Дверь кабинета, ведущая в общую залу, распахивается, и из куплетов, зарифмованных его опустошенным умом, разом выступают персонажи квартирного театра.
Выпархивает младшая сестра жены, Роза:
Дункан весит сто пудов.
Чем платить? К Далькрозу
На обмен Внешторг готов
Выслать нашу Розу.
Дункан толста и неопрятна, Роза грациозна и девственно-чиста.
Являются родители Поли, Розы, Шуры и Леки – хмурый Абрам Варшавский с лоснящейся Шейной Леей:
Круто жали капитал,
Сох Абрам, сдал в весе,
Горе мыкал и менял
Много он профессий.
Но как только Наркомфин
Поднял курс валюты,
Стал Варшавский господин
Через две минуты.
Тут он сразу весь расцвел,
Занялся экспортом;
Булки белые завел,
Смотрит прямо чертом.
Шейна Лея всем страстям
Тоже дала волю
И, представьте, по утрам
Масла мажет вволю.
Чтоб не портить общий тон
И вторить супругу –
Как вам нравится фасон? –
Завела прислугу…
Промелькивает безымянная прислуга в белом фартуке, седые волосы пучком, поверх наколка.
Подходят вплотную легкомысленный Шура и целеустремленный Лека с его стеснительной подругой Мирой.
Шура бросил Караван,
Штепсель, арматуру,
И теперь, как Дон Жуан,
Рад всегда Амуру.
Шура спекулянтом стал
Денег-то навалом,
Для обмена он достал
Фунт гвоздей крестьянам.
Шура «страсть» держать готов
В заключенье строго.
Тьма на свете дураков,
Но таких немного.
Лека зелен, тощ и худ,
Весь ушел в науку;
Высох так, что весит пуд,
Нагоняет скуку.
Брось линейку, интеграл,
И не порть ты Шуры.
Стань мужчиной, черт тя драл,
Заведи амуры…
Улыбнись, взгляни кругом,
Сделай Мире глазки…
……………………………..
Поля с детьми – десятилетним Левой и восьмилетней Лялей – завершают шествие.
Поля стала разуметь
Канта, Локка с Юмом,
Но важней того уметь
Штрудель печь с изюмом.
Нет ритмической блохи,
Мучившей Далькроза.
Ляля говорит стихи
«Соловей и Роза».
У девочки и впрямь феноменальная память. Корней Чуковский, которого они навещали в Куоккале (от Сестрорецка полчаса на поезде), так вдохновился пятилетней Лялей, что даже имени ее менять не стал:
«Милая девочка Лялечка!
С куклой гуляла она
И на Таврической улице
Вдруг увидала Слона…»
От их дома на Кирочной до Таврической – рукой подать, из окна виден сад, переименованный нынче в Парк культуры и отдыха 1-й Пятилетки. Там-то и гуляла с куклой милая Лялечка.
Про Леву и вовсе несправедливо:
Лева много обещал,
Думали – он гаон,
Но «балдою» доказал,
Что большой балда он.
Гаон в переводе с иврита – гений. Балда – это игра. Расчерчиваешь квадрат пять на пять, в середине пишешь слово. От него, с добавлением одной буквы по вертикали или горизонтали создаются новые слова. Чем больше клеток заполнено, тем сложнее в мешанине букв увидеть новое слово. Лева – смышленый, но быстро сдается. Неусидчивый. Ляля, вдохновившая поэта, натура властная, на правах младшей манипулирует всеми. Но не Полей.
Есть у нас свой совнарком,
Поля – наш Ульянов.
Кто не хочет стать ослом,
Должен стричь баранов!
Роза Лялю балует. Детей у нее нет и вряд ли будут – балерины рожают, уходя со сцены, а Розу только что приняли в труппу.
Есть в Москве Наркомбалет,
Что ни жест, то поза.
Кто ж у нас Наркомконцерт –
Ляля или Роза?
– Графоман!
– Кто?!
– Вы, ваша светлость.
– Да мне и самому неловко за эти вирши. Так вот помрешь, не успев навести в делах порядок, а через сто лет попадешься в руки досужему исследователю. Для такого любая писулька – документ. И станет мне памятником карточный домик из случайных обрывков… Мертвецы лишены права голоса.
– Вы не мертвец!
