На этом, пожалуй, звездный час Жана и закончился. Но он не хотел сдаваться. И решил для себя, что его внешний вид – это для дешевой публики. Но дешевая публика его не устраивала. Жан по-прежнему считал себя отпрыском аристократической породы. Родственники которой, по мнению Жана, живут за границей. Поэтому, если его звезда взойдет. То только не над толпой серых масс. А над кружком избранных. И он сделал для себя открытие. Он не сиамский кот. И не сибирский. И даже не… И вообще ни какой другой. Он кот – элитарный. Но чтобы это поняли другие. Ему, как воздух, нужна была слава. Поэтому Жан так вдохновенно увлекся идеями Семилетней войны. И ореол мученичества Жанны Д«Арк воспринял как свой собственный. О, нет! Ему не было дела до угнетенной толпы. И тем более он не собирался гореть ради нее синим пламенем. Он понял другое: мука – вот удел известных личностей. Миллион терзаний – вот самая верная ступенька, ведущая к признанию. Над Жанной он посмеивался из-под длиннющих усов. И втайне считал ее наивной простушкой. Чего стоит слава? Если ее сладкие плоды не вкусить при жизни. Это один из любимых вопросов, которые он молча задавал окружающему миру. И не дожидался ответа. Потому что этот вопрос был риторическим.
Внутренние противоречия – вот что было написано на морде Жана, когда он появлялся на улице. Мученичество и одиночество отливались на его неправдоподобной шерсти.
Жан не любил нашу семью. Я это тоже чувствовала. Он завидовал моей матери за то, что она вдоволь купалась в лучах артистической славы. Он презирал отца за то, что тот не терпел популярность. И особенно ее последствия в нашей семье. Он свысока жалел меня. За мое полное равнодушие к лаврам. Во всех их проявлениях.
Однако волей-неволей, хотел он этого или нет. Жан набирался знаний. От нашей семьи. От дневных прогулок. От многочисленной информации, которую обрушил на его зелено-синюю голову конец века.
И как обычно, Жан шел к дневному морю. Его зелено-синяя глова была поднята вверх. Его зелено-синие лапы важно ступали по раскаленному песку. Его зелено-синий хвост распушился павлиньим. И на его морде было написано зеленым по синему (или наоборот) – глубокое. Как море. И вечное. Как камень. Страдание всех времен и народов.
Кот Жан пел по-своему. Тягуче и хрипло. Но я его хорошо понимала. Поскольку способность к языку природы я проявила еще в детстве. Мне с детства было гораздо проще понять природу. Чем человека. И я жалела Жана. По сути безродного и беспородного кота. По воле генетики окрашенного не в самый удачный цвет из всех существующих на земле. И по воле Бога занесенного к нам в дом. И как потом оказалось – только не к счастью.
… Я любила гулять по вечерам. И не потому, что вечером так романтично. И солнце спряталось. И море охладело. И таинственные шорохи вокруг. И лодка покачивается на мели. И скупое молчание темноты. Нет, романтика здесь ни при чем. Хотя и ее нельзя отрицать в моих вечерних прогулках. Я любила гулять в это время потому. Что мне никто не мешал. Это не значит, что не задевали плечом. И не наступали на ноги. Или. Например, не кричали на ухо. Мешая думать. И не задавали вопросов. На которые нужно было обязательно отвечать. Нет. Здесь совсем другое. Мне трудно объяснить. Но мне нравилось в вечере то. Что мне просто не мешали. Я существовала как-то сама по себе. Без внешней оболочки. Я чувствовала себя улиткой без раковины. Ее необходимость ночью отпадала. Я могла легко сбросить ее с плеч. И не почувствовать боли. И не бояться остаться наедине с собой. И не бояться остаться просто собой. Потому что мне не мешали. И я не пела песен ночью. Как мама. И не грустила о вечном. Как Жан. И не любовалась морем. И не пила взахлеб чистый морской воздух. И не слабела от мыслей. Я сама была и песней. И морем. И воздухом. И мыслью. Мне не мешали.
