Эжен-Оливье в Бога не верил, на то были причины семейного свойства. Семья Левек, добрый десяток поколений населявшая фамильный особняк в тихом Версале, относилась в прежние времена к властьпредержащим. «Мы, конечно, деньгократы, тельцекраты, – говаривал острый на язык дед Патрис, которого Эжен-Оливье никогда не видел. – Иной власти в республиках и не бывает. Но наш Телец, по крайности, племенной. Либералы изощряются в остроумии относительно наших ралли с пуантажем. В самом деле – тройная охрана и электроника, как в ЦРУ, – а чего ради? Чтобы в зал, где сотня подростков вихляется под рэп, не проник сто первый – которого нет в списке. Только пусть их смеются. Смысл ралли – примитивно матримониальный. Молодые деньги не смешают свою кровь с нашей, будь они хоть на порядок крупней нас. Дурачье! Что такое их миллионы рядом с нашими тысячами? Если человек из наших споткнется, помочь ему встать будут протянуты сотни рук. А к ним разве что сотни ног – затоптать поглубже. И Веспасиан был дурень – деньги пахнут. А первичный крупный капитал – он еще и воняет. Деньги с самым пристойным запахом растут медленно. Да, только две вещи могут облагородить деньги. Первая – время. Деньгам, как хорошему вину, надлежит выстояться. Второе – традиции. Без власти традиций над собой мы – никто.
И в семье Левек была своя традиция. Надо признаться, что среди женщин монахини хотя и встречались, но не слишком часто. Мужчины же шли в духовенство совсем редко – уж слишком деятельно-земной характер несли гены. Однако, из поколения в поколение глава семьи, облаченный в стихарь поверх дорогого костюма-тройки, прислуживал на праздничных мессах в Нотр-Дам. Левеки были потомственными министрантами4 Нотр-Дам. Привилегия эта стоила недешево. Левеки всегда жертвовали на Нотр-Дам, на реставрационные ли работы, на благотворительность ли, на облачения ли клира. Это также было традицией.
Прапрадед, Антуан-Филипп, был министрантом во времена Второго Ватикана5. Многие давние, не в одном поколении, знакомые, ушли тогда, в семидесятые годы прошлого столетия, за седевакантистами6, которых возглавил Монсеньор Марсель Лефевр7. Люди традиционной закваски, даже и не слишком набожные, не смогли примириться с «демократизацией» мессы, с изгнанием латыни, с отменой старых алтарей. Многие, очень многие ушли тогда в раскол. Но не Левеки, хотя их сильней многих выворачивало наизнанку от Novus Ordo8. Причина, заставившая Левеков остаться в лоне «обновленной» Католической Церкви, была проста и называлась Нотр-Дам. Его невозможно было бросить, как невозможно бросить в беде старого беззащитного друга. И Антуан-Филипп терпел – вместе с собором. Терпел пятнадцатиминутную «мессу», священника, вставшего лицом не к Господу, а к публике, терпел, когда раздавали в руки Святые Дары9. Терпела вся семья – с завистью просматривая видеозаписи «раскольничьих» литургий, которыми щедро делились друзья. «Мы можем убежать от модернистов, – говаривал Антуан Филипп, – но собор, собор не может этого сделать».
Последним министрантом Нотр-Дам был как раз Патрис. Деду было пятьдесят лет с небольшим, когда ваххабиты ворвались в собор крушить скульптуры и кресты. Священник, служивший в тот день, торопливо скинул в ризнице нейлоновую накидку, изображавшую ризу, надетую поверх альбы10; в действительности к красной ткани был пристрочен сверху белый воротник, а по бокам пристегивались белые нарукавники. Но ткань была красная: праздновалась память мученика. Мучеником священник стать не захотел, отшвырнул облачение, выдернул из ворота синей рубашки белую пластиковую вставку, выскользнул из ризницы, устремился к выходу. Его никто не удерживал. Да и вообще все внимание ваххабитов было занято Патрисом Левеком, вставшем на их пути со смехотворным оружием в руках – палкой с крюком, ею обыкновенно поправляли высоко расположенные драпировки. Двоих или троих он оглушил по головам, кого-то отбросил колющими ударами. Всего схватка длилась не более нескольких минут, а затем дед, с перерезанным от уха до уха горлом, упал, обагрив кровью подножие Божьей Матери, той, что, говорят, протягивала Младенцу каменную лилию. (Теперь уже, когда статуи разбиты, и не узнаешь, вправду ли Младенец тянул ручки к цветку Франции, или сочинилось для красоты после).