Изобразить императрицу сподручнее, чем думать за нее. Подспорьем служили письма, адресованные ею государю, как приторно интимные, так и наставительные: «Целую каждое дорогое местечко… Я целовала и благословляла твою подушку… Целую твое дорогое лицо, милую шейку и дорогие, любимые ручки…» или: «Будь более автократом, моя душка… ты повелитель и хозяин России… Всем нужно почувствовать железную волю и руку…» – нечто вроде практического руководства для супруга, обреченного быть самодержцем. Во время войны она побуждала его чаще показываться войскам: «Солдаты должны тебя увидеть… Ты им нужен…». Мол, непосредственная близость «обожаемого монарха» вызовет всеобщий энтузиазм среди серой солдатской массы.
Утопия… Образец исторического кретинизма.
Последний параграф книги звучал так: «И когда 8 марта 1917 года генерал Корнилов, главнокомандующий Петроградским военным округом, читал бывшей царице постановление Временного правительства об ее аресте, она сделала бессильный жест рукой и не произнесла ни слова…»
По официальному сообщению, «решение расстрелять Николая Романова было принято в связи с крайне тяжелой военной обстановкой, сложившейся в районе Екатеринбурга, и раскрытием контрреволюционного заговора, имевшего целью освобождение бывшего царя». О судьбе царской семьи ходили разные слухи.
Будь Владимир Абрамович горазд на вымыслы, он написал бы эпилог провидца. Да не таков он был. Бессильный жест и многословное оправдание – вот и все, на что он был способен.
«Полинька, прости меня, что я так неспокойно, нехорошо говорю с тобой. Так прорывается наружу искривленность души моей. Это совсем, совсем не соответствует моим чувствам и мыслям о тебе. Во мне живет и определенная агрессия, и часто восхищение – при высокопарности – твоим подвигом и надежной, цельной жизнью. Но у меня последнее время такое чувство, будто иссякают силы физические. Причем душа, которая, наоборот, растет, сталкивается с этой немощностью. Мне кажется, что я нравственно совершенствуюсь, но все это – в преддверии какой-то жизни. А руки, которые должны открыть дверь, слабеют. Быть может, меня ждет возмездие – упасть на пороге. Или поздно я за душу взялся, или тело рано ослабело… Не хватает содержательного спокойствия и той глубинной мудрости, при которой можно было бы найти примирение с самим собой. (Даже если „сам“ чувствуешь, что надежда на пороге).
Не знаю, что это за недуг, Полинька. Вероятно, он медленно, но верно подкрадывается – и убьет. А может быть, трещина в сознании. Ты поймешь и простишь меня, если иногда я с тобой (ведь с тобой я бываю самый натуральный, со всеми своими многочисленными светотенями) распускаю свою надломленную, перегруженную волю. Помнишь, когда ты была тяжело больна, мне казалось, что море, цветы и тишина вернут тебе голос, здоровье. Так это и было. Не знаю, почему я пишу это. Неужели вся сила моего творчества ушла на то, чтобы предвидеть свой конец? Прощай и прости, друг мой. Ц. Вне жизни – я сейчас».
Голос Поли: «Звонил Давид Заславский. Он прибыл из Москвы и скоро будет у нас».
Владимир Абрамович жене не отворил. Впустишь – налетят куплеты: Поля нависнет над лысиной и будет глядеть поверх на раскиданные по столу бумаги; Роза приземлится на подлокотник кресла; Лека непременно где-нибудь обнаружит поломку и тотчас исправит; Мира будет смотреть на своего избранника и плавиться от любви; Шура расскажет очередной анекдот про ожирение в эпоху военного коммунизма; Лева скорее всего усядется рисовать; Ляля встанет на стульчик и прочтет недавно разученное стихотворение…
Абрам Моисеевич явится вряд ли, ему и так все поперек глотки стали. И Шейна Лея со служанкой не зайдут. Они заняты на кухне. Готовят все из ничего. Теперь, когда Абрам начал приторговывать из-под полы, у Шейны Леи к ничего прибавилось кое-что, но, наученная горьким опытом, она это кое-что прячет. Кронштадт восстал, значит, все будет из ничего.
– То не брать, се не брать, я и так служу за пропитание, – ворчит служанка.
– Не бубните мне под руку, скушайте хлеб с маслом.
С маслом?! За хлеб с маслом она запрет свой рот на ключ.
