Курт молчал. Грузное тело утопало в мягком кресле, руки лежали на подлокотниках, взгляд его был устремлен в одну точку – на картину, судя по всему, изображавшую юную красавицу Рахель.
– Это меня рисовал брат Курта, к нашей свадьбе.
– Мой отец продавал технические масла для кинопромышленности в Праге на Велетржинском рынке, – выпалил Курт на одном дыхании. Рахель расплылась в улыбке и, подойдя к мужу, чмокнула его в щеку. – Он продавал специальные чернила для авторучек, чем очень гордился. А вообще он больше всего любил играть в карты и пить пиво. Младший брат умер до войны от туберкулеза. После смерти брата я был для матери всем на свете. Она не отпускала меня от себя.
Выходит, «Памятная книга» ошиблась? И такое случается, иногда в нашу пользу. Эта ошибка – вничью.
– Думаю, когда нас с матерью оторвали друг от друга, у нее разорвалось сердце. И она умерла на рампе, не дойдя до газовой камеры…
– Лучше расскажи, как мы с тобой встретились, – перебила его Рахель.
– Про графиню?
– При чем тут графиня?
– При том, что мой брат сделал все, чтобы я перестал с ней встречаться.
– Как ее звали?
– Не имеет значения, – сказала Рахель, глядя на меня не слишком доброжелательно.
Куда-то не туда зашли мы в беседе.
– Эльза. Или Элишева…
– У этих графинь имен пруд пруди. И в голове у нее была полная каша. Она клялась Курту, что девочкой была в концлагере и оттуда ее увезли в Уругвай.
Рахель Вайнер, 2008. Фото Е. Макаровой.
– С доставкой на дом, – добавил Курт, рассмеявшись, но тотчас помрачнел. – Представьте себе, я выжил лишь благодаря доктору Блюмке, а он – благодаря Вере Женатовой, она, простая чешская женщина, умудрялась посылать ему посылки в Освенцим. Блюмка потерял жену и детей, он не хотел жить, но посылка от Веры каким-то образом выковыряла его из ада, и он стал работать у немцев, чинить им зубы, вставлять в их рты золото из еврейских ртов, переплавленное на специальном заводишке. И он сказал мне: «Я тебя усыновлю».
– С Блюмкой и его второй женой мы всю жизнь поддерживали отношения, у нас много совместных фотографий…
– К чему я клоню? С таким грузом горя я оказываюсь в Уругвае, по-испански – ни слова…
– Когда мы с тобой встретились, ты говорил вполне прилично, – перебила его Рахель.
– Спасибо графине!
Элла Фройнд, 1938. Архив Е. Макаровой.
Натан Солдингер, 1934. Архив Е. Макаровой.
Опять она тут!
– Мы оба знали немецкий, но ради меня перешли на испанский. Видимо, я многого не понимал, и иногда она казалась мне сумасшедшей. Не скрою, в этом была своя прелесть. На первых порах.
– С чего вдруг ты завел о ней речь? – возмутилась Рахель. – Ты думаешь, нашей гостье интересны твои юношеские похождения?
– Конечно, что может быть увлекательней?
– Она пришла к нам не за этим. Она изучает Катастрофу.
Рахель принесла альбом и буквально ткнула меня в него носом.
– Это семья Курта. По материнской линии Фройнд. Это его дядя, Натан Солдингер. Выступал в итальянском варьете с девушками. Жил в Милане, погиб в Освенциме. Это их галантерейная лавка, два брата его матери Густы, Фриц и Йозеф, там работали. Тоже погибли. А это Элла – старая дева, ближайшая подруга матери Курта, погибла в Треблинке в сорок пять лет. Тоже мне, старая дева! Такие сегодня рожают. А тут вот вся семья Курта, попробуй пересчитай. У его отца Рихарда было двенадцать сестер и братьев, многие жили в Вене.
Курт и Рахель Вернер, 2008. Фото Е. Макаровой.
