Читать книгу «Обретение настоящего» онлайн полностью📖 — Елены Владимировны Семёновой — MyBook.
cover

Странное дело, вроде не так много времени минуло с той поры, а ныне собираются ли ещё так? Поют ли? Нет, я не имею ввиду пьяные завывания про «Мороз-мороз», а исконно русскую традицию пения. Юнейшее поколение, возможно, пожмёт плечами: есть же магнитолы, плееры, айфоны… Какое там ещё пение? А ведь, в сущности, что петь им? Чтобы проверить ценность той или иной песни, просто попробуйте спеть её – без аккомпанемента, для души. Русская песня, русский романс, песни лет военных, романс городской – с аккомпанементом или без, они звучат распевно, цепляют за душу, переносят её в другое измерение. Песня эстрадная, даже неплохая, без накрученной технической аранжировки умирает, становится немой. Что уж говорить о «мотивах» новейших… Помирать так с музыкой, помирать так с песней – так говорилось на Руси. И, действительно, с песнями жили, с ними и умирали. И ни то, ни другое не стыдно было с такими песнями. А с нынешними? Песни прежние воспитывали дух, теперешние выхолащивают его, оглушают вместе с разумом.

Ничего не запоминала я с такой лёгкостью, как песни. Ничто так не проникало в душу, не волновало. Заслышав гармонь дяди Алёши и тёти Сашин голос, я бросала детские игры и, примостившись на ступенях ведущей наверх лестницы, слушала. Нередко, впрочем, дядя Алёша звал меня и предлагал подпевать. И я упоённо подпевала…

До сих пор я помню все песни, что мы пели с дядей Алёшей. До сих пор, заслышав звук гармони (такой редкий теперь!), сердце радостно трепещет. Только, вот, люди теперь не поют. Может, оттого стали они таким озлёнными? Некогда пел герой Олега Стриженова в известном фильме: «Жить на земле и не петь невозможно – это я точно тебе говорю!» Увы, забыли люди эту мудрую истину.

Правда, семью тёти Саши песни не скрепили. Пройдёт несколько лет, и дядя Алёша уйдёт к другой женщине. Это было, пожалуй, моим первым крупным разочарованием в людях. Мне, безотцовщине, дядя Алёша казался идеалом отца, и я страшно завидовала сестре Шурке. Дядя Алёша был на семь лет моложе тёти Саши, но, несмотря на это, в их отношениях всегда царила редкая гармония. Я не помню, чтобы дядя Алёша хоть раз поднял на неё голос, равно как и она на него. Дядя водил баржи по Волге, и это было ещё одной причиной моего особого отношения к этому виду судов. В отличие от многих друзей и соседей пил он очень умеренно, и я ни разу не видела его пьяным. Дядя Алёша любил детей, и те ответно тянулись к нему. Он придумывал для нас занимательные игры, помогал в наших затеях, пел с нами песни, водил в походы, а подчас заставлял нас с сестрой заниматься уроками, чтобы мы не позабыли всё за каникулы. Но даже уроки дядя умел обратить увлекательной игрой.

Шурка по праву гордилась отцом. И каким же ударом для неё стало его предательство! Мне кажется, она и теперь не простила его до конца, хотя после смерти тёти Саши всё-таки стала вновь общаться с ним, со сводными братьями, преодолевая обиду.

Помню, как в первый год жизни дяди Алёши с другой семьёй, я случайно встретила его на улице с новой женой – молоденькой, симпатичной женщиной. Он окликнул меня, и я остановилась, не зная, как быть. Я была очень привязана к дяде, и больше всего мне хотелось броситься к нему, как бывало прежде, рассказать о своих успехах за год, поделиться всем интересным. Но обида и солидарность с тётей Сашей и Шуркой оказалась сильнее. Я резко повернулась и убежала, глотая слёзы.

Так разрушилась первая сказка в моей жизни…

То лето было единственным в детские годы, что я не целиком провела в Плёсе. Бабушка решила показать мне русский север. Юг отчего-то не представлялся ей важным, и я по сей день не знаю, что такое Чёрное море. Зато холодные воды Финского залива мне знакомы. И, признаться, я никогда не жалела об этом, и предпочла бы север югу и сегодня, так как такой высокой поэзии, каковой напитан русский север не найти более нигде. Впрочем, это мнение сугубо субъективное и лишённое серьёзной основательности.

Во время нашей поездки бабушка читала мне шмелёвские очерки о Валааме, чтобы я могла представить себе, что было в этих краях прежде, чтобы они наполнились для меня иными цветами и звуками, как и Москва…

Я всегда очень чутко ощущала те места, где мне приводилось бывать. Их, как теперь говорят, ауру. Как дома имели для меня свою душу, так имела её и земля. И деревья. Всё казалось мне живым, и ко всему относилась я соответственно.

В Плёсе я любила уходить одна в маленький перелесок и разговаривала там с берёзами, лаская их белые стволы, приникая к ним. А затем становилась на колени на низкий пень и молилась. Колени после подобного упражнения сильно болели и бывали синими, но своего обычая я не нарушала даже в непогоду. Здесь была моя тайная молельня, убежище.

