С родителями все обошлось как нельзя лучше – Настя сама удивилась. Отсутствие «серьезного парня, инженера» было воспринято скорее с облегчением. Узнав, почему не приехал, бабка одобрительно кивнула: «Что ж… Степенный, сразу видать. Где ж это видано, с батькиных поминок в гости нестись». Отец одобрительно похмыкал, разглядывая этикетку на роме, и уважительно отставил бутылку в сервант, а на стол водрузил водку. Мать посмотрела укоризненно и отвела взгляд.
– Ты кушай, доча, кушай.
– Давай, Настена, наворачивай! – отец раскрепощенно сдернул галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. – Ишь, мать настряпала под завязку, ешь – не хочу.
Твердой, привычной рукой налил себе рюмку. Потянулся с бутылкой к жене, но та покачала головой:
– Нет; налей мне вина, Сережа.
Чокнулись; даже бабка пригубила «сладенького», как в поселке называли вино.
– Ешь давай, – повернулась она к Насте, – чем у вас там студентов кормят, что ты отощалая такая. В тот раз приезжала девка девкой, а теперь…
Вот тут-то и удалось ввинтить нужное.
– Студентов кормят кошельки, – весело сказала Настя и щедро плюхнула себе на тарелку горку винегрета, – а в кошельках у них пусто, разве что в день стипендии что-то шуршит. Вот потому-то я, – она не торопясь прожевала и потянулась за хлебом, – потому-то я и перевелась на вечернее.
Правильное слово подвернулось как-то само собой: перевелась. Поступила, дескать, на дневное, а уж какая жизнь у студента, на тридцать пять рублей в месяц (новыми, конечно), известно. Кто бы и рад подработать, да только когда? Что, вагоны по ночам разгружать, как некоторые парни?
Родители оторопели, только отцовская вилка звякнула о край тарелки. Настя с аппетитом хрустела винегретом.
– Не только из-за денег, конечно, – продолжала рассудительно, – надо ведь и о будущем думать. Не успеешь чихнуть, как подойдет распределение. В такую дыру зашлют, что сам рад не будешь, и тогда уж деваться будет некуда. Ну ты сама подумай, – она повернулась к матери, все еще сидевшей неподвижно, – протрубить пять лет за одну стипендию, а потом осесть в деревенской школе?.. Мам, огурчики сама засаливала?
– А для кого я хребтину гну? – Отец угрожающе возвысил голос. – Мы тебе разве в чем отказывали? Денег мало посылали? Нет, ты скажи, скажи!
– Сама, – некстати ответила мать и осеклась.
Отец сердито зыркнул в ее сторону. Бабка ухмыльнулась. Настя аккуратно подцепила сыр на вилку. Сегодня он хорошо нагрузится. Какое счастье, что Карл этого не видит. У них в семье все иначе, все культурно. Ну и ладно; а мы на болоте живем, у нас по-нашему. Сыра не хотелось, но положила ломтик себе на тарелку и продолжала серьезно и веско:
– Я не хочу у вас на шее сидеть, как другие студенты. Между лекциями бегают на почту – вдруг мама с папой денег подкинули?.. – Передернула снисходительно плечами. – Кстати, Карл учился тоже на вечернем, зато и остался в городе, а то пришлось бы вкалывать где-нибудь у черта на рогах. Да ты закусывай, пап; вкусно-то все как!
