В дверь ее каморки забарабанили так рьяно и неистово, каблуком ли, палкой, – оглушительно, грубо! – что они, вздрогнув, обнявшись еще крепче, едва не свалились, в испуганном порыве, с кровати.
– Господи, кто там?.. – Он закрыл пламенным ртом, в приливе нежности и веселья, ее бормочущие губы. – Кого дьявол несет… Кто, кто?..
– Лесико!.. Лесико!.. – заорал высокий, на обрыве высоты и напряженья, как натянутая струна, пронзительный голос. – Открывай живо!.. Во имя Аматерасу!.. Беда!..
Она вырвалась из объятий моряка. Прыгнула с кровати. Одним летящим шагом достигла двери.
Ключ загрохотал в замке железной лязгающей канонадой. Надо сказать Акоя, пусть отдаст распоряженье сменить замки. Железные скорпионы.
– Жамсаран!.. Что с тобой!
На бурятской девчонке лица не было. Природную золотистую смуглость как корова языком слизала. Скулы заострились – так бывает в скарлатинном, тифозном жару. Виски влажно, холодно поблескивали. Губы тряслись, не в силах выдавить слова.
– Ах, богиня Аматерасу! – Крик вырвался из груди Жамсаран и звонким эхом ударился, разбившись, о зеркала и стены каморы. Живей! Торопитесь! Бегите немедля! За твоим господином пришли!
Буряточка всех клиентов называла, по-детски, господами”. Василий уже стоял рядом с возлюбленной, обвязавшись вокруг бедер простыней, положив руки на вмиг захолодавшие плечи голой Лесико.
– Кто пришел, что?.. Скажи ясней! Куда бежать! Что случилось!
– Да все просто! – прокричала Жамсаран, и щеки ее побледнели еще пуще. – Там, внизу, у Кудами, военные! Там самураи! Они пришли, чтоб найти живого русского матроса! Кто им донес, не знаю! Кто-то из наших… – Она поежилась, втянула головенку в плечи. – Кудами пробовала откупиться, сыпала им монеты в пригоршни, под ноги им швыряла драгоценности – куда там! И видеть не хотят! А она накурились, видно, дикой травы… или напились… как стали девок всех подряд хватать, волочь… руки им ломать… Норе кинжалом живот раскроили… у нее кишки все на полу, на полу лежат, вывалились… а-а-а-а! А-а-а-а!
Жамсаран забилась в рыданьях. Лесико прижала ее голову к груди.
– Это правда?! Тебе… сон не приснился?!
– Правда! Что я, врать буду! Кудами завопила: спасайтесь, прячьтесь! А я о тебе вспомнила… Они трясли Кудами, орали: скажи, где русский моряк, твой гость?! Скажи, не то тебе глаза выколем! Кровь из пустых глазниц потечет! Это же камикадзе, смертники! Они смерть нюхают, как хлеб… они ни перед чем не остановятся, для них человечья жизнь – марибаши: не понравилась – выкинул!.. или сломал… Бегите! За мной, скорей! Я знаю черный ход… потайной… его даже Кудами не знает… ну!..
Жамсаран дернула подругу за локоть, за темную вьющуюся прядь, спадающую волной на грудь. Лесико схватила себя за голые плечи. Дрожь сотрясала ее мелко, плясала по коже, как частый дождь.
– Василий! – обернулась. – Дай одежду! Там, за ширмой…
Птички с шелковой ширмы, разевая вышитые клювики, смеялись, чирикали, растопыривали розовые и лиловые шелковые крылышки. «Так вот кто пел тут всю ночь», – глупо подумалось Жамсаран.
Моряк уже натягивал штаны. Котомка моталась у него за плечами.
Вот он уже готов. Мужчина. Мужик. Собрался и подобрался, почуяв опасность, как зверь. Ему все нипочем. Улыбка пробивается сквозь плотно сжатые губы. Отчего он хочет улыбнуться?! Я умру, если умрет он. Я не хочу никогда его потерять. Как слабы мои колени! Они подгибаются… я не могу идти.