Детские годы Эжена-Оливье были наполнены этой картиной: министрант, умирающий в бессмысленном заступничестве за Нотр-Дам, и священник, на бегу выдирающий дрожащими пальцами пластик из воротника, быть может, незаметно швырнувший затем под ноги опасную маленькую полоску – вместе с саном.
Эжен-Оливье не мог бы объяснить себе, отчего не горечь от страшной смерти деда, а всего лишь мысль о священнике-предателе наполняет яростным протестом каждую его мысль о Боге. Нет, разве Бог есть? Есть только черти, а на этих чертей есть окорот. Рука невольно нащупала тайный карман, нашитый в дурацкой одежде. Оно на месте. Единственное, во что он верит.
Приятно взбудораженная, Зейнаб наконец погрузилась в прохладу большого магазина, словно в огромный аквариум, струящий волны ласкающего полумрака. Полутемным, конечно, освещенное сотнями ламп помещение казалось только вошедшему из сверкающего солнцем утра. Пушистое ковровое покрытие мягко оплело немного уставшие ноги.
– Госпожа желает пройти на показ мод? – угодливо осведомилась продавщица в серо-фиолетовом (фирменный стиль магазина) хиджабе. – Только что начался, в зале есть удобные места.
Зейнаб с удовольствием прошла через раздвинувшиеся стекла дверей в небольшой уютный зал, где вокруг подиума сидело уже десятка четыре женщин. А вон и Асет, как раз рядом с ней свободное кресло.
– Уже скупила всю коллекцию или половину, так и быть, оставила мне? – шепнула Зейнаб на ухо подруге, усаживаясь.
– Как ты меня узнала? – Асет хихикнула через вязаную крючком решеточку. Вопрос был задан не всерьез: молодая женщина превосходно знала, что второго такого золотисто-песочного наряда ни у кого в зале нет. Плотный шелк, натуральный, из шелкопрядов, есть же вещи, которые трудно купить даже в Париже.
Ведущая между тем уже объявляла в микрофон демонстрацию модели «Первая роза». На подиум, щеголяя ровным искусственным загаром, выбежала девушка в черных с золотой искрой брючках, коротких, выше щиколотки, и такой же разлетайке, открывающей живот. Накинутый поверх жилет из темно-красного крепдешина, без застежек, стелился, подчеркивая порывистые движения. Накрашенные темно красным губы отчетливо подведены почти черным карандашом, в черных волосах укреплена красная крепдешиновая роза, «роняющая» в изгибы локонов лепестки.
– Ах, как чувственно! – с огорчением воскликнула Асет. – Но это только на яркую брюнетку!
Да уж, от Асет, с ее белобрысыми волосами, муж убежит, напяль она такой наряд. Право слово, талак11 сделает! Надо будет непременно купить, уж Зейнаб-то может порадовать кади Малика такой яркой красотой. А полнота ничего не портит, манекенщица тоже не худышка. Купить и похвастать потом перед Асет.
Зейнаб взглянула на подругу снисходительно, как, впрочем, поглядывала часто. Асет все-таки правоверная только в первом поколении, из богатой семьи франкских промышленников, которая успела обратиться пораньше других. Дружны они с детских лет, и Зейнаб, конечно, знает все, как говорится на лингва-евро, скелеты в шкафу из дома подруги. Старая злая бабка, умершая всего пять лет назад, упрямо называла внучку Анеттой. Даже при одноклассницах! Вот позорище, Асет то пыталась отвлечь внимание девчонок на свои игрушки, то принималась орать на бабку, привычно уворачиваясь от тумаков. Потешно было. Так что, как ни крути, Асет даже какой-нибудь турчанке не ровня, не то, что женщине из настоящей арабской семьи. Чего-то нет в этих обращенных, нет и никогда не будет. На словах они ой-ей-ей, а как взять в руки камень и кинуть в кафира, так начинаются ужимки и отговорки.
