Это был ни призрак, и ни подросток, а девушка. Приникнув к кресту так близко, что почти касалась его лбом, она плакала, а, может, что-то говорила – ее плечи вздрагивали, а до Павла по-прежнему не доносилось ни звука. Он осторожно отступил вбок, прячась за кустом можжевельника, потом еще и еще, пока не увидел ее профиль, правильный и бледный, как полумесяц. Она действительно бормотала что-то под нос, а руки сновали вокруг креста быстро-быстро, будто пряли на невидимой прялке. Тишина обволакивала и густела, ветки лениво покачивались над головой, и тьма постепенно наползала на кладбище. Вот черное щупальце скользнуло между голбцами, вот тронуло длинную, до пят, юбку незнакомки. Девушка испуганно вздрогнула, выпрямилась и обернулась.
И тотчас увидела Павла.
Ветер сдул с ее лба тугие черные кольца волос, распахнул не застегнутую душегрею, под которой оказалась сорочка, подпоясанная длинным алым кушаком. Какое-то время девушка внимательно смотрела на Павла, но в ее взгляде не было страха, а только молчаливая сосредоточенность. Он тоже смотрел на нее, и в голове не возникало ни одной мысли, но наконец решился и окликнул:
– Эй!..
В ту же секунду лопнул мыльный пузырь тишины. Собственный голос показался Павлу невероятно громким, и он втянул воздух сквозь сжатые зубы, тронул регулятор громкости. А девушка подобрала юбку и скользнула в тень.
– Подожди! – крикнул Павел, доставая фотокамеру.
Он перепрыгнул через надгробие, едва не споткнулся о поваленный крест, да куда там! Девчонки и след простыл, только за деревьями протянулась и скрылась красная нить кушака, а вокруг того самого креста, где еще недавно стояла девушка, ровным кругом лежала рассыпанная соль.
8. Слово живое
Акулина впала в забытье. Между приоткрытыми веками влажно поблескивали белки, дыхание вырывалось со свистом. Обмякла на руках. Степан шёл тяжело и размашисто. При каждом шаге раздавался хруст, будто крошились раздавленные кости, но это только гравий летел из-под подошв.
– Мала-анья! – Степан толкнулся плечом в покосившуюся дверь. – Помоги!
Он согнулся в три погибели, перехватил обмякшую Акулину, и она испустила тихий и протяжный стон, отчего в животе заворочался страх, расправляя ледяные иголки.
– Маланья!
Женщина выскочила из темноты, запыхавшаяся и шальная, неуклюже толкнула Степана в плечо. Блюдо в руках Маланьи подпрыгнуло и накренилось. Белая крупа взвилась тяжелым облаком, просыпалась на порог. Степан откачнулся и стукнулся затылком о притолоку. Голову обдало жаром.
– Маланья, чертова девка!
Перед глазами заплясали белые искры. Маланья перехватила блюдо, зачастила, кланяясь:
– Простите, батюшка! Простите… рыбу я солить шла. Уж не чаяла, что вы придете…
Блюдо накренилось еще сильнее и на порог потек соляной ручеек. Степан зашипел и отдернул ногу:
– Да что ж ты делаешь, окаянная?
Маланья отшатнулась, затравленно озираясь.
– Что мешкаешь? – послышался из глубин дома надтреснутый голос Захария. – Веник неси!
Женщина по-сорочьи подпрыгнула и нырнула обратно в полумрак, но вскоре вернулась и принялась сметать рассыпанную соль. На всякий случай Степан отступил еще на шаг. Лоб покрылся испариной, но вытереться он не мог – Акулина оттягивала руки, будто весила вдвое больше, а от ее тела исходил такой жар, что рубаха вымокла насквозь.
– Шевелись! Видишь, дочке нехорошо? – рявкнул Степан и выругался.
– Все, батюшка, я уже и все, – ответила Маланья, тщательно вытерла порог тряпкой, и, отойдя в сторону, поклонилась в пояс: – Пожалуйте, батюшка! Проходите в дом!
Жар еще распирал грудь и голову, но белые мушки перед глазами исчезли. Степан поднырнул под низкую балку, но, выпрямляясь, все равно задел головою связку трав и снова выругался.
– Чего сквернословишь? – ворчливо отозвался из темного угла старик. – Благодари, что впустил!
Закряхтел, приподнимаясь с лавки. Серенький свет, едва пробивающийся сквозь стекло, выхватил недовольное лицо старца.