– Что со мной, – изумленно поглядела, подняв голову, грациозно и скорбно повернув к нему свежее, как и не было бессонной ночи, лицо, – что со мною, Василий?!.. у меня отнялись ноги… я…
Перед ее глазами стояло виденье: лежащая на дощатом, в табачных крошках и конфетных обертках, полу борделя Нора, со вспоротым животом, кишки рядом с нею, пульсируют, перламутрово просверкивают, глаза закатились, рот изогнулся в смертной, мученической полуулыбке. Нора, Нора, испанка или итальянка, так никто в борделе этого никогда и не узнал. Какой самурай навертел ее потроха, как на вертел, себе на четырехгранный меч?!
Он подхватил ее на руки. Извечный жест мужика, хватающего, чтоб спасти и унести, девчонку, жену, дочь. Он отец, и он ее этою ночью родил, и он унесет своего рожденного ребенка от беды.
– Куда бежать, Жамсаран?! – крикнул он в косоглазое лицо, и девочка на миг оглохла. – Давай! Веди! Не обращай вниманья, я понесу ее! Не видишь, она теряет сознанье… Быстрей!
По лестнице уже стучали каблуки. Голоса грубо брякали костяшками согласных. У самураев всегда с собой мечи. Длинные и смертоносные. А есть и короткие, как таежные русские лыжи. Воины хорошо обучены ими драться. А при нем никакого оружья, кроме собственных живых и крепких рук. Да, руки сильны, но железо сильнее. Кроме того, кинжалы. И еще ружья за плечами, винтовки. Одну из девок они уже успели укокошить. Ну уж нет. Свою находку он на растерзанье не отдаст за здорово живешь. А ведь они за ним явились. И что он дался, выплывший из океана смерти – смерти сухопутной, звенящей ножнами мечей на пороге его вечного блаженства?!
Жамсаран повернулась и шибко побежала не вниз по лестнице – туда бежать уже было нельзя, они шли, они приближались неотвратимо! – а вверх, и лестница завинчивалась спиралью, деревянной улиткой, и он с Лесико на руках, тяжело дышащей, с глазами, заволокнутыми пеленой ужаса и минутного забвенья, бежал за буряткой, хрипя, задыхаясь, с трудом удерживая на руках любимое тяжелое тело, все сильнее, все грузнее обвисающее, тянущее предплечья книзу, но надо было бежать, и задыхаться, и молиться: скорей. Скорей. Скорей.
Они взбежали на чердак. Слуховое оконце тускло, бельмом, светило под крышей.
– Ну что, – процедил он, отплевываясь и переводя дух, – отсюда можно только прыгать. Давайте сломаем шею. Это лучше, чем быть разрезанным надвое живьем.
– Нет! – крикнула Жамсаран. – Лесико, скажи своему господину, что он дурак! За мной… вперед!
Она наклонилась, нашарила во мраке чердака на полу железное кольцо, рванула. Лаз открылся широкий, черный. Лестница вниз вела крутая. И ни свечи, ни огня у них в руках: если ступени скользкие от морской иокогамской сырости или выбиты временем… крутая, как корабельный трап…
– Спускайся! – с отчаянием прокричала бурятка. – Лезь! Об этом ходе никто не знает! Я только знаю! Я!
Лесико не открывала глаз. Он припал губами к ее лицу.
– Как ты, радость моя?.. мы спасемся, клянусь тебе…
Он, с ней на руках, с натугой сел на закраину лаза, опустил в черную пасть ноги. Нащупал ногою, вслепую, ступеньку. Стал медленно спускаться, закусив губу.
Жамсаран полезла за ним. Он время от времени шептал русские ругательства, она – бурятские молитвы.
Они лезли вниз, не видя ничего – такой кромешный мрак обнимал жадно их.
Через стену, в покинутой ими комнатенке Лесико, уже раздавались крики самураев, стук мечей о стены, злобные кличи.