Но я начала говорить о земле. Не помню, чтобы где-то ещё меня наполняло такое волнение, как на севере. Особенно, на Соловках. Бабушка сразу увела меня прочь от туристов, повела своим, только ей ведомым маршрутом. Встречаемые экскурсанты вызывали у неё раздражение небрежным отношением к этой русской голгофе, к святыне, к братской могиле тысяч людей…

– Смотри! – кивает бабушка на взгорье, что высится вдалеке от нас. – Это Секирная гора. Некогда в лагерь пригнали группу монахинь. Когда им приказали отправляться на назначенные им работы, они отказались, заявив, что не станут исполнять приказаний антихристовой власти. На все угрозы отвечали они, что случится с ними лишь то, что будет угодно Господу Богу, а не палачам. Тогда чекисты загнали их на эту гору. Там стоял такой ледяной ветер, что человек за считанные полчаса замерзал в ледышку. Весь путь монахини были радостны и пели псалмы. Продолжили петь и оставшись на горе. Несколько часов минуло, а пение не смолкло! Наконец, вечером, чекисты в недоумении поднялись на гору и увидели там живых и невредимых монахинь, продолжавших молиться. То же самое повторилось и на другой день. После этого исповедниц оставили в покое, убоявшись той силы, которая хранила их.

Я слушаю заворожённо. Не то от пронизывающего ветра, не то от эмоционального напряжения меня пробирает озноб. Бабушка какое-то время смотрит вдаль, затем роняет негромко:

– А ещё, Сима, где-то здесь похоронен твой прадед…

Теперь я поняла, отчего так болезненно воспринимала бабушка туристов с их праздным любопытством, фотоаппаратами, беззаботным смехом. Для неё все ужасы СЛОНа были не историей, а частичкой собственной многотрудной жизни, а память об убиенных не чем-то абстрактным, а личной скорбью по родному человеку, которого увели от неё однажды ночью, чтобы не возвратить никогда.

Так я узнаю очередную страницу нашей семейной истории. К тому времени я уже знала о том, что прадед был родом из дворян, офицер, что семье его принадлежал дом в Москве. Бабушка даже показывала мне этот дом, затеснённый новостройками, но уцелевший. Возле него я не раз бродила потом, представляя себе, как жили в нём мои предки, как увозили из него промозглой ноябрьской ночью прадеда, как выселяли прочь его жену с дочерьми, которых ждала ссылка, откуда вернутся они лишь после войны. Я представляла это себе так явственно, что становилось не по себе – словно бы это не бабушку, а меня саму выгоняют из родного дома…

– Мать успела один раз навестить его, – рассказывает бабушка, не глядя на меня. – Он уже болел… Чахотка. Она понимала, что ему не спастись, и он понимал. Нам не сообщили, когда и как он умер. Но мама почувствовала, увидела во сне, будто он с нею прощается. После этого весь день проплакала. Очень она любила его и замуж так и не вышла, хотя женщина ещё молодая была, красивая.

После войны бабушка вышла замуж за военного врача, с которым счастливо прожила четверть века. А её сестра с мужем-художником осела в Плёсе. Должно быть, от отца унаследовала тётя Саша творческие способности…

Бабушка рассказывает ещё что-то – о соловецких узниках. Флоренский, епископы, Волков, Лихачёв… Осоргин, офицер-монархист, расстрелянный сразу после отъезда жены, приехавшей к нему на свидание. Тайные богослужения в лесу… Тайная Пасха…

Когда читаешь о тех людях, то изумляешься: откуда брали они силы жить? И не просто жить, но оставаться Людьми, сохранять достоинство, не отрекаться от своих святынь и не становиться на скользкий путь лжи? Как же измельчали мы в сравнении с ними! Мы плачем и жалуемся по всякому поводу, ругаем жизнь и ропщем на судьбу… Мы до того разнежились и ослабели духом, что из нас можно вить верёвки, не прибегая к террору. Нашим дедам грозили огромные сроки в адовых кругах ГУЛАГа, расправы с семьями, расстрел… Нам довольно пригрозить увольнением без выходного пособия, а то и меньшим, чтобы заставить плясать под их дудку. Наши деды пережили страшный голод, войну, лагеря и ссылки. Мы не можем вытерпеть и маломальских лишений. Мы клеймим предателей прошлого и настоящего, но, вот, вопрос: если нас взять тёплыми из постелей и притащить на допрос, то как скоро мы скажем и подпишем всё, что от нас потребуют? И найдутся ли среди нас такие, кто, заглянув в себя, по совести сможет сказать, что выстоит?

Ничто не делает человека столь слабым, как привычка к комфорту. К угождению себе. А именно к этому мы так привыкли! Прежнему поколению нужно было сломать хребет, нынешнее – бесхребетное – можно с лёгкостью гнуть и мять, как пластилин. «Мы платонической любовью к себе тлеем. И на коленях мы, но только пред собой» (Вяземский).

Помню, слушая рассказы бабушки, я вдруг опустилась на колени и поцеловала землю. Это было сделано инстинктивно, спонтанно. Не нашлось иного способа отдать дань памяти всем мученикам, в эту землю лёгшим. Не знаю, как посмотрели в этот момент на меня туристы и что подумали. Мне не было до этого дела… Пригоршню соловецкой земли я взяла с собой, как святыню, и храню её по сей день. Покидая Соловки, я с трепетом думала о том, что никогда не смогу выдержать и толики того, что привелось вынести тем людям, и просила подать мне хоть частичку их силы, чтобы быть достойной их…

На этом можно завершить повествование о моём детстве. Будь я писателем, прибавила бы к изложенному ещё множество деталей, не дающих никакой сколь-либо важной информации, но придающих увесистой солидности книге. Но я не писатель, а посему в записках своих решила останавливаться лишь на главном, то бишь на том, что прямо влияло на судьбу, на характер, на то, без чего мне невозможно объяснить саму себя.