Она остановилась около ее койки. Красивенькое личико. Густые ресницы, синие от недосыпания веки прикрывают огромные, должно быть, глаза. Про такие говорят: глаза по плошке. Коса, густая, черная, развилась, пряди вились по подушке, разметались по простыне. «Косу повыдерут и товарки, и санитары», – отчего-то сладко-садистски подумалось ей. Она наклонилась, всмотрелась в спящую. На бледном личике были заметны маленькие, тонкие, будто сделанные перочинным ножом, шрамы. Царевна в шрамах. Изрезали нарочно? Пытали? Или это обрядовая инициация? Или просто стекло разбилось, зеркало упало и изранило ее, бедняжку?..
Спит? Без сознания? Для перелета и насильственной транспортировки запросто могли накачать чем-то успокаивающим… снотворным. Сытина наклонилась ниже и легонько похлопала девушку по щеке.
Глаза открылись. И впрямь огромные, дегтярно-черные, без дна. Две угольные топки.
– Где… я?..
– В больнице.
– Меня… вылечат?..
– Вылечат.
Ангелина усмехнулась. Вылечат, как же, держи карман шире. Вырваться из спецбольницы – все равно что родиться во второй раз. Она рассмотрела: шрамы свежие, вспухшие, недавно зажили вторичным натяжением. «Порезы бритвой», – наконец догадалась она. Лия подняла к лицу руку. Потрогала шрамы пальцами. Болезненно, страдальчески поморщилась.
– Зеркало… Дайте зеркало!..
Сытина, улыбнувшись, вынула из кармана халата круглое зеркальце. Протянула девушке. С усмешкой глядела, как девчонка белеет от ужаса, плачет, трогая, поглаживая шрамы.
– Боже!.. Боже!.. Боже!.. Гмерто!..
– Ну как? – Голос Сытиной стал внезапно ледяным и острым, как хирургический скальпель. – Будем называть явки экстремистов в Грузии и в Москве? Или в ягненочка будем играть и дальше?
Ужас в глазах девочки дал ей понять, что пуля попала в цель. Чеканя слоги, Ангелина выговорила тихо, наклонясь над больной совсем низко, будто делала искусственное дыхание «рот в рот»:
– Учти, если покусишься на самоубийство, тебя спасут, здесь вытаскивают с того света не таких, как ты, но зато будут убивать медленно, но верно. Способов мы знаем много.
Она выпрямилась. Повернулась. Пошла прочь из палаты.
Цок-цок. Цок-цок, каблучки. Интересно, что такое «гмерто»?
А Косов называет кавказцев – «чурками».
Эта девочка – не чурка. Эта девочка – принцесса.
Принцесса-экстремистка? Быстро же у нее отросли косы в тюрьме.
Завтра же она прикажет ее обрить.
«Лия Цхакая, ученица грузинского философа Мамардашвили, сама – философ, философский факультет Тбилисского государственного университета. Дипломная работа – „Антропология мифа“. В Тбилиси знакомится с Александром Дегтем. Становится ультраправой по взглядам и убеждениям. В издательстве „Арктида“ в Москве издает тоненькую книжку, брошюрку под названием „Волк. Ночь. Лилит“ – о крушении исторических эпох и о неизбежном приходе – через Насилие – новой Силы, способной управлять людьми. Незаурядный поэт. Пишет и распространяет стихи: рукописи, публикации, Интернет. На ее тексты байкеры Хирурга сочиняют и поют песни. Рок-группа Таракана „Реванш“ поет популярные песни на стихи Цхакая – „Наши идут“, „Возмездие“, „Кельтский крест“. В Тбилиси у Цхакая пожилая мать. Цхакая взяли в Тбилиси прямо с подпольного, организованного спонсорами – сторонниками движения „Neue Rechte“ рок-концерта, где группа „Волки ночи“ исполняла песни с ее текстами. Скинхеды повсеместно поют ее песни. В свое время брила голову, как это делают все скинхеды. В тюрьме в Тбилиси провела в общей сложности девять месяцев. Направлена в Московскую психиатрическую спецбольницу по распоряжению МВД России и Правительства Грузии».
Когда Архипа снова вели на ЭШТ, он наткнулся взглядом в коридоре на бритую девушку, которую два дюжих санитара вели по коридору навстречу ему. Нет, не из двадцатой комнаты. Из двадцатой – везут на каталке. И сгружают на койку, как мешок с камнями. Девушка шла своими ногами, испуганно, будто зверек, взглядывая вверх, исподлобья. Архип вздрогнул от черного удара ее глаз. Господи, какие огромные глаза! Нечеловеческие. У людей таких не бывает. Как… как у Спаса с хоругви, с образа в церкви…
Лысая голова девушки. Бритая его голова. Они оба, переглянувшись, усмехнулись.
