка, всего-то на 0,33. Вытащил пробку, понюхал ее и хлебнул, вот так смело и принародно. Дорогая забыла о надвигающемся приступе, захлопала глазами, открыла рот. А я хлебнул еще раз, я знал, что она не будет орать в поезде, она потом вынесет мне мозг, но это будет потом. А пока я предвкушал знакомство с братом и другими родственниками, которые подтянутся из Кракова, Варшавы и Лодзи, и мы будем вести неспешную беседу, потягивать холодную водочку, а она будет тихо злиться и молчать.
У нее была дурацкая привычка выходить из машины на ходу, если я молчал в ответ на ее вопли и причитания. Но из поезда она не выйдет, и с вокзала не сбежит, она же ни одного слова сказать не может, ни на каком языке, даже на русском чушь порет.
Коньяк с прозрачной пантерой на каплевидной фляжке был неплохим, вполне достойным и даже вкусным, я держал его во рту, наслаждаясь ореховыми нотками. Жена встала и демонстративно пересела на другое место, с вызовом глядя на меня. Я должен был кинуться к ней, извиниться, умолять простить меня, но я не шевельнулся, мне стало хорошо. Там, на вокзале, вряд ли она будет орать, и сейчас еще сорок минут абсолютного покоя под стук колес. Мне было очень хорошо, я не желал ей зла, я просто хотел покоя и одиночества, хотя бы пару часов одиночества.
В этот раз она поступила совершенно неожиданно. Вернулась на место, выхватила мой флакончик, смело отхлебнула, покраснела, покрылась испариной и с вызовом посмотрела на меня. Ну что же это было лучше, чем рывок стоп-крана. А там, на людях, тем более при иностранцах, она будет вести себя тихо-тихо, иногда одергивая меня, да и то под столом, чтобы я не хлебнул лишнего, есть у меня эта проблема.
О проекте
О подписке