– Благодарствую… – выдохнул Степан и протянул обмякшее тело дочери. – Акулька!
– Положь сюды, – велел Захарий.
Степан осторожно опустил девочку на оленьи шкуры, а сам отошел, сгорбился, задевая макушкой низкий и закопченный потолок.
– Сученыш Рудаковский ее сбил, – хрипло произнес Степан и стиснул кулаки. – Поплатится за это. Сгорит в пламени. Переломанными ногами не двинется. Выколотым глазом не моргнет. Зашитым ртом не…
Захарий поднял ладонь:
– Будя!
Степан осекся на полуслове. Пот заливал глаза, отчего лицо старца подернулось рябью, будто отражение в воде.
– Ты, Степушка, не забывайся, – донесся дребезжащий голос Захария, – норов при себе держи, и худые речи в моем доме не заводи.
– Как утерпеть, когда дочь единственная…
– Тихо! – Захарий снова махнул рукой, приказывая молчать. Степан послушно замолк, утерся рукавом, глядя исподлобья, как старец поводит ладонью над вздрагивающим телом Акулины, ощупывает ее лицо, ключицу, руки, живот, ноги.
– В порядке твоя дочь, – проговорил Захарий, и ледяные иголочки, покалывающие изнутри, истаяли, как иней. Степан глубоко вздохнул и рухнул на колени.
– Помоги, Захар! – забормотал он, ловя руку старика. – Заклинаю!
Прижался к сухой ладони лбом, потом щекой, потянулся губами. Захарий выдернул руку, махнул куда-то за спину Степана:
– Ступай пока на двор, Маланья! Понадобится помощь – позову!
Стукнула дверь, но Степан не обернулся. Смахнул с густых бровей пот, глянул на старика:
– Прошу…
Захарий не ответил, только ласково погладил Акулину по голове. Перекрестил двуперстием, положил ладонь на лоб. Девочка вздохнула, выгнулась, дрожа всем телом. Под склеенными веками заворочались глазные яблоки.
– Ш-ш… – медленно выдохнул Захарий. И Акулина повторила за ним, протяжно, по-змеиному выдыхая: «С-ссс….»
Руки расслаблено упали на лавку. Девочка задышала спокойнее, ровнее. Затрепетали и поднялись ресницы.
– Вот хорошо, умница, – тихо сказал Захарий. – Цела, дуреха. Да только испужалась.
Он улыбнулся девочке, и Акулина робко улыбнулась в ответ, глядя на старика чистыми блекло-голубыми глазами. Степан сгорбился, коснулся лбом пола. В нос ударили запахи пота и прелых шкур.
– Навеки твой должник! – пробасил он и услышал, как тихо рассмеялся Захарий:
– И так уже, Степушка. Ну да ничего! Придите ко Мне, и Я успокою вас. Ибо Я кроток и смирен сердцем, и бремя Мое легко.
– Слава Тебе! – пробормотал Степан и размашисто перекрестился, поднял тяжелую голову и напоролся на льдистый взгляд Акулины.
– Что же ты, птичка? Пойдем домой.
Девочка качнула головой и опасливо отодвинулась, прижалась к старцу, глядя на отца настороженными круглыми глазами.
– Родных в страхе держишь, Степушка? – Захарий снова рассмеялся, и пальцы Степана помимо воли сжались в кулаки. – Кровное дитятко тебя боится!
– Я Акулину пальцем не трогал и не трону!
– Акулину не трогал, а Ульянка от тебя на всю деревню воет.
– Да убоится жена мужа своего, – огрызнулся Степан, поднимаясь с колен.
– Каждый да любит свою жену, как самого себя, – возразил Захарий. – Ты смотри, грех-то на душу не возьми.
Степан скрипнул зубами, ощущая, как в груди снова закручивается пульсирующим жаром клубок, произнес глухо:
– Грехи на нас обоих давят.
Захарий тотчас перестал улыбаться, ответил примирительно:
– Ну, полно тебе. Не серчай, Степушка. Иди с Богом домой. А дочка пусть у меня побудет, коли ей тут легче, – погладил Акулину по спутанным лохмам. – Легче со мной, касаточка?
– Легче, деда, – пролепетала она и положила голову на стариковские колени. Сердце Степана заныло, наполняясь ревностью, как ядом. Он закусил губу и, не глядя на дочь, буркнул:
– Ты девке голову морочь, да не заигрывайся. Ей не от тебя – от Слова живого легче!