Жамсаран изловчилась, выбросила руки вверх, уцепилась и плотно, наглухо закрыла над своим затылком откидную крышку лаза, сколоченную из толстых, пополам распиленных сосновых бревен.
Боженька мой, какая же у меня была жизнь в тех, дальних трущобах родного Вавилона. Град-пряник!.. – обломаешь зубы. Я и обломала – один за другим. Как я завидовала хорошеньким, миленьким гимназисточкам, кто мог купить себе сапожки на шнуровке и туго-натуго шнуровать их, и застегивать множество пуговок на узких, с утянутой талией, шубках, и стряхивать снег с мерлушковых шапочек! Зеркало врало мне, что я хорошенькая. Я-то прекрасно знала: я – уродка. Нечего на меня и глядеть. Черная галка. Худая. А вот с золотыми волосьями, те красивые. Ох, красивые! Загляденье!
Я работала на черных работах. И мылась в банях стиральным мылом. Из нищеты покупала я один кусок мыла, хозяйским ножом разрезала его на четыре части, и у меня четыре мыла оказывалось. Баня – праздник! Я ходила мыться в Волковы бани, что в Волковом переулке. Никогда извозчика не брала: извозчик – дорого. И на конке не ехала, и на авто. На авто мне было страшно. Шофер, может, подслеповатый какой, ткнется мордой авто в столб либо в бордюр, разобьется.
Мне иной раз самой, от горечи и жути, хотелось разбиться. Прыгнуть в холодную узкую реку, разрезавшую Град-пряник, мой родной Вавилон, пополам.
Я жила в муравейниках, многолюдных, грязных. Я ничего не понимала, не видела, не слышала. Я закрывала глаза руками. Уши – ладонями. Втыкала кулак в рот, если хотела кричать. Когда у меня не хватало денег заплатить хозяину, я приглашала его к себе в комнатенку, ложилась на старый диван и задирала юбки. Он, валясь на меня, как спиленное дерево, морщился: у меня не было кружевных панталон, и пахла я не духами «Марго», а черным стиральным мылом. Клянусь, я ничего не чувствовала. Или мне так казалось? Ведь даже дерево чувствует, когда его пилят. И оно кричит. Орет. Безмолвно. Мы, люди, не слышим крика раненого дерева. Мы и криков людей, убиваемых, посекаемых насмерть, и то не слышим.
Как в воздухе носился запах Войны!
И все же я была молода. Пусть чернушка, нищая смуглянка, а молода! И как же я хотела жить и веселиться! И елки в Рождество! И сладостей! И брать пальцами конфекты из блестящих бонбоньерок и заталкивать в рот! И кататься на каруселях! И слушать духовые оркестры в парках! И бегать в синема! И еще много чего хотела я – например, кататься на лодке и рыбачить! Господи, как я любила ловить рыбу, бедную молчаливую рыбу, ведь она так нежно брала губами червя, и она не знала, что там, в черве, глубоко – крючок, что смерть, смерть ее пришла… Раз! – подсечь удилище, вздернуть рыбу, серебряную молнию, на воздух…
Они, те, кто был со мной в Вавилоне, звали меня: Ангел. «Ты Ангел этого города», – смеялся один, худой и рыжий и длинный, как жердь. Иногда – Ангелина. «А ты всегда такая добрая?.. Ко всем?!..» Смех, гогот. Много смеха. Они давали денег. «Как твое настоящее имя?.. Не ври нам, Ангелочек». Я молчала. Заваривала чай. О, я уже там, в Вавилоне, научилась заваривать чай по-восточному – с цитрусовою коркой, с бергамотом. Забыла. Ольга. Олеся. Алена. Вот ей-Богу, не помню. Ты больная?!.. Ты шутница. Ты хитрая бестия. Она ведьма, ребята, и от нее всякого жди. Аленка с дыренкой!
А ты видала Божественного Зверя?!
