Мне шестьдесят недавно исполнилось. Такой старой себя чувствую.
Да ведь и натерпелась выше крыши. Иной раз Господу взмолюсь: возьми Ты меня к себе! Что я тут сколыдорю! Не берет. Видать, не время еще.
Я в Василе родилась, и всю жизнь тут живу. Кем только не работала. Мамка моя работала в колхозе, мы тогда жили впроголодь, ей трудодни ставили, палочки какие-то, и все обещали: мы тебе за эти палочки – денежки дадим! Все ждала-ждала, а не давали. Так и померла: я считаю, от голодухи да с натуги.
Я осталась одна, эх, и густо хлебнуть горюшка пришлось! Разнорабочей моталась. Даже каменщицей, на строительстве дач богатых; даже шифер клала с Колькой Кусковым. Везде нос совала, на все подряжалась. Голод не тетка, поясом брюхо перехватишь да прыг-прыг! И мусор заставляли собирать, по Василю тачку пустую катала и в нее мусор собирала, это председательша велела, Анка Цыганова, партийная тварь. Копейку мне платила. Я на эту копейку жила. Все надо мной смеялись: вон, вон она, мусорница наша, тележку везет, а тележка гремит! Я с тех пор так и с мусором. Около грязи так и живу. Сейчас вон три объекта чищу-мою: магазин, клуб и сельсовет. На жратву мне да сынку хватает. Сынок у меня от законного мужа рожденный, я замуж честь по чести выходила, ну Кольку и родила по-быстрому. А муж потом возьми да умри. Я пить приучилась. Подружек у меня особых не было, все только соседки. Да то одна идет, бутылку тащит, то другая бежит, бутылка под мышкой. Ну, бухнем-кирнем! Но я себя блюла. Спиться – это живо дело делается. Я себе не позволила.
Сынка растила. Полы мыла. Мыла-мыла, мыла-мыла… До сего дня вот домылась. Нет, честно, хватает нам на пропитанье. А тоска иной раз в горсть заберет. С тоски и мужичков иногда привечала… в дверь постучат, ну, я и открою… Эх-х-х-х-х!.. как оглянешься… Да нет, чего там, не буду говорить. Это ж мое личное дело. Вам про это знать не надо.
А мне – уж забыть надо. Я-то уж старуха. А что, да, старуха! Шестьдесят…
Когда девчонкой была – думала, не доживу до таких-то годов.
А Коленька мой так и не женился. А ему уж тридцать пять. Видно, внуков не дождусь. Спрашиваю его: Коль, ты что не женишься? А он: мать, никто не берет. Я ему: да ты сам возьми! А он: не, мать, теперь девки сами выбирают. А кто я? Нищая деревенщина? Безработный? Спасибо, ты меня кормишь… И уж мокрые глаза, и моргает.
А тут вот ногу зашиб, с велосипеда упал, велосипед уж старая колымага, в овраг выкинуть бы надо, а он все ездит, – лежит пластом и просит жалобно: помыться бы, мать, а в сельскую баню – не дойду… Я его к соседям повела. Идет, тазик к боку прижал, хромает… И вдруг меня как прострелило: да что ж это, молодой здоровый мужик, а беспомощный, как подранок, да, нищий, да, бедный… Вроде как смерть за плечом. За молодым! Плечом… И – толстая беззубая баба, это я, значит, – поломойка, помело. Если б зубы были – зубами б поскрипела! Семейка…
В тот вечер мы с ним выпили, и за второй соседского Кирилла, внучка Гали Харитоновой, послали. Помидорки у меня всегда соленые есть. Напились, насолились, наплакались, напелись… Жизнь… Жи-и-и-изнь…
Не надо Бога гневить: живи свою жизнь, человече, какая у тебя есть, другой не будет.
Вона… вона идет, наказаньице мое. Миня к няму приставили… энто послушанье у миня такое. В монастыре приказала игуменья… и што? Разве ж против матушки игуменьи кто когды выступал? Да никто и никогды. Послушанье есть послушанье. Яво надоть отработать.
Ну вот я и отрабатываю. Роблю прям без роздыху… а толку што?
Бешенай энтот отец. Безумнай.