Они по глазам – не по головам – поняли, увидели друг друга: «Мы одной крови, ты и я».
Лия остановилась около двери в женский туалет. Просительно посмотрела на санитаров. Те ухмыльнулись. Она скользнула в дверь туалета.
Его подтолкнул в спину санитар Андрюха: иди, иди, изголодался, небось, по хорошей порции тока!
Боль. Красная боль.
Он никогда не думал, что боль – красного цвета.
Нет, он так думал всегда.
Что это плывет там? Огромное, круглое, красное?
Это его боль плывет. Она наплывает и заслоняет ночь. Она заполняет собой мир.
Боль встает нимбом над его головой. И он смеется над собой, хохочет во все горло: смотрите-ка, а я и вправду святой, но я же никакой не святой, я преступник, я же убил, я убил! Я убил железной цепью человека! Я бил его, убивал его – уже мертвого! И я убил не только его одного! А скольких?! Я не помню!
Но я же убивал во имя! Я убивал во имя добра! Во имя справедливости! Во имя порядка!
Зачем вы казните меня-а-а-а?!
Красная боль.
Красная Луна в окне.
Ночь. Та вода, что была утром и днем – чистой, прозрачной, сапфировой, изумрудно-голубой, нынче, во мраке, – сине-черная, непроглядная.
У его ног плещет Байкал.
Байкал у ног, и они – юные. Он кичится тем, что он – круглый сирота. Кто как сюда попал, сбился в стаю. Кого родители кинули в детдом. У кого – их вообще не было: так себя и помнили всю крохотную жизнешку под забором. Кто из дому сбежал, из хорошего, теплого дома: воспротивился уюту, укладу, ханжеству, скуке, приключений захотелось, жизни взрослой, большой. Из Красноярска они добрались сюда, на озеро-море. «Славное море, свя-а-ащенный Байка-а-ал!..» – голосили они, напившись пива под завязку, на берегу, у перевернутых смоленых рыбачьих лодок. Луна в небе стояла с чуть красноватым оттенком, как апельсин, как новогодний мандарин. В Сибири не редкость красная Луна, особенно – осенью. Сентябрь, стоял сентябрь, и кедры гудели над Байкалом глухо, как гудит басом в храме наряженный в парчу митрополит: «Миром Господу помо-о-олимся!..» После пива они все, бритые, курили травку. Все тут были – и Зубр, и Ефа, и Оська Фарада по прозвищу Композитор, и крутой наци-скин, Черный Ворон, Алекс Люкс, позже он станет правой рукой Хайдера; и Сокол, друг Хирурга, здесь был; были и сибиряки, красноярцы и новосибирцы – Зуммер, Автоген, Крестьянин, Артем; и Уродец тут тоже был, среди них, великий Чек, ну как же без Чека, Чек – душа компании, ну и рожа у него, посмотришь – обхохочешься. И тот, отличный парень, классный мужик, тоже с ними тогда был – парень по кличке У-2, и слухи ходили, что именно он, У-2, и возглавляет Азиатское Движение – ультраправое движение Восточной Сибири, Монголии, Северного Китая и Японии. Шептали друг другу на ухо: за У-2 стоят большие бабки, ты с ним осторожней! Не рассерди его! Никто никого тогда не собирался сердить. Осень скатывалась золотой монетой на дно Байкала. Осень плыла в толще прозрачной черно-синей воды нежной рыбкой-голомянкой. Они все – по кругу – курили травку, это же был не наркотик, что распространяли черные пауки на рынках, не гашиш, не героин, это была всего-навсего родная травка, конопля, и ее стоило такою ночью покурить. Все становилось прозрачным. Они словно плыли в ледяной воде Байкала. Они тогда обрились впервые. Они пьянели от травки, от обретенной силы, от учений Эволы и Гитлера, от «Mein Kampf», от близости новой войны, что сметет все на своем пути. И их тоже? Ну, их-то уж не сметет, ведь они сами эту войну родят. А что лучше, родить войну или детей?.. «Роди детей, Бес, роди трех сыновей и воспитай их воинами! Героями! И пусть они победят! Пусть победят они, если ты падешь в бою!» В карбасе, на берегу, сидела в ватнике светлокосая девчонка, копошилась в россыпях рыбы на дне карбаса, вынимала, выбирала омуля, размахнувшись, бросала его в ведро, стоявшее на берегу – везти в Иркутск, на продажу, на рынок. Серебряная, шевелящаяся, подскакивающая на дне карбаса рыба была вся – от застывшей в небе огромной Луны – розовой, алой. «Красная рыба, – шепнул он тогда, смеясь. – Хотите на спор, я эту девку заволоку в кусты, и она сегодня ночью будет моей? Без драки, без угроз, а просто я ей понравлюсь?»