И еще меня привлекало в вечерних прогулках к морю – их однообразие. Вечера повторялись. Повторялось дрожание воздуха. Повторялось покачивание лодки. Повторялось отсутствие солнца. Повторялись таинственные шорохи. И прохлада моря повторялась. Я наслаждалась однообразием вечеров. Их скукой. Я не любила перемены. Бурные всплески. Внезаные падения. Внезапные взлеты. То, что так боготворила моя мать. Я не могла полюбить. В однообразии вечеров я и улавливала саму вечность. И она уже не являлась для меня абстрактным философским понятием. Она напоминала часы. С циферблатом. Секундной стрелкой. Тик-так. Тик-так. Тик-так. И так из вечера в вечер. И так из месяца в месяц. И так из года в год. Из века в век. Из вечности в вечность. И всегда – я. И всгда – ночь. И всегда – море. Я чувствоала, что способна словить мгновение. И это мгновение облечь в вечность. Я смотрела на свои вечные часы. Прикладывала их к уху. Слышала равномерные удары мгновений. И ничего не боялась. И ничего не пела. И ни чем не упивалась. Я сама была и песней. И морем. И воздухом. И мыслью. И вечностью…
Я не знаю, следил ли за мной Мак этим вечером. Скорее всего – да. Но я не слышала шаги позади себя. Как всегда – я ничего не слышала. Я настолько ушла в себя. Что не воспринимала окружающий мир. А он был. Хотела я этого или нет. И сегодня вечером этот мир представлял красавчик Мак.
И я вздрогнул от неожиданности. Увидев его на пляже. И сразу же поняла. Он попытается нарушить мою вечность. Изменить ее. И перевести стрелку моих часов вперед. А, возможно, назад. Этого я не хотела. Мое однообразие настолько заполнило мой внутренний мир. Что отказаться от него было бы равносильно смерти.
– Зачем вы здесь? – спросила я. Хотя все уже давно поняла. Я всегда все предчувствовала раньше предстоящих событий. Гораздо раньше.
Мак сжал мой локоть. И я почувствовала, какие у него холодные пальцы. А потом я почувствоала, как они забирают тепло моих рук. Моих плеч. Моего тела. Мое тело похолодело. Дрожь пробежала по моей коже. А потом – слабость. Слабость до головокружения. Слабость до мизинца на правой ноге. Слабость до приступов височной боли. Я уже знала такую слабость. В детстве. Когда почти физичнски осознала. Что тоже умру. Вот тогда я и придумала свои вечные часы. Тик-так. Тик-так. Тик-так. Вечность – тик-так. И все повторяется до такой степени, что умереть невозможно. Потому что я тоже повторяюсь. Но сегодня вечером… Нет. Сегодня не просто страх. Сегодня я впервые поняла. Что на свете существует любовь.
Я, конечно, всегда знала любовь. И никогда ее не делила. Я могла влюбиться в дерево на нашей даче. Ухаживать за ним, как за ребенком. Часами стоять с ним в обнимку, задрав голову. И любуясь пышной зеленой листвой. С той же одержимостью я когда-то влюбилась в нашу двадцатилетнюю соседку. Следила за ней. Копировала ее походку и жесты. И по ее примеру носила одно время исключительно «немецкую стрижку». С той же страстью я любила отца. Доброго, великодушного, но слабого человека. Растратившего жизнь на любовь к матери. И никогда не жалеющего об этом…
Мак до боли сжал мой локоть. И я физически поняла, что на свете существует еще другая любовь.