Руки Рахель возлежали на плечах мужа, в шепелявом потоке испанской речи поплавками всплывали «амиго» и «мучо». Чмок-чмоки в обе щеки… Курт не шевелился.
– Помнишь, ты рассказывал, как сидел на коленях у одной из своих венских тетушек и до сих пор не можешь забыть запах бархата на ее груди? Вот что важно услышать Эльзе!
Пожалуй, мне пора.
– Не уходи, – взмолилась Рахель, – Курт, ну скажи же что-нибудь!
– Скажи ты! Ты всегда говоришь за меня, всю жизнь.
– Неправда. Не всегда. Я изменилась после смерти дочери. Я никогда не буду той счастливой девочкой, на которой ты женился. Мне было семнадцать… Я родила ее в девятнадцать… в тридцать восемь стала бабушкой, а потом… матерью двенадцатилетней сироте. Но ты всегда был на первом месте, Курт!
– Останься, – повелел Курт и повернул ко мне голову. Лицо – лепная маска с прорезями для глаз. Они светились как лампочки. – Сумасшедшая графиня где-то еще живет, – сказал он. – Однажды много лет тому назад она принесла мне часы в починку. Но меня не узнала. Она и раньше принимала меня за разных людей. У нее были прорехи в памяти. То она принимала меня за какого-то человека, который ночью перебирался из лодки на большой корабль с британским флагом… То считала меня утерянным братом, которого наконец нашла. И, как брата, подолгу не подпускала к себе. Мне больше нравилось быть человеком с лодки, этот образ возбуждал ее, и мы наслаждались по полной.
– Бывают такие женщины, не от мира сего, – согласилась Рахель. Она была не только готова слушать про первую любовь своего мужа, но и разделять его чувства к этой сумасшедшей. По мере сил, конечно.
– В какой-то момент она решила принять гиюр, – продолжил Курт. – Чтобы мой брат, помешанный на чистоте расы, ее признал. Может, и приняла. Часы-то она принесла мне не в Монтевидео, а в хайфскую мастерскую. Кстати, они были в полном порядке. Я завел их, они пошли. Но она не соглашалась. Часы сломаны, на них чужое время. С ней лучше не спорить. Чуть что – в обморок. Но, как профессиональный часовщик, я знаю, что время ничье. Оно имперсонально.
– А почему было не признаться ей, что вы тот самый Курт?
– Зачем? В сумасшедших влюбляются лишь в молодости. И любят по-сумасшедшему. А потом обзаведешься чудом… – указал он на картину, – и оно предрешит все… У Эльзы был приятель-музыкант, он играл на танцах. Сама она на танцы не ходила, боялась удушья. Она боялась удушья, а не я, который такое видел… Она знала, как меня выпроводить: ступай, для тебя это бесплатно. За бесплатно я куда хочешь пойду. Сейчас-то нет. Тогда пошел.
– А я рвалась на танцы, но мама не выпускала меня одну из дому. Боялась, что кто-то непременно лишит меня невинности. И вот весь наш литовский клан отправился на танцы.
– Тут я увидел пай-девочку и пригласил на танец. И что-то ляпнул ей на смеси чешского и испанского, она аж зарделась.
– Это было крайне неприличное слово.
– Без этого слова дети не рождаются, – пояснил Курт, и они рассмеялись хором. – Мы протанцевали весь вечер, мамаша Рахели аж с лица сошла. Тогда я отступил, и Рахель стала танцевать с другими. И вижу, танцевать-то она не умеет, танец на раз-два-три не шел.
– Я не умела танцевать?! – Рахель поднесла альбом к глазам мужа. На фото она стояла в пачке на пуантах, огромный белый бант вздымался над головой.
Курт в немом восторге глядел то на снимок, то на свою нынешнюю жену в брючках, с короткой шеей, а она на него – старого, неподвижного после инсульта, с пузом-арбузом.