«Не сомневаюсь, Бес, что ты ей понравишься. Ты ей уже понравился, – Зубр затянулся, передал косячок Уродцу. – Гляди, она уже подмигивает тебе. Спеши, скин. Миг наслажденья короток. Когда мы захватим недружественные страны и в том числе Польшу, я тебе обещаю, что у тебя будут две рабыни-полячки. И ты сможешь их насиловать, когда захочешь, и даже хлестать плетью. Послушнее будут».
Они еще раз случайно столкнулись в коридоре. И опять – около туалета. Аммиачный запах бил в ноздри. Она улыбнулась ему губами. Глаза не улыбнулись.
Они перекинулись только двумя словами: «Ты где?..» – «А ты?..» Она показала ему на пальцах номер палаты: два пальца, пять пальцев. Двадцать пять. Вечером он, крадучись, прошел по затемненному коридору в двадцать пятую палату. Когда он вошел, он сразу увидел ее обритую голову на подушке. Она лежала и ела апельсин. О чудо, апельсин! Он сел к ней на кровать. Больная рядом с ней странно вздергивалась, вскрикивала, иногда заливалась смехом, умолкала.
– Не обращай внимания. Она несчастная. Она уже по-настоящему сошла с ума. Ее закололи. Меня тоже заколют. Они колют мне уколы, ты знаешь… – Она протянула ему недоеденный апельсин. – Ешь. Мне принесли… Ешь, не стесняйся…
Он осторожно взял апельсин. Отправил в рот. Жевал, глядел на нее. Она произнесла тихо, медленно, будто пропела:
– Свастика, наш святой крест. Свастика, норд, зюйд, вест. Свастика, вечный ост – на Восток – до звезд.
Он вздрогнул. Схватил ее за испачканную соком апельсина руку. Ого, какая крепкая рука, подумал он, даром что маленькая.
– Наша песня!.. – Он задохнулся. – Я так и знал, что ты…
– Тише, – она прижала палец к губам. Улыбнулась. – Я написала слова.
– Так ты… – Он таращился на нее во все глаза. – Так ты – Лия? Ты Цхакая?
– Ну да, глупый. Жри апельсины! – Она сунула руку под матрац. Вытащила еще один апельсин. – Деготь и Хирург прислали. Они узнали, что я здесь. Вот прислали. Думаю так, что они подкупили персонал. Потому что передачу мне передали. Обычно здесь, если тебе с воли присылают передачу, ее не передают. Мне сделали исключение. Деготь наверняка засунул бабки какой-нибудь дежурной медсестре. И главврачу. Слушай, а эта красивая бабец, ну, главврач, ну, эта стервоза, она любит деньги?.. А?.. Может, нас с тобой… выкупят?..
– Мы что, вожди?.. Мы ж обыкновенные пешки… Ну, ты – другое дело… Ты – не пешка… Ты – гений…
– К чертям твои комплименты, – сказала она уже весело и приблизила рот к его уху. – А знаешь, что еще было в пакете?.. Книги… ну да, настоящие книги!.. наши книги… Эвола – на итальянском… Я по-итальянски читаю, они знают… Поэтому и не выкинули… эти… И – еще – тетради… И ручка… И я могу писать… Понимаешь, писать!..
Ангелина любит деньги. Любит деньги? Это надо обдумать. Он не думал об этом. Он просто ждал, когда она придет к нему ночью. Он спал с ней, забывая себя и весь мир. Лия ела апельсин, очищенный им. Причмокивала. Открывала уже замусоленную, грязную тетрадь, шепотом читала ему стихи. Дергала его за руку: нет, ты послушай, послушай!
– Я волею судьбы
И днесь провижу это:
Не люди, а гробы.
Не люди, а скелеты.
Я жить – я жить хочу!
Пить волю, власть и силу!
И Смерть мне по плечу —
От люльки до могилы.
– Еще, – глухо обронил он. Музыка слов завораживала. Лия вскинула бритую голову. Далеко отсюда, за окном, прошел поезд. Перестук долго не кончался: товарный, с множеством вагонов.
– Тебе не кажется, что мы не в Москве? – шепотом спросила она. – Черт знает где мы! Слушай!
Ради нашего торжества
Я убью эту тварь и нечисть.
Я убью эту дрянь и нежить
Ради нашего торжества.
Это время – гляди! – пришло.
Коловрат по небу катится.
Подстрели меня, первую птицу,
Что вам спела: время – пришло.
Как тебе?.. – Она задохнулась, снова полезла под матрац. – О, мать твою, не апельсин!.. а мандарин… Деготь перепутал апельсин с мандарином… Купил все апельсины, и один – мандарин…
Она кинула ему маленький мандарин, будто мяч. Он поймал его и тихо спросил ее:
– Тебя водили на ЭШТ?
– Нет. Что это?
– Дерьмо это. Ты не сможешь после этого писать стихи.
– Смогу. Я всегда смогу их писать. И в гробу даже. Слушай еще, это я сегодня написала.
Эти башни рушатся, рушатся.
Эти лица, полные ужаса.
Этот дьявольский самолет,
Словно в масло – нож, войдет —
И – насквозь пробьет серый камень,
Этот каменный хрен небоскреб,
И положат меня – руками —
В нерукотворный гроб.
Что молчишь?.. Дрянь, что ли?.. А?.. Ну скажи, ты…
Он знал ее имя. Она его имени не знала. Не знала и клички. И не стремилась узнать.
– Да нет, не дрянь… Кайф…
Он покрылся холодным потом. Он вспомнил Ангелину. Сегодня ночью Ангелина была у него. Они занимались любовью на полу палаты, подстелив под себя лишь тонкую рваную простыню. Потом, поднявшись с полу, одергивая халат, застегивая подвязки – она колготки не носила, только старорежимные чулки, – она сказала ему, раздвигая губы в плохой улыбке: «Я знаю, ты пялишься на эту свою скинхедку. Попробуй только залезть к ней под пижаму». Я не хочу никого, кроме тебя, дрожа, ответил он.
Чашечки настоящего мейссенского фарфора на изящно накрытом для легкого ужина ореховом столе поражали грациозностью и хрупкостью. Их опасно было взять в руки. Коньяк в забавной приземистой, квадратной бутылочке был не просто выдержанный – коллекционный. Такая бутылочка стоила… ох, Бог знает, сколько она стоила, да и это ли сейчас было выяснять у хозяйки? Хозяйка блистала. Цэцэг блистала всегда. Но нынче она блистала особенно. На смуглой шее сверкало, вспыхивая звездами, ожерелье в одну нить из мелких африканских алмазов из копей Берега Слоновой Кости. Такие же брильянты ослепительно сияли в маленьких смугло-розовых ушках – в пандан так же алмазно сверкающим узким глазам. «У тебя не глаза, а черные брильянты», – говорил ей Ефим. О, Елагин умел делать комплименты. Пустячок, а приятно. Парижское, прямо из салона Андрэ с Елисейских Полей, тонкое – в кольцо продевалось свободно – платье с серебряной блестящей нитью туго обтягивало фигуру, подчеркивая все, что можно подчеркнуть. Под тонкой материей вызывающе выпирали чечевицами соски. Сквозь полупрозрачную серебристую ткань был видел пупок на впалом животе. Круглый зад соблазнял. Черные длинные волосы Цэцэг забрала частью в пучок, частью – распустила по плечам, вплетя в пряди мелкие розовые жемчужины. Домашние туфельки за две тысячи долларов, расшитые маленькими, как пылинки, брильянтиками, от того же Андрэ, ступали по коврам мягко, вкрадчиво. Кошечка Цэцэг, кусаешься ли ты? О нет, я только ласкаюсь. Ласкаюсь и мурлычу.
Цэцэг взяла маленький молочник со свежими сливками, и легкий рукав платья упал, соскользнул к плечу. Гостья напротив выставила вперед ладонь: о нет, мне со сливками не надо, мне – с лимоном! У гостьи весело сияли глаза. Они обе, хозяйка и гостья, отражались в большом зеркале гостиной. Искоса взглядывали на свои отраженья. О, они обе были обворожительны. Таких баб было в Москве поискать. Почему они не актрисы? Почему не снимут фильм с ними в главной роли? О, все еще впереди, и фильмы тоже. Александра Воннегут, ее подруга, прилетела из Парижа, где она жила постоянно, в Москву на недельку – на вернисаж, где господин Церетели представлял в своем музее скульптурный цикл ее закадычного дружка, Гавриила Судейкина: «Дети – жертвы пороков взрослых».
– Нет, нет, дорогая, мне – никакого молока… Ненавижу… – Александра взяла пальцами из блюдечка кружок лимона, бросила в чай. – Кислое – люблю! И горькое! И соленое! Я по вкусам, наверное, грузинка…
От грузинки в Александре не было ничего, ну ни капли. Крупные завитки волос, такая кудрявая светлая, плотная золотая каска на голове. Кольца волос спускались на шею, озорно вились вдоль щек. Ярко-зеленые, озерные глаза светились изнутри, фосфоресцировали. Широкие брови вразлет – дама, судя по всему, никогда их не выщипывала, следуя известному классическому завету японки Сэй-Сенагон: «Самое печальное зрелище в мире – это когда женщина перед зеркалом по волосочку выщипывает себе брови», – губы без помады, скулы слегка подтонированы коричневыми румянами. Большие красивые руки, скульптурная шея, скульптурно-выпуклая, вызывающе поднятая грудь. Вот с кого Судейкину надо было бы лепить богиню. Голливудские красотки, сдохните. Наоми Кэмпбелл, Синди Кроуфорд, сдохните сразу, на месте. Русская баба Александра Воннегут вас обскачет на всех поворотах. Интересно, участвовала ли когда-нибудь Alexandrine в этих модных конкурсах красоты? Да нет, к чему ей эта дешевая развлекаловка для молокососок. У Александры в Париже дела поважнее.
– Угораздило их, умников, Гаврилку и Церетели, а также мсье Петушкова, выставить этих уродов перед Новым годом… перед православным Рождеством!.. – Госпожа Воннегут положила себе на тарелку лобстера, облизнулась откровенно. – Ух, люблю лобстера, грешница. И ты, Цэцэгушка моя, так изумительно умеешь его готовить.
– Не говори, Александрина!.. – Цэцэг поднесла к глазам руку в жесте притворного отчаяния. – Что за странная мода на уродов! Нет, что ни говори, а я люблю красоту. И в искусстве. И в драгоценностях. И в шмотках. И в мужчинах.
– И в женщинах?
Вопрос прозвучал щебечуще, невинно. Цэцэг мило улыбнулась. Вспыхнула. Горничной сегодня не было – она услала ее, когда та искусно накрыла на стол. Она сама взяла откупоренную бутылку, разлила по бокалам коньяк.
– Или ты, подруга, предпочитаешь что-нибудь полегче?.. Мускат «Анже»?..
Александра чуть приподняла углы губ. Яркие, сочные губы. Хочется укусить. Выпить. Брызнет сок.
– Нет. Твой коньяк так хорошо пахнет. Как ты сама.
Спину Цэцэг под платьем обдала волна горячего, разом выступившего на теле пота. Ее бросило в жар, как бросает в сауне. Александра взяла в пальцы бокал с налитым на дно коньяком, баюкая бокал в ладони; поднесла к носу, понюхала. Встала, сделала шаг к Цэцэг. Ее улыбка обнимала монголку. Облетала вокруг Цэцэг, как бабочка.
– Выпьем за нас с тобой, подруга. Мы стоим того.
Цэцэг тоже встала. Она была стреляная воробьиха. Там, давно, в «Фудзи», она была девочкой не из робких. И все же у нее на миг захолонуло под ребрами. Александрина, она же с ума сошла! А впрочем, всяк по-своему с ума сходит. Нравится ей вот так с ума сходить. Почему бы не переспать с такой красоткой, как она, Цэцэг Мухраева? Многие бы желали, между прочим.
И Цэцэг сделала шаг навстречу Александре – в своем роскошном серебристом, обтягивающем все тело платье. И это она, Цэцэг, опередила эту прожженную стерву. Это она первая взяла ее рукой за подбородок.
– А ты не врешь, подруга, что была там, в «Галактике», когда «Галактика» горела?.. Ты точно там была?.. И выжила?.. Да, классно горела гостиница… Жаль, что не сгорела… Ты…
Цэцэг вернула Александре улыбку. Скользнула рукой ей на грудь. Сжала ей грудь под платьем. Внезапно наклонилась. Через мягкий шелк ухватила сосок губами, зубами. Воннегут застонала. Прижала к себе голову Цэцэг руками. Мелкие брильянтики на медово-желтой шее заискрились. Цэцэг, продолжая целовать грудь Александры, медленно подняла руки и спустила с плеч подруги струящийся светло-малиновый атлас.
– Ну что ты… Разве это так нужно…
– Нужно… Конечно, нужно… Не бойся…
– Я не боюсь. Это ты боишься…
– Ты боишься… меня – или себя?..
Александра тоже нашла на спине у Цэцэг застежку платья. Расстегнула. Легкое платье, как воздух, опахивая тело теплом, скользнуло к ногам. Цэцэг вышла из платья, как выходят из морской пены. Они теперь стояли друг против друга нагие, кончики их грудей соприкасались, губы слегка приоткрылись; глаза сияли, взгляды глубоко погружались друг в друга.
О проекте
О подписке