Читать книгу «Часы Цубриггена. Безликий» онлайн полностью📖 — Елены Владимировны Граменицкой — MyBook.
image

Берег Забытого Моря

Каждое утро на закате ее будили крики чаек. Сколько помнится, птицы кричали радостно, довольно и сыто, приглашали друг друга перекусить, у берега водилось много рыбы.

Сколько помнится.…

А помнила она сегодняшний день и лишь немного вчерашний. Каждый новый казался прежним: она просыпалась с последними лучами солнца под птичьи крики, шла на берег, гуляла по кромке прибоя до рассвета, зажигала свечи и дописывала историю, одну и ту же, но с разным финалом. Проживала ее, разочаровывалась, комкала рукопись и сжигала дотла. Но следующим утром все написанное чудесным образом появлялось на письменном столе. Чернильница снова была наполнена и перья наточены. И финал истории не дописан.

Она никогда не задавалась вопросом: кто подливает чернила и чинит перья, и почему ее рукописи не сгорают в камине.

Вчера и сейчас она была одна. Одной уютно и покойно. Странное слово, чуточку страшное, но очень точное. Одиночество и покой. А когда она хотела гостей, то звала их по именам, рисовала образы, и они приходили. Гости исчезали всегда незаметно, не прощаясь, она сжигала написанную историю, гасила огонь в печи, задувала свечи, они еще сидели за столом, тихо разговаривали, она засыпала, а утром никого уже не было. Лишь нетронутая пламенем рукопись. Бесконечный бег по кругу.

Но сегодня на море случились что-то особенное. Чайки вопили тоскливо и протяжно, кого-то или что-то безуспешно искали, а, не найдя, зло и отрывисто перебранивались между собой, словно торговки с рынка. В птичьих криках сквозило удивление и негодование. Резкие, гортанные, переходящие в сумасшедший галдеж вопли, чайки спорили друг с другом до хрипоты о чем-то очень важном.

Птичий гомон вырвал ее из сна, который тут же сбежал в темный уголок за поленницу и забылся. Был ли это вообще сон? Что сон, что не сон? Где Явь и где не Явь?

А если она умерла и не понимает этого?

Сердце от страха остановилось, две—три секунды размышляло – умерло оно или нет, а потом нехотя зашагало, застучало по колдобинам, быстрее-быстрее.

Нет, жива, все чувствует, только ничего не помнит.

Она не взглянула на себя в зеркало (там всегда одно и тоже) и в ночной сорочке побежала на берег.

Стая то слеталась, набухала черной тучей, то разлеталась по всему небу, широко кружила над рассветным, отливающим жемчугом морем. Чайки истерично орали, клевались, отталкивали друг друга, ломали крылья, выбрасывались из облака. То одна, то другая птица падала к волнам, но, описав круг над прыгающей на воде серой точкой, свечой вздымала вверх, и оглушительно кричала.

Она прищурилась, постаралась разглядеть, что же так взволновало птиц. Невероятно. На волнах покачивался бумажный кораблик. Сложенное из газеты маленькое судно весело подпрыгивало, вертелось, но не могло пристать к берегу из-за скопившихся водорослей.

Откуда он приплыл? С какой стороны Света?

Надо поймать кораблик и прочесть газету – там должна стоять дата. И тогда память точно вернётся.

Она приподняла подол ночной сорочки, вошла по щиколотку в воду, сделала несколько шагов навстречу кораблику, но тут же взвизгнула от омерзения. Скользкие щупальца морской травы цепко обвили ноги, свежие побеги проросли между пальцев, защекотали. Брезгливо отряхнулась и, словно цапля, вскидывая колени, выскочила на берег.

На песке в компании лохматого рыжего пса и белых ворон стоял незнакомец. Только что там никого не было, и вдруг появился, и даже не один, а с группой поддержки.

Незваный гость.

Испуганное сердце приостановилось второй раз за утро. Но она совладала с собой, три раза, что было силы, стукнула кулаками по грудной клетке, заводя барахливший мотор.

К ней никогда не заглядывали чужаки. Этот пришел без приглашения. Любое изменение таило опасность в ее покойном безвременье.