– А пусть от Слова, – согласился Захарий. – Оно по жилам течет, как благословение Господне. Всяка тварь его чует и ему радуется. И птичка лесная, и гад ползучий. И даже ты, Степушка.
– И даже я, – эхом подхватил Степан и, помолчав, добавил: – Только одного не пойму, почему на тебя такая благодать сошла?
– Неисповедимы пути Господни! – закатил глаза Захарий, но в его голосе послышалась фальшь, и окатило омерзением, как волной. Степан уперся в стену ладонями, навис над стариком.
– А вот тут не лукавь! Ты об этих путях меньше моего слышал. А ходил по другим дорогам, все больше по кривым, и не с десницей исцеляющей, а с ножиком…
– Ну что ты, Степа? Что ты? – забормотал Захарий, и глаза его забегали, заюлили. – Я же для тебя и для Акулины твоей стараюсь! Господь-то меня уже наказал…
– До Господа далеко, – хрипло ответил Степан, – до солнца высоко. А я вот он. И слово мое, – он сжал кулак и потряс им перед посеревшим лицом Захария, – вот здесь! Не живое, не благодатное, но тоже сильное! И терять мне, Захар, сам знаешь – нечего!
Рядом тонко, по-девичьи пискнули. Степан опустил взгляд, и в груди защемило нежностью и обидой.
– Нечего, – повторил он и выпрямился. – Кроме Акулины…
Девочка обняла старика и разревелась.
– Злой ты, папка! – сквозь всхлипы забормотала она. – Уходи, уходи!
Степан обтер ладонью испарину, растерянно оглянулся, будто в поисках помощи. Но темные углы только щерились погасшими лучинами и молчали. Возились под полом мыши. Где-то взбрехивала собака. И Акулина плакала тихо, но горько, пряча лицо на груди старика.
– Ладно, – сказал наконец Степан, и Захарий вздохнул с облегчением, откинулся на бревенчатую стену. – Но прежде, чем уйду, еще одно скажу. Чужак в деревне объявился.
– Просящий?
– Кто разберет.
– Теряешь хватку, – качнул головой Захарий и обратился к девочке. – А ты, касаточка, что скажешь?
Акулина подняла заплаканное лицо, заговорила тоненько:
– Странный человек, деда! На вид здоров, а болезнью тянет. Вроде живой, а гнильем несет. Один – а в груди два сердца: одно красное, другое черное, одно огонь, другое уголь. Да и то, где огонь, с одного края уже прогорать начало.
– Умница ты у меня, касаточка, – Захарий наклонился, поцеловал девочку в рыжеватую макушку, после чего, сощурившись, глянул на Степана: – Так приводи, коли просящий. Слово-то без выхода не может, – старик поскреб ногтями по горлу и протянул плаксиво: – Жжется!
Степан мрачно ухмыльнулся:
– А ты Слово мне отдай!
– Спорый какой! – погрозил пальцем Захарий. – А это, Степушка, не мне решать. Только, – ткнул вверх, – Ему! Вот разве что тело мое бренное земной путь окончит, тогда…
– Тогда я сам возьму, – перебил Степан.
– Возьмешь, коли на то Божья воля будет. А пока не помышляй, Степушка. Не думай даже! Забудь! Понял?
– Понял…
– А коли понял, то иди себе с миром.
– Благодарю за исцеление, – Степан отвесил поясной поклон и вышел на улицу.
Ветер налетел, встрепал волосы, огладил бороду сырой ладонью. Степан оглядел двор и заметил хлопочущую под клеенчатым навесом Маланью.
– А ну, девка, подь сюды!
Женщина вздрогнула, обернулась, тут же бросила засолку и подбежала, комкая рушник.
– За Акулиной моей проследи, – велел Степан. – Как совсем поправится – веди домой. Нечего ей у Захара прохлаждаться.
– Сделаю, батюшка игумен! – она поклонилась, а Степан отступил на случай, если и теперь неуклюжая баба что-нибудь просыплет на его любимые сапоги. Он не попрощался, молча вышел за калитку, и гравий снова захрустел под ногами – шух-шух.
Будто по костям идешь.
Степану хотелось, чтобы это были кости Кирюхи Рудакова. А еще, пожалуй, рябого Лукича. И бабки Матрены, привечающей чужаков. Остальные молчали. Или делали вид, что молчали, и кланялись Степану при встрече, а он чуял страх – прозрачный и липкий, тянущийся от избы к избе, сетью раскинутый над деревней от Троицкой церкви до церкви Окаянной. И он, Степан, тянул за каждую из нитей, потому что знал человеческую природу – гнилую и лживую, которую не исцелить никаким Словом, а можно только задавить или умертвить.