Конечно, я и раньше знала о ней. Знала, что из-за нее бывают бессонные ночи. Из-за нее проливаются слезы. И даже сочиняются в лунную ночь стихи. Но моей флегматиной натуре все эти романтические прелести были чужды. Любовные страсти, как остросюжетные мелодрамы прокручивались перед моими глазами с раннего детства. И главной героиней этих профессиональных работ была моя неугомонная мать. Я же себя слишком любила, чтобы любить кого-то еще. Я жалела свой сон. И жалела свои слезы. И жалела свои рифмы отдавать какой-то любви. А, проще говоря. Я была к ней равнодушна. И мальчишки для меня просто не существовали. И, видимо, только поэтому они на меня так часто заглядывались. Их тянуло ко мне. Им настолько глубоко кем-то была заложена мысль о превосходстве недоступных и гордых женщина. Что они по-инкубаторски ее проглатывали и переваривали. И другое отказывались принимать. Во мне как раз они и нашли тот тип девушки – недоступной и гордой. И меня. Честно говоря. Это всегда веселило.
Я не была ни недоступной, ни гордой. Меня просто не интересовала любовь. И я веселилась про себя. Когда они по очереди тащили мой черный пошарпанный портфель. А я, в шерстяных колготках, собравшихся «гармошкой» на острых коленках. С растрепанными волосами. Длиннющая. Тонкошеея. Дышала на кругленькие стекла очков. И иронично смотрела на них. И веселилась про себя. Я была полной противоположностью своей матери. И этот свой образ я придумала не специально. А подсознательно. Не желая никаким образом повторять ее непутевую жизнь.
А моя мать – красавица и умница. Страдала по-прежнему от любовных неудач. И одна из причин ее невезения – чрезмерная страстность. Чрезмерное самопожертвование. Этого мужчины не понимали. И боялись. Возможно, на них действовал неустойчивый климат. И они красоту. Соблазнительность. Шарм. Безболезненно меняли на потупленный взор серых глаз. Запеченые бутерброды с рыбными консервами. И семечки у телевизора. Что ж. Они это приняли сами. И сам улепетывали все это за обе щеки с преогромным удовольствием.
И я еще больше уважала своего отца. За то, что он не был на них похож. Хотя, возможно, у него такая ненормальная любовь к матери была не от рождения. А от длительной стажировки во Франции. Как знать…
Во мне мальчишки нашли подобие идеала. Хотя я была так далека от него. Вот поэтому я. Задрав нос к потолку и дыша на свои придуманные кругленькие очки. От души про себя улыбалась.
… Как только Мак до боли сжал мой локоть. Я сразу же поняла, что не смогу вычеркнуть любовь из своей жизни. Как бы мне этого ни хотелось. Она все равно существует – хочу я этого или нет. И первым ее вестником для меня стал этот породистый красавчик Мак.
– Какой у тебя удивительно греческий профиль, – сказала я первое, что пришло мне в голову.
Как всякий красивый парень. Он мгновенно решил, что я от него без ума.
– У тебя еще удивительно японский разрез глаз, – сказала я второе, что пришло мне в голову.
И проницательный человек уловил бы иронию в моих словах. Но как всякий красивый парень. Мак ничего не желал улавливать. И в тот час решил, что терять время на женщину – совсем не обязательно. И он мне широко улыбнулся. Вложив максимум обаяния в улыбку.
– Какая у тебя удивительно американская улыбка, – сказала я третье, что пришло мне в голову. Уже с откровенной издевкой.
И как всякий красивый парень, он решил, что все бабы – одинаковы. И Маку стало даже немножечко досадно от такой легкой победы. Как и всякому, не видевшему Париж.
Я точно знала, что Мака никогда не полюблю по-настоящему. Но я была благодарна ему за первую влюбленность. За первые услады. За то, что для себя открыла Элладу.
– Но в тебе, Мак, к сожалению, ничего больше нет. Твои родители сделали ошибку, назвав тебя Маком. Маккиавели был замечательным философом. С заурядной внешностью. Ты знаешь, я бы предпочла Маккиавели.
Мак побледнел. И оторвал наконец руку от моего локтя. А я облегченно вздохнула. Я победила свою первую влюбленность. Мои часы вновь затикали в однообразном жизненном ритме.
И вдруг я возненавидела свои часы. Вернее, возненавидела их моя кожа. Мой локоть, которой только что держал в ладони Мак. Мое упрямое тело. И я безжалостно раздавила в ладони свои вечные часы. И их стрелки безжизненно упали на южный песок. И утонули в нем.