«Раз-два-три, уходи!» – подумала она, закрыв глаза.

Но нет.

Невысокого роста, щуплого телосложения, носатый, кучерявый, в шортах и майке с плачущим смайликом на груди незнакомец уходить не собирался. Он стоял рядом со своим псом, в окружении птиц. Самая крупная, размером с бройлерную курицу, ослепительно белая ворона, подкралась к нему с тыла и по-кошачьи потерлась о ногу. За первой ласковой вороной потянулись и другие.

Мужчина протянул руку.

– Доброе утро!

Она ответила на рукопожатие. Задержалась на прикосновении, но ни одного образа, ни одного воспоминания не возникло.

– Как тебя здесь зовут? – спросил незнакомец.

Действительно, как ее здесь зовут?

Ее не зовут, она сама зовет. Сама приглашает гостей и обходится без имени. Что ему ответить?

Тем временем пёс тоже заметил мечущийся на волнах бумажный кораблик, и, недолго размышляя, бросился в воду. Пса не смущала паутина из жадных водорослей, да он и не погружался в нее, пролетел несколько метров над поверхностью моря, схватил зубами добычу и вернулся к своему хозяину, не замочив лап.

– Молодец! Заслужил, – сказал незнакомец и достал из кармана сухарь.

Пес довольно захрустел.

Мужчина поднял кораблик, осторожно, стараясь не повредить намокшие бока, развернул газету. Пробежавшись глазами по рубрикам, нашел дату выпуска и весело присвистнул.

– Ого! Знаешь, какого года газетенка? Ельцинская эпоха, тысяча девятьсот девяносто восьмой. Мне тогда было одиннадцать. А тебе, Чайка, уже двенадцать. Ты в шестой класс ходила.

О чем он? На ее берегу нет времени, а у людей нет возраста. И у незнакомца тоже. Если заглянуть справа, то ему можно дать чуть больше тридцати, в его темных кудрявых волосах не видно ни одного седого волоса, а слева все пятьдесят, и голова наполовину белая.

– Как вы меня назвали?

– Чайка. Я вчера называл твое имя. Ты забыла? У тебя тут все наоборот, все вверх тормашками. С какой стати вороны белые, а чайки черные? Почему море сладкое? Почему вместо обычного песка сахарный. Что за детская фантазия? Ты никак не можешь повзрослеть?

Ей стало совсем нехорошо, даже мокрый собачий нос, отчего то предано и благодарно ткнувшийся в ее ладонь, не совершил чуда, не нажал на перемотку. Она присела, погладила пса по влажным бокам, виновато вздохнула.

– Ни-че-го.

Мужчина нашел наполовину стертую карандашную надпись.

– Кораблик этот зовут «Дункан». Твой папа его сделал, а ты подарила его мне. Помнишь?

– Папа сделал? …Да, что-то такое…

Но стоило в кромешной тьме забрезжить слабому лучику воспоминания, как незнакомец словно испугался, подёрнулся дымкой, поплыл, исчезая в мареве восходящего солнца. Вслед за ним растворился пес. Одна за другой, как фитили, вспыхнули в рассветном солнце вороны и сгорели без следа.

Налетел шквалистый ветер и залил смолой небосклон.

Берег моря жадно проглотила тьма, а ноги зыбучий песок.

«Покойный» мир превратился в кошмар.

Где… глаза сестры вырастают в половину грозового неба.

Где ее крик оглушает, рвет без жалости на куски.

Где несбывшаяся Смерть высвечивает уголки захламленной души, приподнимает до потолка и со всего маху бросает об пол – хрясь!

Хрясь!

Сотый, тысячный раз бросает оземь.

– Видишь собачьи глаза в зеркале? – пытает Отчаяние.

– Видишь, что вытворила? – вторит ей Ненависть.

– Вижу! Выжженную пустошь внутри себя вижу. Дайте мне поплакать, умоляю!

– Нет для тебя слез! Иссохни! Чего молчишь? Сказать нечего?! – кричит Боль

Нет у нее слов.

Только СЛОВА того, ради которого проиграла всю себя. Проиграла свою никчёмную жизнь

«Исчезни из моей жизни! Убей себя!»

Скорее… Скорее выпить эти маленькие белые таблетки.

– Десять?

– Мало!

– Двадцать?

– Хотя бы! – кричит Ненависть.

Скорее, скорее, только бы не видеть свои непонимающе-пустые собачьи глаза в зеркале.

Вода чуть теплая.

– Вену надо глубоко. Хрясь! Чтобы заскрипела кожа! – не унимается Отчаяние.

– Не могу. Страшно. Вода сладкая. Почему? Соленая должна быть…..

– Потому что у тебя все шиворот-навыворот!

И снова покой. Берег моря. Безвременье и беспамятство.

День за днем. Заросший виноградом дом. Чёрные чайки и белые вороны.

Бумажный кораблик «Дункан», незнакомец с собакой.

И опять заливает глаза тьма, опять рывком в ад, в самое пекло.

Оглашенный, отчаянный крик, глаза сестры в половину неба. Дыра в солнечном сплетении, вместо сердца ржавый мотор. Там где душа – раскаленный зыбучий песок, чмокает, ест живьём. Засасывает в пекло.

Пить. Пить …дайте!

Опять глаза. Уже другие. Строгие глаза. Древние, все и про всех знающие.

Кто она, эта маленькая женщина в белом халате? Ангел? Наверное, да. Светится вся.

Сейчас как возьмет прыгалки и выпорет до волдырей! Мама всегда так говорила, но не порола. Зря.

– Эх… Мало тебя выпороть! В угол на горох поставить надо бы.

Глаза горят, в них раскаленный песок, который заглатывал, словно живой. Слезы иссушил.

– Можно мне поплакать?

На плечо Ларисы ложится рука.

– Поплачь, конечно, разрешаю. Слёзы душу облегчают. Обмякнешь.

Женщина в белом что-то ещё говорит. Она ее не слышит, она наконец-то плачет, изливает накопившуюся чернь, изъевшую душу. Время останавливается, все внутри застывает, мертвеет, только слёзы живут сами по себе. Слёзы ползут змеями по щекам, по шее, по телу, падают в землю и прорастают колючими розами. Откуда в ней столько змей?

Выплакала всех, но вместе со слезами исчезли силы.

Она наконец-то забывается сном без сна, без одинокого берега, без чёрных чаек и белых ворон, без зыбучего пекла.

Серафима Петровна привстала с табурета у кровати Чайкиной, охнула, схватилась за поясницу.

Поспешила в сестринскую.

– Девочки, разотрите меновазином, иначе до конца смены не дотяну. А новоприбывшей, как проснётся, надо только валерьяны капель сорок – пятьдесят и кое-что полезное.

Нянечка взяла со стола старшей медсестры кипу чистых листков, выдвинула верхний ящик в поисках ручек. Нашла две шариковые, расписала.

Спустя час Серафима вернулась в палату 612. Больная уже не спала, лежала тихо, смотрела в окно, на улице опять накрапывал дождь.

– Вот бумага и ручки. Когда что-то вспомнишь – пиши. Ты же сказочница. Пиши как на духу, где стоит, обвиняй, где надо, кайся. Отпустит потихоньку, – сказала Серафима. – И еще вот лекарство. Выпей.

Поставила на тумбочку мензурку с мутной валерьяной.

Лариса выдохнула чуть слышно:

– Спасибо.

Обитатели дома с мезонином и не только они

Жила Серафима Петровна в небольшом двухэтажном особняке с мезонином на пересечении Сивцего Вражка и Плотникового переулка, по соседству с домом, куда Лев Николаевич Толстой поселил своих разорившихся Ростовых.