Восток серел, по небу текла вечерняя мгла. Лес полнился призрачным шепотком. Степан поднялся по скрипучим порожкам к дому, рывком распахнул дверь:
– Ульянка!
Жена выбежала по первому зову – в темном сарафане, с прибранными под повойник волосами. Ее мышиное лицо, в полумраке похожее на вечно испуганное лицо Маланьи, сморщилось, будто Ульяна хотела чихнуть. Зато глаза – два бледно-голубых фарфоровых блюдца – стали еще больше и тревожнее.
– С возвращением, Степушка, – жена поклонилась, а он выставил вперед правую ногу и спросил:
– Готов обед?
– Готов, Степушка, – покладисто ответила Ульяна, стаскивая с мужа сначала правый сапог, потом левый, приняла от него спецовку. Степан сполоснул руки и прошел за стол, накрытый скатертью с красным круговым узором по краям. Ульяна поставила перед ним тушеную капусту и расстегаи. Степан склонил голову на скрещенные пальцы, делая вид, что молится, хотя голова полнилась жаром и звоном, слова на ум не шли, и он только беззвучно и фальшиво шевелил губами, искоса поглядывая в окно, откуда открывался вид на реку – широкую ленту, столь же безжизненную и серую, как ее близнец-небо.
Ульяна ждала.
Степан неспешно съел капусту, почти не чувствуя вкуса, потянулся за расстегаем. Она все стояла, потупив взгляд и переминаясь с ноги на ногу, будто хотела что-то спросить, но не смела. Степан делал вид, что не замечает жены. Дожевал один расстегай, взял второй.
– Киселя бы…
Ульяна поджала губы, не говоря ни слова, вернулась к столешнице, налила в стакан киселя, обтерла края и поднесла мужу. Кисель охладил разгоряченное нутро, и Степан выпил с удовольствием, причмокивая и утирая рушником бороду. Ульяна ждала.
– Ну? – он поднял на жену тяжелый взгляд.
Она вздохнула и спросила тихо:
– Где же Акулина, Степушка?
Он крякнул, неспешно скомкал и отложил рушник. Поднялся, огладив ладонями бока и одернув рубаху. Перекрестился двуперстием, а потом с размаху отвесил жене оплеуху.
Ульяна охнула, схватилась за щеку. Фарфоровые глаза увлажнились, задрожала нижняя губа.
– А ты сначала скажи мне, как дочь одну во двор выпустила? – ровным голосом спросил Степан.
– Не… доглядела, – Ульяна всхлипнула, но не заплакала, только лицо перекосило еще сильнее.
– Не доглядела-а! – передразнил Степан и снова замахнулся. Жена зажмурилась, отступила, уперлась спиной в беленый бок печи, но удара не последовало.
Степан так и замер с поднятой рукой, когда с улицы донеслись крики:
– Е… ей! У-у…
Кто-то завыл, как почуявший беду пес. И внутри у Степана тоже заныло, заскулило черное предчувствие. Забыв о жене, он кинулся в сени, натянул сапоги и выскочил на улицу как раз в тот момент, когда мимо избы пробегал Ануфрий.
– Что? – выпалил Степан.
Мужик приостановился, безумно завращал глазами, заозирался и выдохнул куда-то в вечерний полумрак:
– Евсейка утоп!
Воздух треснул, наполнился голосами. Вдали возник и принялся набирать силу протяжный и горестный бабий вой.
9. Второе доказательство
Павел понял, что заблудился, когда в третий раз наткнулся на сгнивший крест. И вроде тропинка одна, и перелесок негустой – вот-вот выйдешь к Червонному куту, – только самих домов не видно, лишь оседают на ветках клочья дыма из печных труб. Павел перешагнул корягу, поднырнул под сваленную сосну и снова оказался возле креста. Из-за осин подмигнула слепым глазом Окаянная церковь: не уйдешь, мол.
– Да что б тебя! – выругался Павел и, вытерев вспотевший лоб, добавил крепкое словечко.
Вечер замешивал акварельные сумерки. Сырость гладила по спине лягушачьей лапкой, и ноги начали ощутимо подмерзать.
