Бюрен стоял на ступенях Лефортовского дворца и следил за течением жизни – за тем, как прибывают и отъезжают экипажи. Кайзерлинг пообещал подобрать его, на карете кого-то из новых своих влиятельных приятелей, и добросить до квартиры. Бюрену не терпелось похвастать небывалой сегодняшней удачей, нежданным венцом собственной доселе полудохлой карьеры. Правда, патока триумфа пропитана была изрядным ядом – Рене представил-таки Бюрена царице Екатерине, и Бюрен имел несомненный успех, и теперь с благодетелем предстояло ему как-то расплачиваться. А чего пожелает от него Рене? У Бюрена не хватало скромной его фантазии…
– О, Яган! – Анисим Семёныч сбежал к нему с каретного разворота, нарядный, подвитой и напудренный – так густо, словно падал лицом в тарелку с мукой. – Поздравляю! Наслышан о твоем триумфе! Наш с тобою Герман будет рвать на себе волосы – он непрерывно скачет, от персоны к персоне, но до сих пор лишь мыкается в приёмных – а ты уже преуспел!
Бюрен глянул на приятеля как затравленный зверь. И сознался, неожиданно сам для себя:
– Страшно подумать, чем придётся мне платить за мой триумф…
– Кто же тебя представлял? – быстро спросил Анисим Семёныч.
– Они, – кивнул Бюрен на каретный разворот. На развороте высился внушительный и роскошный экипаж французского посланника, и сам посланник светлым фениксом снисходил на грешную землю – почти в протянутые руки камергера Виллима Ивановича де Монэ. Чуть поодаль, за самым камергерским плечом, летуче улыбался казанский губернатор Артемий Волынский, сиял зубами и кудрями. Когда Рене привёл Бюрена в покои Екатерины, де Монэ провожал их к хозяйке, а Волынский сидел уже в покоях, как видно, на правах старинного знакомого.
– Эти двое? – искренне огорчился Маслов. – Волынский и Монц? Плохи тогда твои дела. Я-то думал, тебя представлял тот юнкер, Миньон…
– Он привёл меня в покои, а эти двое там уже были, – пояснил Бюрен.
– Ну, с Миньоном всё проще, – выдохнул с облегчением Анисим Семёныч, – главное, что ты не должен ничего этой сладкой паре. Кстати, чего ты ждёшь? Герцогиня выслала за тобою карету?
– Наш Герман обещал меня подобрать, да, видно, обманул.
– Не беда, я прихвачу тебя с собой, если захочешь. Остерман выдал мне карету для служебных дел, но он не станет возражать, если я по дороге довезу и тебя.
– Скажи, Анисим, а отчего Волынский и Монэ – и вдруг хуже Лёвенвольда? – спросил Бюрен. Он знал о себе, что наивен, и неуклюж, и не годится для двора с такой своей простотой, но Анисим Семёныч был не тот человек, что станет над ним насмехаться.
Царица Екатерина в общении оказалась намного легче, чем Бюреновская собственная хозяйка-герцогиня, говорила без церемоний, а после поцелуя руки придержала красавца двумя пальцами за подбородок и лукаво заглянула в его глаза. Кажется, она прочла бесхитростную истинную природу под его ложно-значительной демонической внешностью, и такое забавное несовпадение пришлось ей по вкусу. Де Монэ (или Монц, как назвал его Маслов) всё время был рядом и чутко следил, чтобы симпатия не переросла в нечто большее, охранял свою деляночку.
Забавно, что внешне знаменитый камергер выглядел в точности как Рене – такая же тонкая талия, златые кудри, длинные серьги и длинные стрелки, только глаза голубые, а у Рене они были тёмные. Они с Рене с удовольствием обыгрывали своё сходство, принимали одинаковые позы и делали синхронные жесты – казалось даже, что это один человек перед зеркальным своим отражением. Они были как танцовщики в балете, улыбался один – улыбался и второй, они одновременно и кланялись, и отставляли ножку, и отклонялись назад в тончайших, будто бы переломленных талиях, как две змеи… И странно, с какой ревностью, с какой мучительной судорогой на тонком, породистом лице следил за этим их представлением, почти танцем, стоявший за креслом государыни губернатор Волынский…
– Волынский и Монэ хуже Лёвенвольда, – подтвердил Анисим Семёныч. Подкатился немудрящий канцелярский возок. – Садись же!
Вдвоем они забрались в карету.
– Я не понимаю. Как же мне-то быть… – почти проскулил Бюрен.
– Не здесь же, при кучере, про такое рассказывать. Давай-ка, Яган, завтра утром – и махнём на рыбалку. Удочку я для тебя найду, – предложил весёлый Анисим Семёныч.
Не зная, наверное, «рыбалки» немецкой, он употребил в своей речи французское двусмысленное «peche», означавшее одновременно «ловить рыбу» и «грешить». И Бюрен выдохнул с облегчением, когда Маслов продолжил всё-таки про рыбу:
– Посидим, половим на реке щурят – и заодно разберёмся с твоей бедой. А то наш Герман насоветует тебе со всей злобы…
– Спасибо, Анисим. Знаешь же, что я такой дурак…
– Ты не дурак, ты новичок на этом поле, еще разберёшься, – утешил Маслов, – как русские говорят, «одна голова хорошо, а две – лучше». А вот, кстати, неплохая иллюстрация, – и он указал, смеясь, на выпуклый русский герб на фронтоне здания, на орла-растопырку с двумя головами.