На улице ночь. На экране – Владимир Абрамович смотрит в окно на освещенный солнцем Таврический дворец. Вспоминает. А ей, сколько ни смотри в окно, ничего своего не вспомнить. Как член Петросовета Владимир Абрамович часто посещал тамошние собрания. Однажды был приглашен Горьким на обсуждение помощи голодающим. Нет, это было не в Таврическом, а в Смольном. Владимира Абрамовича подводит собственная память. Она же помнит, что случилось это в Смольном, и что на собрании тотчас началась грызня. «Горький всячески хотел примирения. Вышел демонстративно из комнаты, чтобы не производить давления своим присутствием. Однако давление произведено было даже тенью его. Вернувшись, он произнес, импровизируя, заключительную речь: „Надо защищать народ от мужика. Мужик – зверюга, подлый, жестокий. Придет и разрушит зачатки городской культуры“. Зверь, зверье, зверюга – эти слова повторял он много раз. Вообще, в прямоте Горького, в нарочитой резкости его выражений, во взгляде через головы присутствующих куда-то вдаль, столько лжи и рисовки, что вся его скуластая фигура отталкивает. Человек, потерявший стержень».
Собрание в помощь голодающим оставило отвратительный осадок. Зато благодаря членству в Петросовете, им с Давидом Заславским удалось не только издать «Приключения Крокодила Крокодиловича», но и выхлопотать для книги большой тираж и бесплатное распространение.
Чуковский – вот типаж! Привлекает и отталкивает одновременно. «Хлещет в нем струя подлинного таланта, какого-то особенно умного. И все он по поводу кого-нибудь, о ком-нибудь, за кого-нибудь думает и рассуждает. А где сам человек, не учуешь. Вряд ли этот изумительный „перевоплотитель“ сам себя знает. Единственным человеком, которого Чуковский не мог бы подметить, подловить на каком-нибудь слове, чувстве или мысли, был он сам».
И Давид Заславский типаж. Но с этим Владимир Абрамович знаком долго и плотно. С Лондонского съезда РСДРП.
1907 год. Еврейские юноши, делегаты съезда – Давид от киевского Бунда, а Вовик, как прозвал его тогда новый друг, от питерского. Оба – юристы по образованию, оба – участники студенческих беспорядков. Дэвик – в Киеве, Вовик – в Петербурге. Давид, уроженец Малороссии, знал идиш и сотрудничал в еврейской прессе. Вовику язык-гибрид из немецкого и иврита так и не привился. В семье говорили по-русски, а в Минской школе на уроках религии – предмет, обязательный и для христиан, и для иудеев, – одни изучали Новый Завет, другие – Ветхий. Идиш, язык штетла, на котором в Минске в ту пору говорила значительная часть населения, в школьную программу не входил.
При царском режиме Давид (уменьшительное Дэвик претило слуху Владимира Абрамовича) неоднократно сидел в тюрьме. Вовик же, глава студенческой сходки, за пылкую речь в защиту Льва Толстого был на два года выслан из столицы. Давид старше Вовика на шесть лет, а выглядит лет на десять моложе. Единственная его дочь родилась, когда ему стукнуло тридцать четыре, а Вовик – отец ранний. Поля на сносях, дома обыск…
Плеханов открыл съезд.
Курчавый еврейский юноша с нескрываемым восторгом смотрел на героя своего будущего произведения.
Недавно Давид издал о нем книгу. Теперь имя Плеханова знает каждый рабочий. А в то время, когда «старое поколение интеллигенции сходило со сцены», имя его оставалось в тени. В книге Давид объясняет это тем, что образ его не был «овеян ореолом мученичества или героизма».
Ленин слушал Плеханова с улыбкой, однако, когда докладчик заявил о необходимости соглашений с прогрессивными элементами буржуазного общества, улыбка исчезла. Любование великим социал-демократом закончилось после выбора президиума. Оказавшись в меньшинстве, большевики как бы давали меньшевикам фору – пусть порадуются, мы их после прихлопнем!
Роза Люксембург упрекнула Плеханова за мягкотелый оппортунизм. Она держала сторону настоящих большевиков, у которых, «бывают промахи, странности, излишняя твердокаменность». Но как не быть «твердокаменным при виде расплывчатой, студенистой массы меньшевистского оппортунизма?!»
На съезде был и Сталин, делегат от Тифлисской организации, но там он помалкивал. Своими впечатлениями он поделился в газете «Бакинский пролетарий» за подписью «Коба Иванович».
Пришлось прочесть и это, и книгу про Плеханова. Противны оба.
«Вера в русского рабочего сохранила Плеханова среди распада эмиграции».
Такое не переведешь. Разве что на язык оборотней.
О проекте
О подписке