Павел вернулся на кладбище и обошел обсыпанный солью крест-голбец, вспоминая, в каком направлении исчезла девушка. Повернулся к церкви так, что она оказалась за спиной, отсчитал шагов двадцать, двигаясь перпендикулярно тропе. Потом развернулся параллельно кладбищу и отсчитал еще пятьдесят, тщательно обходя муравьиные кучи, неглубокие овраги и поваленные ветки. Когда по его подсчетам кладбище осталось позади и справа, Павел повернулся к нему лицом и попытался вернуться на тропу, полагая, что небольшой крюк поможет ему выйти из «заколдованного круга». Но внутренний компас все-таки дал сбой, потому что ни через двадцать, ни через пятьдесят шагов никакой тропинки не оказалось, зато за деревьями плеснуло водной гладью, стволы поредели, расступились, и Павел вышел на косогор.
Река Полонь катила воды молчаливо и сонно. На другом берегу тянулись поросшие лесом холмы, в наступивших сумерках почти сливающиеся с небом. А ниже по косогору к причалу бежали люди: ветер доносил отрывистые крики и горестный плач.
Павел принялся спускаться к реке. Теперь он хорошо различал белые рубахи под распахнутыми телогрейками, красные пояса, развевающиеся, как узкие языки. В стороне двое мужиков поспешно отвязывали лодку, а у кромки воды билась в истерическом припадке простоволосая женщина.
– Уто… ул! Ев… мой! – звенело в слуховом аппарате.
И серая лента реки на миг превратилась в автомагистраль, лодка – в пробитый автомобиль, а люди в белых одеждах – конечно же, в фельдшеров скорой. И вой звенел, эхом отдавался в голове, вплетаясь в статические помехи и рев электрогитар.
Павел ускорил шаг, потом побежал. Подошвы скользили по глине и прошлогодней траве. Один из мужиков в лодке повернулся в его сторону, приставив козырьком ладонь над рябым лицом, потом решительно двинулся наперерез.
– Чего тебе?
Иллюзия рассыпалась мозаикой, захрустели под ногами мелкие камешки.
– Вам, наверное, помощь нужна! – выпалил Павел. – Я могу!
Мужик качнул головой, сложил на груди руки.
– Ступай своей дорогой! Разберемся!
Павел глянул через его плечо. Женщину держали подруги, но она вырывалась и снова валилась на берег. Соскользнувший платок подхватил ветер и, протащив по берегу, макнул в воду.
– Кто-то утонул?
Рябой мужик сощурился, процедил сквозь зубы:
– Ее сын.
Второй, оставшийся возле лодки, нетерпеливо махнул товарищу рукой, крикнул:
– Куда удрал? Помогай!
– Не вишь, с чужаком говорю? – огрызнулся рябой и добавил с ненавистью: – Скоро вся деревня сбежится.
– Возьмите меня с собой! – Павел на ходу принялся стаскивать куртку. – Я хорошо плаваю. Я…
Рябой шагнул навстречу – на Павла повеяло запахом пота и кислой капусты, – сощурил бесцветные глаза:
– Ты глухой, парень? Или не понимаешь? Вали отсюда! Пока…
Мужик не закончил, но недвусмысленно потряс кулаком.
Сердце болезненно толкнулось в грудь. Воздух уплотнился, словно между двумя мужчинами возникла преграда из тонкого стекла: тронь ее – разлетится осколками.
– Идут! Идут! – закричал кто-то.
Рябой мужик обернулся на голос. Павел проследил за его взглядом: у причала собралось человек тридцать, и все подходили новые. Безутешная мать обессилела, и ее оттащили от реки, где, будто кувшинка, покачивался на воде белый платок. Мужики стояли с окаменевшими лицами, и никто не пытался помочь – все смотрели, как по косогору спускается долговязый Черный Игумен. Но теперь он нес на руках не обморочную дочь, а старика, закутанного в тулуп.
– Да черт с ним! – тут же донеслось из лодки. – Не наша забота, пусть Сам разбирается!
Рябой мужик широко раздул ноздри и отступил.
– Уходи, – глухо проговорил он, и, сгорбившись, пошагал обратно.
Павел медленно разжал руки – пальцы свело от напряжения, – и, поправив за ухом Пулю, упрямо двинулся к причалу.
Люди отходили с дороги, отвешивая поясные поклоны, и старик медленно, будто нехотя, поднимал левую руку и крестил перед собой воздух, но не произносил ни слова. Молчали и люди. Только заходилась в рыданиях женщина:
– Батюшка, помоги-и…
О проекте
О подписке