– Закусывай, Сережа, – наперебой заговорили бабка с матерью, – вон селедочку бери, помидорчики маринованные…
Настя торжественно вытащила якобы забытые в суете шпроты (пригодился громоотвод, пригодился, да в запасе еще кое-что оставалось), отец снова наполнил рюмки. Выпили за праздник – радио было включено громко, оттуда неслись звуки транслируемой демонстрации, – потом «за твои успехи, доченька». Мать принесла из кухни горячую картошку, печенку в соусе: «как ты любишь» и рассказала, какую очередь пришлось выстоять. Когда перешли к чаю с пирогами, настроение за столом установилось совсем благостное, если не считать, что отец время от времени крутил недоверчиво головой, хотя хмыкал одобрительно, слушая подробные Настины рассказы о заводе («я только в утреннюю смену работаю – студентам идут навстречу»), о зарплате, об общежитии, которое не сравнить по условиям со студенческим. И как растрогалась мать, когда в этом месте Настя прервала увлекательное повествование и попросила:
– Мам, я у тебя утащу пару наволочек, ладно? Свои как-то приятнее…
Как ни порывался отец устроить скандал, не получилось. Несколько раз гаркнул: «Большую волю взяла! Ты что себе думаешь, если ты…», и эти выкрики сопровождались приветственным гамом, несущимся из радио, так что в результате получилось нормальное праздничное застолье – не хуже, чем всегда у них бывало. Наверное, отец рявкнул бы еще что-нибудь в том же духе, но вмешалась бабуля: «А ну, хватит!.. И закусывай; уж полбутылки усидел. Что ж, Настена приехала на твою пьяную рожу глядеть?». Отец побурчал, но послушно копнул вилкой салат.
Воспитательный процесс, подумала Настя. По делу бабуля его заткнула, потому что, если человек живет на свои, то нечего его жизни учить. Мельком взглянула на бабулю и едва не поперхнулась: старуха смотрела прямо ей в глаза печально и снисходительно.
Слово «бабуля» естественным образом возникло из «баба Уля», хотя у Насти была только одна бабка. Бабуля всегда распоряжалась всеми делами их семьи, да и сейчас, хоть сын с невесткой съехали на новую квартиру, продолжала верховодить легко и привычно. Сколько Настя помнила, бабуля была рядом. Если мать подходила к кроватке, бабуля незамедлительно оказывалась рядом и отстраняла ее, как постороннего человека, почему-то занявшего ее, бабули, законное место.
Мама читала Насте сказки, а бабуля рассказывала – и всякий раз добавляла что-то новое. Больше всего Настена в детстве любила слушать (а бабуля охотно рассказывала) истории про Уленьку. Эта Уленька (иногда бабуля называла ее Ульяшей) чем-то была похожа на Василису Прекрасную – так много на ее долю выпало горестей.
– Она красивая была? – спрашивала Настена.
Старуха отмахивалась:
– Не-ет, красавицей не была. Косы длинные носила, да; длинные и толстые.
Рисуя Уленьку, Настя старательно обводила по несколько раз косы, так что на бумаге они выходили похожими на трубы, с непременными бантами на концах. Уленькину голову венчал кокошник. В отличие от сказочной Василисы, Уленька не была сиротой, у нее были мама с папой.
– А где они жили? – в который раз спрашивала Настя, и бабуля в который раз охотно рассказывала про деревню («вот вроде нашего поселка»), про то, как Уленька поехала в город «учиться уму-разуму». В другой раз выходило, что Уленька уезжать вовсе не хотела, да «мама с папой заставили», и тогда на лице горемыки Уленьки Настена старательно рисовала слезы, крупные, как фасоль.
Рассказывала бабуля легко и с удовольствием, потому что описывала события и места, о которых не в книжке прочитала, хотя подтвердить достоверность рассказов было некому. Ее семью никто не помнил, да и мало кто кого помнил вообще, потому что сам поселок начал по-настоящему застраиваться только в середине двадцатых годов, не обременяя себя памятью о тех, кто жил здесь прежде. Рассказывала внучке только то, что ребенку понятно, и лелеяла надежду, что когда-нибудь сможет рассказать остальное. О том, например, что, когда в Гражданскую тут прошел первый продотряд, отец успел отправить Уленьку на подводе к родственникам в город, бывший тогда центром губернии. И вовремя отправил: за первым продотрядом пришел второй, третий, а вскоре вся губерния занялась, как пожаром, крестьянскими бунтами; новая – народная – власть предпочла назвать их «бандитскими выступлениями» и посулила «арестовывать всех с 18-летнего возраста, не считаясь с полом», а затем расстреливать. Для внучки все это называлось: «И стала Уленька жить у родных. Скоро учиться пошла».