Эжен-Оливье, по привычке беззвучно шевеля губами, повторил все инструкции Севазмиу. Обычно он проговаривал все от слова до слова каждый час, но в этот раз – чуть не каждые полчаса. Не то чтобы он опасался что-то забыть, просто было приятно, повторяя, вновь вызывать в памяти голос, интонации, глаза, движение руки с папиросой. Не так уж часто доводится получать распоряжения запросто в разговоре с Севазмиу. Чувство, испытываемое им, можно было бы назвать влюбленностью, но оно не было ею. Это было то особое, ни с чем не сравнимое чувство обожания, которое человек способен испытывать лишь в юности, когда душа растет, впивая идеал, обожание, не ведающее возраста и пола, бесплотное и неистовое, более родственное смерти, чем жизни.
Сверкающий фиолетовый мерседес плавно вписался перед универсальным магазином. Кади сидел за рулем сам. То, что он любит водить новые автомобили, было известно заранее. Но шофер есть, а значит, мог бы как раз сегодня оказаться при исполнении своих обязанностей. А в этом случае пришлось бы ретироваться не солоно хлебавши. Шофер всегда еще и охранник, может, конечно, прощелкать все время ожидания фисташки, но может и проверить лишний раз автомобиль. А невзорванная штука – вещь дрянная, и отпечатки пальцев на ней, и много чего еще. Можно сказать, она просто оклеена визитными карточками. К тому же следующая попытка будет тогда вдвое труднее, ровно вдвое. Впрочем, что зря думать, сегодня этот тип один.
Кади не без труда выволок тучное тело из автомобиля. Зрение Эжена-Оливье сделалось вдруг необычайно четким, как уже бывало и раньше. Словно совсем близко, ближе вытянутой руки, он видел округлое лицо, покрытое курортным загаром, (неделю назад кади вернулся из Ниццы), ухоженную бородку, тонированные очки в тонкой золотой оправе, тридцать два неправдоподобно роскошных фарфоровых импланта, открывшихся в непроизвольной улыбке довольства. Кади Малик улыбался.
Кади Малик улыбался. Честно сказать, не прошло и часа, как он сказал «талак» аппетитной штучке, с которой четыре часа назад заключил брак через имама. Штучку, как бишь ее звали, приятели по клубу нахваливали не зря. Резвая рыжая девка с голубыми глазками и курносым носиком, округлая, но упругая, никакого сравненья с телесами бедняжки Зейнаб. Ведь вроде и не намного толще, но не в толщине дело. Ляжки, ягодицы – кисель, колыхаются под рукой, словно плоть медузы. И привлекают не больше этой морской твари. А у той, ах… Сколько ж ты лакомств скушала, негодница, чтобы наесть такой роскошный зад?
Зато теперь не жаль тратить время, тащиться за женой в магазин. Зейнаб тоже должна получить свое. Никакие тряпки уже не сделают ее краше в глазах мужа, но ведь тряпки радуют женщину и сами по себе. Пусть радуется. Разумный человек дорожит миром в своем доме и снисходит до знаков внимания к жене.
Эжен-Оливье заставил себя прервать бесконечно долгое мгновение. В действительности он разглядывал кади Малика не более нескольких секунд. Все, пора! Пять, четыре, три, два, один, пошел!
Кади Малик поморщился, затворяя дверцу автомобиля. Какая-то молоденькая, судя по резким движениям и нескрываемой даже одеяньем худобе, девчонка, заглядевшись на витрину, уронила кошелку с провизией. Белые кубышки чеснока так и запрыгали по мостовой. Вот дура! Что ей тут вообще делать, с этими ее грошовыми покупками? Небось битый час таращилась на витрину, с которой ей в жизни ничего не купить, а семья ждет между тем обеда!
Несколько головок закатилось прямо под колеса автомобиля. Женщина полезла за ними. То-то же, собирай теперь! Другой бы, конечно, нарочно наступил пару раз на жалкую снедь, но кади Малик только отшвырнул носком ботинка помидор, валявшийся уж прямо на дороге.
Несколько парней остановились, смеясь. Женщина торопливо складывала свои покупки обратно в сумку.
Тонированные двери начали было раздвигаться, но кади остановился, с досадой хлопнув себя ладонью по лбу. Угораздило же забыть мобильник! Да, так он и оставил телефон висеть на головном обруче. Поленился бы возвращаться, когда б не ожидание того звонка из Копенгагена. Каждая минута может стоить больших денег, биржевые котировки не ждут.