– Семейство Фельдманов прибыло на танцы целым автобусом, на обратном пути мне предложили подвозку. Я согласился. Мы договорились о встрече через неделю, в следующее воскресенье. Я вернулся к себе и увидел голую Эльзу, танцующую перед зеркалом. Она меня не заметила. Обычно, стоило мне открыть дверь, как она набрасывалась на меня со всей страстью. И говорит мне, не прекращая танцевать: «Немцы застрелили корову, хлынула кровь, и при этом куда-то пропал мой брат». Как сейчас помню.
– Побочный эффект инсульта, – объяснила ему Рахель, – раньше ты этого не помнил.
– Помнил. Но молчал.
– Все пройдет, – успокоила его Рахель, – и жуткие сны, и тяжелые воспоминания, – надо дать этому время.
– Чье время?
– Наше, общее. Ты же только что говорил, что оно имперсонально.
Курт согласился.
– В нашей семье его звали Чеко, то есть чех. Так вот, Чеко явился не через неделю, а утром следующего дня.
– Это случилось после той ночи с Эльзой. Чего только не наговорила она мне тогда, танцуя. Что она была в Терезине… Что попала туда, как только меня депортировали в Освенцим, что любила меня… И сейчас любит. Но теперь, чтобы нам соединиться, ей не нужно идти черной ночью по черному мосту, а тогда ей было так страшно, что она заболела и впала в беспамятство. Танцуя, она взяла меня, это было ни с чем не сравнимым блаженством.
Я боялась смотреть в сторону Рахели.
– Она бы умерла, если б не нашла меня. Но и я бы не выжил. Она спасала меня своей любовью. От кошмаров, которые меня преследовали. Вдруг ни с того ни с сего говорит про кузницу, где тайком делали изделия из золота… А я своими руками вырывал это золото из мертвых ртов, сдавал на маленький заводик.
– А через неделю ты попросил моей руки, – перебила его Рахель.
– Да, – улыбнулся Курт. – Наутро она ушла, а я вспомнил пай-девочку, которая не умеет танцевать…
– Мои родители говорили на идише. «Мешуге!» – кричала мама, «Шлимазл! – подхватывал папа. – Где это видано: одни танцы – и замуж? Без денег, без имущества?» Но я настояла на своем.
– Она это умеет! И брат мой был на седьмом небе от счастья. Кто угодно, только не Эльза. Вон какой портрет отгрохал! Тогда казалось, что Рахель вышла чересчур взрослой. Сейчас не кажется.
Пришел санитар-таиландец. Пора прощаться.
Рахель вышла проводить меня до остановки.
– Вы знаете, Эльза, раньше, возвращаясь домой, я первым делом включала музыку, не выношу тишину. Теперь Курту музыка мешает, и день тянется как год. Когда никто не приходит, – добавила она, подумав.
Я сказала, что меня зовут Лена и что однажды я видела Эльзу. У нее есть собака. Но собаку я не видела.
– Чистой воды выдумка! – взмахнула руками Рахель. – Курт хотел произвести на вас впечатление.
Подъехал автобус, и мы наскоро распрощались.
По дороге я позвонила знакомой, пославшей мне Эльзу, узнать, как там она.
– Я думала, вы приняли ее за сумасшедшую и прекратили общение… А я как раз выгуливаю ее собаку.
– Раньше ты выгуливала ее собаку по утрам.
– Теперь она у меня, а Эльза уехала в Чехию получать наследство. Якобы ей принадлежит часть какого‐то замка…
– В Бухловице? Я там была…
– Жаль, разминулись. Помогли бы ей с чешским…
Раздался громкий лай.
– Ферейра, фу! От нее ни на секунду нельзя отвлечься. Чуть что, рвется с поводка. Обычная дворняга, а повадки, как у борзой.
– Лишь бы Эльза не нашла в Бухловице хлев и не упала в обморок.
– А что там?
– Не знаю. До хлева я не добралась.
Пока я еду домой, моя знакомая выгуливает собаку Эльзы, а Эльза прохаживается по родовому поместью. Давно ушли турки, а павлины так и орут. Их крик выводит из себя портрет деда Леонарда. Двоятся глаза-моллюски. Одной прорехой меньше.
О проекте
О подписке