Я трясла головой. Это вы шутники. Как надоело мне жить в трущобах. Как я мечтала о чуде. Я бежала по улицам Вавилона и забегала в церковь, и там было так мятно и чадно, и золотисто от грустно мигающих огненных глаз, и все эти в слезах и безумном блеске, бездонные глаза – и свечные, и Богородицыны, и Спаса Нерукотворного – глядели в меня строго и пристально, зная про меня то, что я сама про себя никак не знала.
Я была молода тогда, и я так боялась состариться. Я заглядывала в зеркало, впиваясь в себя глазами, и видела, что ничего со мною не может поделать жизнь. От Града-пряника я отгрызала кусочки. Я подряжалась разносить пирожки по улицам, мыть полы в трактирах, подметать мостовые и отскребать с них корки снега и льда. А надо мной весело звонили колокола, весело, переливчато, громко, били мне прямо в уши – о как весело они звонили!
Я была благодарна тому мужику, искрутившему меня в забытой страшной подворотне. «Девушка должна терять девственность с грубым незнакомым мужчиной», – важно сказала мне минутная уличная приятельша, потягивая из стакана спитой холодный чай. Я иной раз привечала девиц, которым нечего было есть, негде спать. Их работа, в отличье от моей поденки, была веселая – они маячили на площадях и бульварах, зацепляли глазами припозднившихся господ, подвыпивших купцов, пьяных мужиков. Они подмигивали мне: «Ты, дура, пошто вкалываешь?.. поди с нами на площадь, не пожалеешь!.. У нас за вечер – сколь у тебя за месяцок…» – и откусывали кус от длинной шоколадки Миньон”.
Я была не дура. Я была умная и печальная.
Я знала все про всех.
И я любила облака – летящие по ветру, обнимающие светлую Луну в темно-синем грозном небе. Облака говорили мне о моем ветре, что сметет меня, сомнет, унесет: далеко, так далеко, что пешком оттуда сюда мне никогда уже не дойти.
– Ах, господин! Бегите сильней! Бегите!
Вопль Жамсаран прорезал синий ночной воздух. Василий притиснул к себе Лесико, нагнулся, пряча голову от засвистевших пуль, и побежал, побежал, уткнув свое лицо в ее лицо, вслепую, не разбирая дороги.
Она услышала – сзади, за спиной, жалобный тонкий крик. И смолкло все.
Жамсаран. Они выстрелили в тебя и попали.
– Василий!.. – Она не узнала своего голоса – хрип и сип вырвался ожившим вулканом из недр груди. – Налево, сюда, тут дворы, рядом овраг, улочка обрывается вниз, к порту…
Он послушался ее, рванул влево. Разодрал грудью колючие заросли держидерева. Снег таял и плыл под ногами. Предрассветное небо играло всеми мощными холодными огнями. Вон Сириус. Сириус, сине-розовый, хрустальный шар, глаз Небесного, Божественного Зверя. Как она хотела такое кольцо в подарок, на палец. Драгоценности клиенты подносили лишь Кудами-сан. Девчонки получали за свою работу от Вэй Чжи лишнюю порцию риса, сдобренного ореховой подливкой.
– Ты видишь ли дорогу?!..
Путающиеся слова, сбивающееся дыханье.
– Хочешь, я подарю тебе Сириус?.. гляди, гляди, какой он, играет, горит…
Она крепче, больней обняла его за плечи, вжала голову в горячие стелы его груди.
– Хочу… беги быстрей!.. они стреляют… они увидали нас!..
Разорвать заросли тамариска, лимонника, шиповника, густо переплетенные ветви сливы, сакуры, о, как же кроваво горят царапины на едва завернутом в несколько шелков нежном теле. Вперед, скорей. Он спасет ее. Они не достанутся самураям. Скользкая, обледенелая тропинка рушилась вниз почти отвесно, как струя дождя. Он, с нею на руках, поплыл, заскользил по тропе, спотыкаясь, приседая, ахая, срываясь в невидимую ночную пропасть. Жамсаран убили, это ясно. Выстрелы грохали уже поодаль. Она впечатала свои губы в его шею. Быстрей, милый, быстрее! Порт – это спасенье! Там корабли. Там лодки, джонки. Там катера, рыбацкие плоты. Они прыгнут в любую лодку, он отрежет веревку, поднимет якорь. Он же моряк, Господи, он же моряк и гребец, они уплывут, они должны спастись!