Над рекой пластами лежал туман. Первые птички пробовали голос в переплетённых низких ветвях, и от воды отчетливо и резко пахло рыбой. Бюрен и Маслов сидели у самой воды, и разноцветные поплавки дремали, снесённые течением, среди острых сабелек осоки.
– Ты не должен думать, Яган, что они какие-то подонки, – рассказывал Анисим Семёныч. – Виллим Монц был на войне переговорщиком, и абсолютно бесстрашным, побывал в самом пекле. Сейчас, конечно, он оброс жирком и оставляет впечатление такого пустоцвета, но это офицер, герой, умница и хитрец. А Волынский, Артемий Петрович – он легенда среди дипломатов. Этот человек сам выбирает себе покровителей, и патроны, ты не поверишь, готовы встать к нему в очередь.
– Почему же?
– Десять лет назад, в Стамбуле, Артемий Петрович, тогда еще простой дипкурьер, добровольно сошел в зиндан Семибашенного замка – вслед за главой русской дипмиссии, графом Шафировым. Сам понимаешь, каждый патрон мечтает, чтобы кто-то последовал за ним, в последней верности, в зиндан, или в ссылку, или на эшафот. Так поступок и делает человеку имя…
– Жаль, что они еще и… – искренне посетовал Бюрен.
– Уж каковы есть. И слава богу, скажу тебе еще раз, что ты ничего им не должен. Эти два охотника стреляют, не оставляя подранков.
Бюрен вспомнил, как на выходе из царицыных покоев де Моне и Волынский, нагнав его, встали справа и слева, словно ангел и бес, и спросили, с двух сторон одновременно шепча в уши:
– Эрихен, а говоришь ли ты по-гречески?
Он ответил тогда, что и на латыни-то изъясняется с трудом, и они, хохоча, отошли. Но ведь вопрос их был, кажется, совсем не про знание языков, про что-то другое…
– А Лёвенвольд? – спросил Бюрен.
– Он немного иное.
– Герман говорил мне, что он именно то. И он целуется при встрече. – Бюрен вспомнил томительный, жадный поцелуй Рене и нервно сглотнул.
– Это сейчас модно, оттого что царь Пётр при встрече целовался. Миньон делает то, что модно, вот и всё, он раб минутных веяний. И он играет роль – своего начальника, Виллима Ивановича, ловеласа и опасного содомита. Но сам Миньон – не содомит. Он как вода, принимающая форму сосуда, ему неинтересны мужчины, но интересны интриги, и поцелуи, и карты, и векселя, и возможность заставить красивого человека подчиниться, покориться, играть в его игры. Он любит, когда мужчины целуют его ноги, но перепугается, если вдруг поцелуют – выше… Есть такое австрийское слово, «бузеранти» – это любитель пообжиматься с собственным полом. Греховодник, но всё же еще не содомит.
– Я слышал, он алхимик. Делает яды, – вспомнил Бюрен. Даже яды показались ему меньшей гадостью, чем обцелованные ноги.
– Их три брата, и все трое делают яды, – подтвердил Анисим Семёныч. – А что, ты разве смыслишь в этом деле? Если ты в благодарность за протекцию вдруг кинешься ему на шею – боюсь, наш Миньон и сам струсит. Они друзья с моим шефом, Остерманом, и оба такие церемонные, закрытые снобы, не любят, когда их трогают руками. Но если ты порадуешь герра Лёвенвольда свежей алхимической формулой – это может стать началом прекрасной дружбы.
– Я совсем не знаю алхимии, – признался Бюрен, – но знаком с астрологией. Может, составить для него гороскоп?
На коронацию вместе с хозяйкой отправились избранные – Кайзерлинг и Корф. Бюрен и Козодавлев не поместились в церемониальную роспись. Скромное положение герцогини Курляндской, увы, не предусматривало пышной свиты.
Обойдённые судьбою юнкеры грустно играли в карты в комнатке Бюрена, и Козодавлев продул уже талер, когда явился лакей с запиской.
– Юнкеру Бюрену от господина Лёвенвольда, – торжественно, как герольд, объявил сей ливрейный юноша.
Бюрен взял записку, развернул. У господина Лёвенвольда был смешной почерк, острый и мелкий, как царапины от птичьих коготков.
«Я знаю, что ты отставлен. Я осушу твои слезы, я тебя утешу. Приезжай к Китайскому павильону, здесь репетирует оркестр, поют кастраты – и недурно, и генерал фон Мюних готовит к запуску знаменитые свои фейерверки. У меня два кресла на крыше павильона и всего лишь одна задница. Ты можешь подняться ко мне на крышу и разделить со мною всю эту сказочную феерию». Рене явно не давались сложные обороты в переписке.