Ч-ч-ч-черт ли мине в нем… а-а-ах, Господи, прости, грешница велика, прости, прости и помилуй, и спаси, и сохрани-и-и-и…
Матушка Михаила так и велела: езжай, грит, в энто сельцо, в Василь, там церкву открыли наново, и туды из города батюшку выписали, отец Серафим яво звать, дык вот, ты к тому отцу Серафиму мною, матерью Михаилой, приставляшься – служить яму, прислуживать, при нем хозяйкой быть, экономкой там, кухаркой, кашеварить яму, грит, да по луччему разряду, мышей да крыс на обед не варить, да и хохочет, рыгочет, мать моя, ха-а-а-а-а!.. прости, Господи, нас всех, грешных…
Я сначала противилася. Умоляла: мать игуменья, ты миня в монастыре лучче оставь!.. штобы я тут лучче послушанье како робила… за капустой могу ухаживать, плакала, за кочнами, ночью вставать в час ночи на молитвы могу… Стирать могу на всех насельниц, кричала!.. Только не надоть миня к мужику чужому посылать, да в чужо село, в дяревню-то чужу… я тама никого не знаю… Погибели моея хочешь, мать Михаила, да-а-а-а?!..
А игуменья – смеецца. Рот шире варежки раззявит – и колыхацца вся. И крест на животе у ней лежит, не падат, ибо брюхо тако, тако-о-о-о отрастила, матушка!… у-у-у-у…
Спровадили все ж таки. Билет на ахтобус сама игуменья купила. Я-то што знала?.. да ништо. Я ж из дяревни глухой, из Заволжья. Одних комаров по лету и знала… а по зиме – дрова в печь таскать… К работе я привычна. Што сенокос, што дрова колоть, што кашу сварить, што скотине корма задать – все умею, со всем управляюся. Ишь, попу буду робить, прислуживать! А чаво ж он не женился-ти, поп? Што не с попадьей сюды прикатил?! То-то и оно… Значитца, карактер таковскай. Неуживчивай. Можа, за няво никто замуж нейдет!
Нашли козлиху монастырску… миня…
Но я матушке Михаиле не могла вить отказать? Не могла.
В ахтобусе тряслася – узелок к грудям прижимала – ехала и все думала, думку гоняла: как там буду, в чужбине-та, там все чужо, не дяревня родна, не монастырь родный. Как-то встретит миня поп мой?
А ласково встретил! Не ругательно! Не строго!
Ну, думаю, мяхко стелет, черт, жестко спатеньки будет…
Госс-с-споди, да прости ж Ты мне, охальнице…
«Здраствуй, раба Божия, как звать-то тибя?» – поклонился с порога. Ручонкой показал: проходи, мол, ты тут хозяйкой будешь.
Я – шлеп-шлеп – по половицам – по одной половичке – смущаюся… дрожу вся дрожмя, прошла в избу…
Я в избу зашла, а он мне руку тяжелу, горячу на спину поклал. Будто – печать поставил… сургучну, как на почте, на куверт.
«Што молчишь? Имечко-то назови…»
Я прям с минуту не могла балакать. Так ожог тот на спине – все и чуяла.
Наконец губешки разлепила, выдавливаю: Иулиания я, батюшка дорогой, сестра Иулиания. Вам сказали, што из Макарьевского монастыря к вам монашенька в помощь прибудет?.. так энто вот я и есть.
А он мине так, да с улыбочкой: сказали, а как жа!.. все-все передали, в сельсовете и передали, самолично мэрша вызвала и оповестила, ей из монастыря звонили. Я вас ждал, промежду прочим, грит, да так опять ласково смотрит, прям улещат!.. бе-е-е-ес…
Ах ты, ах ты, прости миня, Боже ж мо-о-о-о-ой…
Мордой к няму стою, а ожог руки яво на спине – все чую.
А он ручонкими развел так в стороны, сердешно так, пригласительно, и грит: располагайтеся, как вам удобно! Любу комнату – занимайте! Миня, грит, не стесняйтеся, да и вы миня никогды не стесните! Я, грит, такой сам по себе неприхотливай, дикой зверь! И зубы в смехе кажет мине, бе-е-е-елы… и правда што, как у зверя…
Узелок у миня из рук принял. В уголочек поставил. Нежненько так.
Я по комнатам потрюхала, глядеть, выбирать. Он – за мной. Как зверюга. След во след. У миня затылок аж горячай стал.
«Вот энту, – грю, – энту выбираю. Здеся светло, окна в сад выходят…»
А лето, лето тако стояло! Просто праздник, а не лето!
Красотища! Вишнями листва усыпана! Сливы зреют! Ветки от плодов гнуцца! Все, все растет, чему не лень!
«По плодам их узнаете их», – вспомнила я вдруг тогда Писание.
Ндравится, грит? Ну и забирайте, грит! И глазенки смеюцца, и рот смеецца, и борода смеецца и трясецца, и все в нем смеецца. Мине показалося – подошвы яво даже смеюцца!
И я тоже рассмеялася. Ну не могла не засмеяцца! Так хохотал, зараза…
Стоим посередь комнаты и ржем, как два коня. Как конь и лошадь.