Небо наливалось розовой кровью. Море внезапно выхватилось из тьмы длинной серебристой лентой прибоя, раскинулось перед ними ослепленьем – утро чуть трогало обширные прогалы колышащейся воды золотой, карминной кистью, волны просвечивали в свете последних гаснущих звезд лиловыми огоньками полной живых огненных существ бездны. Василий подбежал к скопленью лодчонок и джонок, привязанных веревками и цепями к деревянным береговым кольям, озирался судорожно и затравленно, выхватывая, цепляя глазами удобную лодку, поплоше, победней – чтоб хозяин по утрате не так сокрушался. Выбрал. Бока потерты. На дне – продранная рисовая циновка. Жидкость в оплетенной лозою бутыли на корме: вино? Вода? Уксус? Масло? Он прыгнул в лодчонку, опустил Лесико на настил. Ее руки вцепились в скользкий, покрытый водорослевым бархатом борт.
Он глядел ей в разрумянившееся, испуганное, чуть раскосое лицо и думал, что вот, он встретил прекрасную любовь свою на земле, и они в опасности, и в чужой тайной стране, и их обязательно настигнут, схватят и казнят.
– Тише, – сказал он и прижал палец к губам, хотя она совсем не собиралась кричать, – тише, судьба моя, я сейчас развяжу цепь…
Он возился с железными узлами недолго. Через миг лодочка закачалась на волнах. Дул южный ветер. Море взыгрывало, смеялось белыми зубами крохотных ветреных гребней.
– Ветер южный, значит, плывем на Север, – хрипло выдохнул он, усаживаясь на лавку и беря в руки тяжко заскрипевшие широкие весла. – На Север, голубка моя! Это значит…
– Домой!
Ее крик оборвался. Расширившимися глазами она смотрела на склон горы. Люди в странных военных нарядах, как жучки, черные и красные букашки, сползали вниз, взводя курки стреляльных машин, неся на головах удивительные страшные короны с длинными зловещими зубцами. Мечи мотались у них на расшитых золотом поясах, били их больно по бедрам.
– Они!
– Кто, радость моя?..
– Самураи!
Он ударил веслами по воде. Лодка набирала ход. Берег удалялся. Люди в коронах со злыми зубцами увидели их. Оружие вздернулось к их подбородкам. Пули свистели вокруг пронзительно и отвратительно, прошивали насквозь рассвет, плашмя ударялись о воду и тонули бесследно.
Лесико согнулась пополам, пригнула голову к коленям. Василий, закусив губу, работал веслами изо всех сил. Воины стреляли упорно и злобно, у них была одна цель – попасть, остановить. Убить.
Она держала голову близ коленей и думала только об одном: если попадут в него, она не переживет. Пусть лучше попадут в нее. Так проще. Так счастливей.
– А! О-о-о-о…
Молитва исполнилась. Пуля прошила ей руку. Застряла в мышце. Невероятье боли пронизало ее, заставило забиться, упасть на дно лодчонки, уткнуться носом в вонючую гнилую влагу – в лодке, видно, зияла заштопанная старая пробоина, днище протекало. Василий не останавливался, греб и греб – он выгадывал мигновенья, он знал, что сейчас не место жалости, причитаньям, перевязке. Он сразу понял: рана неопасна. А боль? Ну что ж, боль. Боль – это лишь воспоминанье о боли. Так устроено живое, чтоб чуять время от времени сильную боль.
– Лесико… терпи, Лесико…
Она взяла в зубы край шелковой тряпки, коей была обмотана, и терпела, терпела – до той поры, пока перед глазами не потемнело, не развернулось в кромешном мраке сине-золотое, лентием, мафорием, широкое колышащееся сиянье – в полнеба.
Очнулась она от того, что острое лезвие нежно и неотвратимо входило в ее плоть, вонзалось и двигалось в ней.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке