В детстве он думал: ад – такое специальное место, где трудно, но можно жить.
После переезда в квартиру мать старалась забыть. Если и вспоминала, изредка, от случая к случаю: «Первые годы транспорта не было. На работу ходили колонной. Будто заключенные. Тяжело. Особенно осенью и весной: грязь, месиво. Идешь, а оно липнет. Ноги как гири». Скажет и замолчит – будто надеется, что сын, не заставший самых тяжких лет, сумеет их вообразить. Последнее время заговаривала все чаще, но, он заметил, с какими-то новыми интонациями: «Грязь, месиво, а люди идут и улыбаются: ничего, все будет хорошо, самое страшное кончилось – главное, не бомбят»…
Его попутчица проснулась. Сидела, равнодушно поглядывая в окно. «Уж ей-то точно не пришлось. В хоромах небось выросла…»
– А здесь еще живут?
– Не-а, – она мотнула головой. – Таперича нет.
– Знаешь, – вдруг захотелось рассказать, поделиться. – Мы ведь тоже жили в бараках. Хорошо. Особенно летом. Палисадники, цветы…
Сестры рассказывали, самую красивую клумбу разбили у Дома культуры, под портретом Сталина. Этого предателя и агента вражеских разведок он уже не застал.
– Цветы? В лагере? – девица переспросила недоверчиво.
– Почему в лагере? – он не сразу понял.
– Так тут жа эти, желтые… – За окном пронесся очередной барачный поселок. – Пока паспорта не получили.
– Нет, у нас не лагеря. Поселки эвакуированных. Девица пожала плечами:
– Один хрен.
– Ну как это! В лагерях охрана, вышки, собаки. Эвакуированные – свободные люди, куда хотят, туда и едут…
Вдруг вспомнил Зою, девочку из соседнего барака, дружила с его сестрами. Однажды приехало начальство. Зоя болела, лежала с завязанным горлом. Один, в серой каракулевой шапке, спросил: «А ты чья такая?» – «Мамина. Мы беженцы». Проверяющий покачал головой: «Это плохое слово. Надо говорить: эвакуированные». – «Нет, – девочка сказала. – Эвакуированные – это ленинградцы, они ехали на поезде. А мы бежали. Из Москвы». Проверяющий пожевал губами: «И кто так говорит?» – «Мама», – она ответила и закашлялась.
Эту историю он узнал от Любы. На следующий день подъехала черная машина. Больше их никто не видел – ни Зою, ни ее мать. «Мало ли куда их! – Вера встряла немедленно: – Забрали на другой участок». – «Ну да, – Люба усмехнулась. – На другой. За колючей проволокой». Мать поддержала Веру: «Ты, Люба, преувеличиваешь. Десятилетних не сажали». – «Ах, простите! – Люба вонзила спицы в клубок, яростно, будто пронзила змею. – Зою, конечно же, в детдом». Потом, когда сестры ушли, мать вдруг сказала: «Знаешь, мне кажется, я помню: грузовик, крытый. А на борту: „Мясо“. До войны не обратила бы внимания, но тут… Откуда у нас мясо? Конечно, я жалею ту девочку, но все-таки она спаслась. А моя Надя…»
Теперь, глядя из окна поезда, летящего на Запад, он не просто услышал – понял. Будто увидел своими глазами, пережил ту, всенародную, боль. Тысячи и тысячи, бесконечная вереница: с детьми и баулами – где пешком, где, если повезет, на телегах, – своим отчаянием затопившие все эти необозримые просторы, бредут на Восток, держась еще не разбомбленных дорог. Товарные поезда увозили в тыл станки и оборудование, полотна из Третьяковки и Эрмитажа, тысячи тонн архивных документов и фотографий: по этим фотографиям и картам, спасенным из фашистского пекла, построили Ленинград и Москву. Заново, на новом месте. Среди бывшей тайги. Дом за домом. Улицу за улицей. На Великих стройках плечом к плечу работали и вольняшки, и пленные, не говоря о целой армии заключенных. Результаты превзошли ожидания: мать говорила – точь-в-точь как до войны. В детстве он думал: как в сказке про Аладдина. Всесильный джин, раб волшебной лампы. Схватит огромный город и перенесет на другое место.