Конь… и лошадь…
«Ну што, – грит, – освятительну молитву тибе, матушка Иулианья, прочесть?»
Я не матушка, лепечу, я сестра…
«Кака ж ты сестра! Ты у миня в доме уж живешь, и хозяйкою, только што не венчаны мы с тобой, а как приживалка, значитца, ты уже матушка», – и миня за руку берет. И рука руку жжет. И стыдно мине! И больно, жалко как-то всяво прошедшего, минувшего… Девчонку сибя вижу… И нынешню – в морщинах, стару клячу, в платке тугом, белом, на затылке в крепкай узел увязанном… И вижу: напротив миня чужой мужик стоит, поп городской, длинны волосья по плечам барахтаюцца, бородка кольцыми вьецца, – красавчик! Холенай! Барсук… А я кто?! Я кто перед им?! Кашеварка?!
Выдернула руку. Захотела – скорей – прочь.
Деньги у миня были, на ахтобус билет бы купила…
И повернулась, штобы – вон идтить.
А он, ловкач такой, зверь, миня за руку цоп – и удержал. Удержал! И крепко, сволочь, держал! Вцепился, как утопленник в доску!
«Нет, – грит, – не пойдешь! Никуды не пойдешь. Я теперича твой хозяин!»
«А я не рабыня ваша!» – воплю.
И он, дрянь така, держа мою руку крепко, башку кудлату склонил низко и тихо так бормочет мине: ты раба Божия, мать Иулиания, раба ты Божья, поняла, и што тибе назначил Бог делать в жизни, то ты, мать, и будешь творить, ну, поняла? Поняла? Поняла?
Рука в руке стояли. Навроде как супруги.
О-о-о-о-ох…
И лицо мое мокро все, и текут, текут по нему реки-ручьи, солены реки текут, все не остановяцца.
Круговорот времен происходил неуклонно, и наступила осень, золотая осень в Василе; и широкие синие ладони Волги принимали золотые яблоки прибрежных лесов, и серебристые, серые рабочие руки Суры катали красные шары лещины, рыжие метелки робких осин, драгоценные кабошоны желудей на Шишкином мысе, превратившемся в мощный золотой костер. Дубовая роща вся вспыхнула пожарищем. Ветер гнал по дорогам и разворачивал напогляд золотые веера кленовых листьев. Все умирало так торжественно, так роскошно!
Осенью, осенью родилась Матушка Богородица моя.
Осенью пел я Ей осанну Ея.
– Сей день Господень, радуйтеся людие: се бо света чертог и книга слова животнаго из утробы произыде, и яже к востоком дверь рождшися, ожидает входа Святителя Великаго, Eдина и Eдинаго вводящи Христа во вселенную, во спасение душ наших!
Я радостно зажег сегодня свечи во храме. Кончаются свечи. Надо бы еще в епархии заказать. Ванька Пестов поедет на машине в Нижний, пусть привезет.
– Да радуется Давид бия в гусли, и да благословит Бога: се бо Дева происходит от утробы неплодныя, ко спасению душ наших…
Я пел-говорил это, губы лепили, как из глины, эти слова – и представлял себе Царя Давида, щиплющего сильными, крючковатыми пальцами натянутые на доску воловьи жилы; и музыка рокотала, и гремел сильный, красивый голос, и вторил я голосу старого царя, и раздвигались и снова наползали тучи, и рождалась на свет, спустя тысячи лет, Девочка, Девочка, милая Девочка…
– Всемирная радость от праведных возсия нам, от Иоакима и Анны всепетая Дева… Тоя молитвами Христе Боже, мир миру низпосли, и душам нашим велию милость…
Я пел и думал: непорочное зачатие, это, конечно, чудо! Но ведь и обычное зачатие – тоже чудо…
Все есть чудо Господне, думал я, и наша жизнь – чудо, и наша смерть – чудо. Ведь она, жизнь и смерть наша, никогда не повторится. Чудо все, что неповторимо.
– Рождество Твое Богородице Дево, радость возвести всей вселенней: из Тебе бо возсия солнце правды Христос Бог наш, и разрушив клятву, даде благословение, и упразднив смерть, дарова нам живот вечный…
«Упразднив смерть, вот оно как, – думал я. Цепь кадила в кулаке холодила мне руку. – Смерть упразднив, да! Но ведь Анночки нет! И бабушки нет! И отца нет! И – тысячи тысяч, тьмы тем людей давно нет на земле! Все, что стоят передо мной в церкви, расписанной мною, – все умрут… все превратятся в черепа, скелеты… Нет, песнопевцы, святые отцы говорили не про телеса, про Дух! Дух, Дух не умрет никогда! А тело – что тело? Оно, по Писанию, восстанет на Страшном Суде. Кости плотью облекутся. А как это будет, мы не знаем… Мы – только верим… Кости… Мертвые, сухие кости…»
Эту Святую Девочку родили однажды, чтобы она не умерла.