Давешняя нескладеха испуганно шарахнулась в сторону. Телефон, кажется, уже звонил. Кади Малик торопливо утопил рычаг в ручке, залез обратно. Он мог бы, конечно, и не залезать, мог бы не закрывать дверцы изнутри, мог бы просто сорвать попискивающий мобильник и разговаривать уже на ходу. Конечно, мог бы, и такой выбор подарил бы уважаемому кади шестнадцатого округа города Парижа лишних полчаса жизни. Но он предпочел вновь усесться на отделанном крокодиловой кожей удобном сиденье, а дверцу притворить.
Эжен-Оливье нажал кнопку пульта.
Собеседник из Копенгагена долго не мог понять, почему ответом на довольно важную информацию последовало отключение телефона. Он попытался было соединиться, но номер кади Малика не отвечал.
Зейнаб и Асет стояли около бельевого прилавка. Прелестное розовое боди, выбранное Асет, уже упаковывала в серо-фиолетовую бумажную сумку продавщица. Зейнаб предпочла более сочный, малиновый, тон. Но вот ведь досада, пятидесятого размера12 оказались только белые и голубые! Что одно, что другое – хуже для бледнокожей брюнетки не придумаешь нарочно. Нет, ну просто издевательство! Закажут они, еще бы не заказали, но ей-то хочется сегодня! Так бы и ущипнула с вывертом скромненькую продавщицу, да заодно и Асет, безмятежно выписывающую чек украшенной изумрудиком кокетливой ручкой.
– Зайдем в кофейню, дорогая? – Асет завернула золотой колпачок. – Не могу пройти мимо пахлавы, которую здесь стряпают.
– Можно, – Зейнаб, пряча досаду, решила про себя обойтись гранатовым соком. Поди разбери, спроста драгоценная подружка сказала про пахлаву, или это намек, что не всем ею можно объедаться. Пахлава здесь действительно великолепная, пожалуй, один кусочек можно себе позволить.
Подруги направлялись уже к уголку с уютными столиками красного дерева, когда стеклянная стена прямо за прилавком кофейни вдруг рассыпалась, сверкнув тысячею осколков. Ослепительно яркое солнце, ворвавшись в аквариумные сумерки магазина, заиграло на крышах и стенах домов противоположной стороны улицы. Голубое небо закудрявилось барашками облаков, а внизу, видная с высокого второго этажа, тысячей голосов откликнулась толпа.
Вокруг кричали, визжали женщины, и продавщицы и покупательницы, дети покупательниц, побросавшие игрушки в своем уголке, подняли рев. Но все крики, и внутри магазина и снаружи, мощно перекрыла взвывшая сирена.
Сирена ревела над мечущейся толпой, как смертельно раненый Левиафан. Эжен-Оливье поднялся с асфальта. Как и можно было угадать заранее, осталось незамеченным, что кто-то рухнул на мостовую мгновением раньше, чем грохнул взрыв.
Карета скорой помощи рассекала уже людские волны. Было непонятно, куда устремляются люди – то ли бегут в страхе от места взрыва, то ли любопытствуют подойти поближе. Впрочем, было как всегда и то, и другое, что усиливало сумятицу.
Одна из самых молоденьких сотрудниц магазина, не продавщица, а уборщица, не снявшая даже пластиковых перчаток, осторожно пробираясь среди осколков, высунулась из проема наружу, нимало не смущаясь своего полностью обнаженного лица, уместного только в посещаемом одними женщинами помещении. Кто сейчас накажет!
– Что там, Шабина?! – выкрикнула женщина со значком администратора, не высовываясь, впрочем, из-за стенда с образцами шелковых драпировок.
– Взорвали!! – звонкий голос девушки диссонировал с басом сирены и далеко разносился по наполненному воплями и стенаниями этажу. – Взорвали, взорвали авто, фиолетовый мерс, взорвали прямо на нашей стоянке! Такой роскошный джип, я его видала, как он парковался! Ой, водителя даже вытащить не пытаются, авто горит как головешка, пожарные подъехали, но даже не тушат! Человек виден за рулем, весь внутри пламени! Скорая тоже подъехала, но врач только рукой махнул! Махнул рукой и пошел раненых смотреть, к самому мерсу даже не приближался! Ну прямо на нашей стоянке взорвали!
О проекте
О подписке