Я резко рванула к Маку. И очень неумело. Очень неловко. И очень искренне обхватила его шею руками…
Ах, Мак! Красавчик Мак! Маккиавели? Не смеши меня. Хотя ты не был самым красивым парнем, повстречавшимся мне на жизненном пути. Ты не был и самым глупым из них. И я тебя очень уважала, Мак. Но полюбить я тебя не могла. И всгда благодарила Бога, что ты был моей первой влюбленностью. Именно ты…
Первым заметил синяк на моем локте котище Жан. Наконец-то! Наконец-то он понял. Что его долгожданный час наступил. Хоть как-то насолить мне. И уже тем более моей матери. С которой у них были всегда напряженные отношения. Зачем ему понадобилось это? Ведь мы с ним были… Если не друзьями, то приятелями точно. Но я его не осуждала. Злость, долго накапливающуюся от неудач и зависти. Он должен был куда-то вылить. И он щедро вылил ее на мою голову.
Жан, скромно потупив взгляд, плавно прыгнул на мои колени. Громко, чуть истерично (что ему было несвойственно) мяукнул. И обратил на себя внимание. Мама резко повернула голову в нашу сторону. И Жан, подловив момент, демонстративно лизнул синяк на моем локте.
Мама подозрительно сощурла глаза.
– Что у тебя, Люська? А? Мы ходили на пляж – у тебя были чистые руки. После обеда мы катались на катере. И я видела! Да! Да! Видела! Отлично видела твои руки. И я даже обратила внимание, какие они у тебя тонкие и нежные. Единственное, что может остановить на тебе внимание. Почему ты не отвечаешь? А вечером… Вечером я не ви… А куда… Где ты была вечером?
– Мама, я прошу. Успокойся. Я была как всегда – у моря.
– И синяк у тебя от чистого морского воздуха? Или от звездного неба? Или ты, как ребенок. По-прежнему спотыкаешься на ровном месте?
Я отвела взгляд. Конечно, я могла солгать. Я умела хорошо врать. Честно глядя в глаза. Но на сей раз… Я до сих пор не могу понять. Почему я это сделала. Скорее, от очередного желания унизить мать. Тем самым защитив своего обожаемого отца. И в этот момент я как никогда была похожа на своего приятеля Жана. И мне это самой не понравилось. Но я упрямо, сглотнув слюну, предательски отвела взгляд.
Мама прыгнула… Не подошла, не подбежала. А резко прыгнула, как кошка, на диван. Опустилась возле меня на коленки. И впилась глазами в синяк на моем локте.
– Я узнала. Это его подчерк. Хватать свою жертву за локоть. И оставлять после себя такие аккуратные синяки. Во всем мире это способен делать только один человек – Мак!
Мама слегка прикоснулась к моему локтю.
– Бесспорно, Мак… Лучше бы ты все отрицала, Люська…
Я ждала, что мама меня ударит. Или станет трясти за плечи. Или кричать, что покончит жизнь самоубийтвом. Или… Но он как-то обмякла. Мне показалось – даже потеплела кожей. Обхватила коленки руками. И уткнула в них свое бледное, постаревшее лицо.
– Ма-а-а-к, – протянула она жалобно. – И он тоже… Я так и знала. Ты, Люся… Но почему?…
Все осталось по-прежнему. Мама по-прежнему пропадала где-то вместе с этим породистым многоциональным парнем. Я по-прежнему вежливо с ним здоровалась. Пожалуй, чуть вежливее обычного. И кот Жан по-прежнему страдал по очереди у всех на коленях. Все, казалось, забыли эту историю с синяком. Списали ее на духоту вечера. На укусы комаров. И на перевозбуждение организма от излишней дозы кофеина. Который употребляли в виде молотого кофе.
И все же, я думаю, в одиночку эту историю переживал каждый. Меня мучали угрызения совести. Которые я пыталась заглушить внутренним монологом. Суть которого в моей мести маме за то, что у меня ее никогда не было.