Обычные люди собирают библиотеки понравившихся романов, которые не прочь перечитать вновь. Некоторые, как ее соседка по дому, Анна Сергеевна Куприянова, бывший авиационный конструктор (Аннушка запрещает применять понятие «бывший», ибо бывших конструкторов не бывает) хранит подборки «Наука и жизнь» с прошлого века, рядом с ними пылятся « Крылья Родины» и сортированные по годам выпуски «Работницы». Чтобы попасть к Аннушке в гости, надо протиснуться мимо журнальных колон в коридоре. Серафиме приходится вжиматься в стенку и тихонечко-тихонечко, дабы не нарушить сложную журнальную архитектуру, передвигаться от своей двери до двери Анны Сергеевны. Анна Сергеевна порой натыкается на свои журнальные стопки, чертыхается, но терпеливо восстанавливает разрушенное.

Иногда на чай с башкирским медом и вишневым вареньем протискивается Иоганн Сергеевич, Аннушкин брат, живущий в квартире напротив. Йошка худой и вертлявый, оттого минует журнальные креатуры легко. Мужчина он положительный и очень скромный, всю жизнь прослужил декоратором в театре на Малой Бронной. Иоганн хоть и старше сестры, ростом не удался, говорит – «пошел в матушку», а сестрица, напротив, «вся в батю —комиссара вымахала» – высокая, ширококостная, громогласная. В отличие от серьезной, технически подкованной сестры, Йошка коллекционирует хоккейные шайбы, как преданный болельщик красно-белых, он не пропускает ни одного сезона и помнит еще команду Игумного. А вместо обоев его скромный уголок в углу общего коридора украшают фотографии Харламова и Третьяка из советских журналов.

«Великая эпоха! Сейчас так не играют!» – любит говорить Йошка.

Так то коллекции обычных людей, а Серафима не совсем обычный человек, а точнее не человек уже вовсе. В комнатах Серафимы Петровны не пылятся стопки журналов, на стенах не кучерявятся журнальные вырезки, в ее гостиной почти нет книг, что вызывает неизменное удивление Аннушки, она пыталась заразить всех научно-техническим недугом. Фима увлекается кружевоплетением. Стены небольшой квартиры на втором этаже, спальню и смежную с ней гостиную с большим двустворчатым окном, выходящим в тихий арбатский переулок, украшают кружевные панно. Кружева здесь повсюду, на стенах в рамочках, на сложенных в пирамидку подушках, на обеденном столе, на комоде под «семейными фотографиями», на этажерках под фикусами и декабристами.

– И хватает тебе терпения, Фимушка, коклюшками греметь, – причитает Анна Сергеевна, – смотри, куда человеческий прогресс рванул! На какие высоты! В космос полетели! Глядишь, схватим Бога за бороду.

Аннушка, дочь наркома Куприянова, хороший человек, правда, неисправимая материалистка. Серафима с ней никогда не спорит, улыбается, «гремит коклюшками» и плетёт – плетёт свои кружева. Позавчера, вчера, сегодня, завтра, каждый день она будет плести человечьи судьбы. У нее тоже есть своя коллекция воспоминаний – спасенных и потерянных душ. Потерянных мало, но они есть. И каждую свою ошибку Сима помнит очень хорошо и старается не повторять.

Воспоминания толпятся у кресла, приятные у правого подлокотника, грустные у левого. Спасенные души собираются ближе к свету, хихикают за оконными занавесками, а потерянные прячутся в темном углу, за шифоньером. Они всегда молчат. Но иногда одна из потеряшек подкрадывается к креслу и шкодит, путает коклюшки, завязывает на узоре лишние узелки. Фима не злится. Подвигает ближе лампу, распускает пряжу и начинает плести все заново.

Последнее время в зону попечительства Серафимы попали двое: тринадцатилетняя школьница Оля Петрова и стритрейсерша Анна Хлопова, девушка двадцати двух лет. Школьница прыгнула с крыши девятиэтажного дома, по «счастливой» случайности, точнее с ангельской помощью, упала в густые сиреневые кусты, сломала крестец, обе берцовые кости, осталась жива, но сама ходить уже не сможет. Лихачка догонялась до аварии на Можайском шоссе. Отделалась переломом ноги и двух ребер. Хранитель Хлоповой сам оказался отчаянным экстремалом, сноубордистом, при жизни сорвавшимся в пропасть. Серафима поставила парню «на вид», тот обещал исправиться, но, скорее всего, соврал.