– А родные добрые были? – пыталась Настена примерить Василисину судьбу на Уленьку.
– Родные-то?.. – Бабка задумалась. – Сначала добрые, а потом… Родня до полдня.
Настоящая, не сказочная Ульяша не хотела быть обузой родственникам, а потому попросилась на курсы при губернской больнице. Ее приняли: все ж грамотная, а рук не хватало. Спустя шесть недель стала называться сестрой милосердия и носила теперь на рукаве красный крест. Из дому вестей не было. Расставаясь, мать велела держаться родных, однако родные вдруг не то что бы показали на дверь, но приветливости поубавили. Да и какая мы тятьке твоему родня, говорилось все чаще, разве что в одно небушко глядим.
Глядящие в небушко родственники были напуганы рейдами красноармейцев по домам: как объяснить присутствие дочки расстрелянных?
Так Ульяша узнала о судьбе родителей. Поставила чашку с недопитым морковным чаем, собрала свой узелок, а на осеннем ветру поняла, что идти некуда. Покровская церковь, мимо которой ходила каждый день, была открыта. Она поставила свечу и долго смотрела, как она горит, неразличимая среди других свечей, а потом присела в углу на скамью, где ее нашла и разбудила попадья и отвела во флигель, где жил кто-то из причта, позволив заночевать в чуланчике. В том чуланчике раба Божия Улияна ночевала еще не раз, а в ноябре записалась в акушерскую школу. В анкете указала: «сирота», а также «из беднейших крестьян», что было чистой правдой.
Потому и сказала внучке, что Уленька осталась одна-одинешенька: мать и отца убили. Нет, не Кощей Бессмертный и не разбойники, а «лиходеи». Слово Настене очень понравилось. Еще больше понравилось, что Уленькины папа и мама погибли за революцию, отчего на кокошнике появились красные звезды, а слезы стали еще крупнее и обильней.
Конечно, за революцию, подтверждала бабуля: революция землю дала. Да ребенок разве поймет, что советская власть землю дала, а другие отобрать хотели? Как такое расскажешь… Одни дали землю, а другие давай хлеб отнимать – не земля ли его родит?! Вот и пролилась кровь ее родителей; а скольких еще?.. Что ж, разве власть их расстреляла? – Нет! Милостив царь, да немилостив псарь; виноваты те лиходеи, которых подпустили к власти – везде найдется свой псарь, а новый «царь» о том и не ведает. Потом, через много лет, прочитала в газете «Головокружение от успехов» – и уверилась в своей правоте, так складно и ясно все было изложено. А тогда на размышления о политике не было ни сил, ни времени: тощего пайка едва хватало на акушерскую науку.
– Дальше рассказывай, – напоминала Настя, когда бабкино молчание затягивалось.
Бабуля продолжала повествование о загадочной Уленьке, на долю которой выпало столько трудных и непонятных испытаний, что иногда она представлялась Настене похожей на Марьюшку в поисках Финиста – Ясна Сокола, хотя Уленька не носила железных башмаков, не глодала каменных хлебов и обходилась в своих странствиях без чугунных посохов. Правда, и странствовала Уленька меньше: некогда было. В больнице работала еще и санитаркой – за это можно было ночевать в маленькой комнатушке без окон, на топчанчике в стенной нише; еще один чулан, да кабы последний… Старшая сестра выдала ей ключ, велела запираться на ночь и строжайше наказала никого не водить, «ни под каким видом». Да упаси Господь! Начавшаяся акушерская практика кого угодно отпугнет от такого вольнодумства.
О проекте
О подписке