Золотые листья, листья золотые, осень золотая, Царица моя!
Девочка, Девочка родная, чистая, прости… прости мне все мои прегрешенья… прости и благослови людей своих, Царица…
Перед Литургией я сам влез на колокольню, кирпичную, красно-пеструю, красный кирпич тут перемежался с белым камнем, еще Ивана Грозного времен, и звонил в единственный тяжелый колокол – долго, сильно, с трудом раскачивая его.
Леса за Волгой клубились рыжими взлизами огня.
Леса тоже зажгли все свечи, Девочка моя, во славу Твою.
Давид-Царь. Еще не Царь – пастух. Вспышки по кубово-синему хитону идут и плывут. Сжимает в руках арфу. Закрыл глаза и поет. Он поет о несбыточном. Он поет господину своему, царю Саулу, о вечной любви.
Он еще не Царь, Давид. Он еще пастушонок, парнишка. Кудри прыгают по плечам, когда он обеими руками вскидывает гриф арфы.
Рокочут струны. Юноша играет на арфе.
Юноша смотрит на того, кто напротив.
Царь Соломон. В короне тяжелой. Зубы короны – золотые гнилые, старые зубы.
И сам Царь стар. Стар, как старая дуба кора. Весь ветрами источен.
На его коленях, на богатом, атласном плаще – лежит маленькая, чахлая, сирая, вобла сухая.
Высушенная на жарком пустынном Солнце соленая рыба.
Соломон, соль, соленое рыбье мясо! Солнце! Воблу очисти, вынь из нее сухой, вяленый пузырь, зажги лучину и пузырь на огне сожги!
Это очень вкусно. Так рыбаки на Волге воблу едят. И ты попробуй.
Ты мудрец, ты многое знаешь. Но есть то, чего ты не знаешь.
Старая, сохлая, прозрачная, жесткая вобла. Дамасская жесткая сталь. Жесткая, жестокая смерть. Ты разве не знал, царь Соломон, что ты возродишься?
Вот, я тебя на церковной стене написал; мир тебе.
Пальцы твои уже шелушат мою воблу.
Уже валится наземь, к босым большим ногам твоим, старая ветхая чешуя.
Иеремия! Пророк! Плачь.
Никто сейчас не помнит твое имя, Иеремия.
Нет у тебя уже имени.
Ты просто – Тот, Кто Плачет Над Гибелью.
Иерусалим твой погиб, и ты плачешь.
Вавилон твой погиб, и ты плачешь.
Мессина твоя погибла, и ты плачешь.
Лондон твой погиб, и ты плачешь.
Тегеран твой погиб, и ты плачешь.
Пекин твой погиб, и ты плачешь.
Варшава твоя погибла, и ты плачешь.
Москва твоя погибла, и ты плачешь.
Мир твой погиб, и ты плачешь!
Плачешь, горько плачешь ты, Безымянный!
Пророк! Плачь!
Раздирай власы пятернею! Вались животом в пыль, в жгучий пепел!
В прозрачную тень превращайся! В отпечаток на камне!
Может, тебя – через смерть и молчанье – высокие звезды услышат.
Ты страшен, Иезекииль. Ты страшен. Я боюсь тебя.
Ты обнимаешь бородой летящей страны, пустыни, города.
Ты дикий зверь. Ты видел Бога и не убоялся его.
Ты держишь за рога быка, величиной с Луну.
Ты катишь под ногой звезду, величиною с голову твою.
Как ты кричишь, я слышу: «Вижу! Вижу Бога моего!
Бог мой грозен и велик! Бог мой – страшен и непобедим!»
Я встаю перед тобой на колени и шепчу: нет, Бог не страшен мой.
Он никогда не был страшен.
Разве Любовь страшна?
Разве Прощение страшно?
Бык – это не Бог. Волк – это не Бог.
Не Бог – огненный Шар с жаркими огнями по ободу, похожими на глаза горящие.
Ты видел Силу Божию, но не Бога.
Вон, задери голову! Под купол небесный глянь!
Бог твой плывет в лодье и ловит рыбу.
И смеется. И шутит с рыбаками. И держит сеть рукою.
Не плачь, старик, что ты плачешь? Позади страх твой. Позади Смерть твоя.
Где Ея жало?! Где Ея победа?!
Молись, Иезекииль, Христу Богу вместо со мною!
О чем прогремел ты, Исайя Пророк?
О проекте
О подписке