Иногда я ловила на себе пытливый взгляд матери. И это не был взгляд человека, недоумевающего, как могло вырасти такое чудовище. Это был взгляд матери. Полный сострадания и любви. Только спустя многие годы я по-настоящему поняла, что мать искренне любит и жалеет меня. И искренне переживает. Что не смогла должным образом выразить эту любовь.
Мак, наверняка, переживал, что влип в такую глупую ситуацию. И частенько виновато поглядывал на меня. Словно прося прощения. И я ему молча отвечала взглядом, полным прощения. Я на него не злилась. Наоборот. После истории с Маком. Я чаще стала заглядывать на себя в зеркало. Нет. Я не хотела измениться. Я просто хотела убедиться, что я не дурна. Что у меня вполне красивые большие глаза. И пухлые губы. И нежная кожа. И мне казалось. Что я уже не одна. Что однообразие моего «я» навсегда растворилось в вечере на пляже, когда я испытала влюбенность. И теперь я как бы состою из тысячи разных «я». И каждое «я» – живое. Имеет свое сердце. Которое весело бьется. И свои легкие. Которые легко дышат. И свои раны. Которые напоминают о себе по ночам. И мне уже было приятно осознать. Что я не одна. Что я могу меняться каждый день. И могу обманывать. И никому не суждено узнать. Кто я на самом деле.
Я вертелась и вертелась у зеркала. Хитро подмигивала своему отражению. И любовалась своими образами. Которые молниеносно меняла.
Мама приблизилась не слышно. И сжала мои плечи. И прижала мою голову к своей груди.
– Я так этого не хотела… Но я знала… Но я так этого не хотела…
– О чем ты, мама? – я покраснела. Что было мне не свойственно.
– Лучше бы ты оставалось прежней. Лучше бы никогда не узнала этой влюбленности. Когда не высыпаешься ночью – весь день даром. Весь день. Словно с похмелья. Перед глазами – туман. И движения плохо скоординированы.
– Я не понимаю, мама, – как всегда соврала я.
– А потом… А потом оказывается все напрасным. И не твоим. Но все частицы твоего тела живые. И они действуют наперекор твоей воле. Твоиму разуму. Они кормят твои желания… И я несмотря ни на что люблю древнюю Элладу. И ценю талант наслаждения этих красивейших из красивых людей. Возможно, они и были прекрасны, потому что умели наслаждаться.
– Мама, я пойду. А зеркало? Это такие пустяки. Тем более – в моем возрасте. Ты сама знаешь, это так естественно. Все девчонки часами крутятся у зеркала. Они там хотят увидеть себя настоящую. А видят – обман. И все равно часами крутятся. Вот так, мама. Все так просто.
– Да, так всегда у тебя – все просто. Но я не про то… Зеркало, действительно, пустяки. Но тут… Я открыла… Нет, пожалуй, открыл кто-то другой. Но мои опасения подтвердились. Наследственность… Гены… Они так сильны. В общем, конечно, много различий. Но в деталях! Тот же цвет кожи и глаз. Та же привычка сутулить плечи. Похожие сны. Ты не замечала? Ты не замечала? И тут уже не важно, что один умный, а другой – дурак. У них та же кровь…
– Мама, это все сбивчиво, запутанно. Ты волнуешься. А я не требую от тебя прямого ответа. Мне он не нужен. Оставь меня, мама.
– Нет! – мама вскрикнула и вцепилась накрашенными ногтями в мою руку. – Запомни, Люся!
Глаза мамы лихорадочно заблестели.
– И любовь… Нет! Желание любви – это тоже наследственно. И я это поняла. И от этого не сбежать. Ты моя дочь. Но ты – не я. Но ты – моя дочь…
Кто бы мне когда-нибудь ответил. Сколько стоил бы один килограмм ветра. Если бы он продавался.
Или сколько бы стоил литр росы. Если бы она продавалась.
Или сколько бы стоил квадратный метр морозных узоров на замерзшем оконном стекле. Если бы они продавались.
О проекте
О подписке