– Где Китайский павильон? – спросил Бюрен. – Нужно ехать или можно дойти пешком?
Козодавлев, прежде угнетённый проигранным талером, воспрянул духом – игра отменилась, и наметился праздник:
– Так здесь же, в трёх кварталах, неподалёку от Успенского…
– Тебя не зовут, – огорчил его Бюрен, – у барона Лёвенвольда на крыше только два кресла.
Про задницу он уж не стал цитировать.
– Deux étions et n’avions qu’un coeur… – пропел насмешливо дважды отвергнутый Козодавлев («У нас на двоих было одно сердце», из Вийона). Он не унывал – игра-то всё равно отменилась.
– Мне велено вас проводить, – напомнил о себе лакей.
Бюрен снял с вешалки шляпу и устремился за ним, по гулкой лесенке, бог знает чему навстречу.
У самой воды весёлые солдатики возводили тонкие остовы предстоящих огненных фигур – корону, и Палладу, и двуглавого орла. Китайский павильон стоял к фейерверкам так близко, что огненные искры непременно должны были просыпаться на легкомысленные головы его обитателей. Но грядущее никого не смущало – среди резных драконов и арочек заливался арией лохматый кастрат, и четыре скрипача играли на ажурной галерее мелодию одновременно бравурную и тревожную.
– Вот, – кивнул лакей на лестницу позади павильона, – там они.
И сбежал, не дожидаясь подачки – знал, что у юнкеров не бывает наличных денег.
Бюрен задрал голову – Рене смотрел на него с крыши, свесившись с ограждения, как кукушка из часов:
– Забирайся, трусишка – я подам тебе руку!
Бюрен вознёсся по лесенке, Рене протянул ему сверху сразу две руки, втащил на крышу (их бросило друг к другу) и, невольно прижавшись, осторожно и нежно поцеловал. Так, что захотелось ответить – но Бюрен терпеливо переждал поцелуй и спросил:
– Что это за место?
– Павильон для оркестра. – Рене кончиком пальца стёр с его губ свою помаду. – Концертмейстер влюблен в меня. Без взаимности, но он предоставил мне эту крышу и эти стулья за возможность хотя бы смотреть на меня снизу вверх.
Бюрен взглянул на Рене, словно оценивая – да, этого концертмейстера можно было понять, Рене походил одновременно на оперную травести, девочку, переодетую в мужское, и на фарфоровую куклу с каминных часов. Стоило пожертвовать крышей и парой стульев за возможность смотреть и смотреть на такого, снизу вверх…
– А почему ты не в Успенском, на коронации? – спросил Бюрен.
– Представь, мне больше нравится здесь. С оперой, с фейерверками. И с тобой…
Если он играл сейчас в своего шефа, Виллима Ивановича, то играл решительно, насмерть и всерьёз. Бюрен вспомнил об Анисиме Семёныче, об их вчерашнем разговоре…
Рене бродил по крыше, огибая стулья, и странно взглядывал искоса, из-под длинных золоченых ресниц.
– Скажи мне дату своего рождения, – попросил Бюрен.
– Зачем? – Рене остановился и уставился на него широко раскрытыми, недоуменными глазищами.
– Я составлю для тебя гороскоп, – пояснил Бюрен, – я знаю, что ты алхимик. А я – астролог. Больше мне нечем тебе заплатить за твоё доброе и любезное обхождение.
Рене усмехнулся краешком рта, подошел к Бюрену близко-близко, обнял его за плечи бархатной, браслетами звякнувшей рукой и на ухо прошептал щекочущим шёпотом какие-то даты. От его тёплого, медово-сладкого дыхания по шее побежали мурашки, и слава богу, что Рене сейчас же отступил и встал у края крыши, вглядываясь в ажурные фигуры фейерверков.
– Вот скажи, что ты думаешь обо мне, Эрик? Что я идиот, наверное?
– Ты, наверное, очень добрый человек, Рене, – смутился и растерялся Бюрен, – если оказываешь протекцию такому болвану, как я. Ты поистине ангел милосердия. Даже не знаю, что ты во мне разглядел, раз взялся помогать – быть может, себя в прошлом?
– Дурак! – сердито воскликнул Рене. – Я мог бы держать на коронации хвост своей муттер, и обо мне написали бы в хронике. А я здесь, с тобою… Мы на крыше парадного павильона, для нас играют четыре императорские скрипки и поет кастрат – два русских рубля в час, между прочим, и концертмейстер дирижирует, вот этим всем.
– Я думал, они репетируют…
Рене резко повернулся к нему – красиво разлетелись широкие полы его бархатного придворного наряда – и смотрел на Бюрена тёмными, ложно-раскосыми, бесстрашными глазами. Он выговорил это негромко и решительно, с весёлым отчаянием:
– Я люблю тебя, Эрик, а ты и не видишь. Уже все это видят, все, все, кроме тебя…
Как же ты мог так ошибиться, многоумный Анисим Семёныч!
– Я не знаю, что тебе отвечать, – совсем потерялся бедняга Бюрен, – но, как честный лютеранин, я, наверное, должен сейчас тебя пристыдить…
О проекте
О подписке