На самом деле никакой не Аладдин. О чем свидетельствовала политическая карта. Наши Москва и Ленинград – справа от Уральского хребта. «Ну и что, что новые. Все равно они подлинные, настоящие». Так он думал, ревниво переводя взгляд на другую, европейскую сторону, где – будто в насмешку над великими советскими городами – красными точками были обозначены их Санкт-Петербург и их Москва.
В сороковых об этом противостоянии не помышляли. Толпы беженцев штурмовали поезда. Слабосильная толпа – если мерить силы каждым отдельным человеком – становилась необоримой преградой для товарняков, заваленных шкафами и кроватями, тюками с одеждой, коврами и ящиками с посудой, чьими-то личными автомобилями – всем, что вперемежку с мертвыми телами: и штатских, и солдат охраны – оставалось лежать на обочинах вдоль железнодорожного полотна. Люба говорила: «Это еще счастье, что охранникам не выдавали пулеметов. Из винтовок много не настреляешь».
А еще Люба говорила: «Потом поездов не было. Кто не успел, селились в чистом поле. Там, где их застала зима…» От этих слов веяло могильным холодом, будто все, бредущие замерзшей степью, – свободно, без охраны – шли вперед с единственной целью: выбрать для себя подходящее место, чтобы лечь в снег, как в холодную землю.
– А эти… – он замялся, подбирая правильное слово. – Люди. Куда они подевались?
– Желтые? Чо им сделатся. Разъехались. Он порадовался за воскресших людей. «Скорей всего, в шестидесятых. Как мы».
– А можа и не желтые…
– А кто?
– Ну… – девица протянула неуверенно. – Пленные.
Он почувствовал, как перехватило горло.
– А они… тоже уехали?
– Я почем знаю! Меня же ищо не было… Он перевел дыхание:
– Есть же книги. Тебе что, не интересно? Это же ваша история.
– Чо моя-то! – девица возмутилась. – Я чо, в плену сидела!
Встала и ушла.
Он устыдился своего напора. Мать говорила: люди не вороны, в одно перо не уродятся. Глупо мерить всех по себе. Это ему повезло, вырос среди книг. Мать работала в библиотеке. С пятьдесят четвертого, когда ее списали со стройки. С отмороженными пальцами много не наработаешь. Дали инвалидность. Слава богу, третьей – рабочей – группы. Тогда-то и вспомнила свою довоенную профессию: библиотекарь.
Там, в библиотеке, она и познакомилась с его будущим отцом. «Пришел записываться. Вот уж не думала не гадала. Девки вокруг – молодые, незамужние. А тут – тридцать пять, хромая, с двумя детьми… Невеста с палочкой – смешно, да?» На его памяти мать уже не хромала. Однажды спросил: «А чем ты вылечилась?» – «Ничем, – пожала плечами. – Просто расходила».
Сперва детские, с картинками: и не заметил, как научился читать. Потом – всё, что попадалось под руку, но особенно любил «Красную серию» – приложение к «Пионерской правде». Брал из школьной библиотеки. Каждая библиотека получала их по разнарядке. Книжечки в мягких сероватых обложках (в те годы не хватало красителей) рассказывали про пионеров-героев. Эти мальчики и девочки воевали наравне со взрослыми: ходили на разведку в глубокий тыл противника, считали вражеские танки и артиллерийские орудия, запоминали расположение дотов и дзотов, поджигали дома, в которых фашисты останавливались на постой, осуществляли оперативную связь с партизанами, подрывали вражеские поезда. Но главное – стойко держались на допросах. Даже на виселице (пионеров-героев не расстреливают – это он запомнил твердо) вели себя храбро, не боялись смерти, будто готовились к ней заранее: «Прощайте, товарищи! Победа будет за нами! Уничтожим зверя в его логове! Смерть немецко-фашистским захватчикам! За Родину, за Берию!» Представляя себя на их месте, он боялся, что не выдержит пыток. Или потом, на виселице, растеряется, не сумеет бросить в лицо мучителям гордые правильные слова.
Когда переехали из барака, мать устроилась в Публичную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина. К тому времени центр Ленинграда уже построили. Он поправил себя: «Не построили, а восстановили: и Публичку, и Елисеевский магазин, и Театр драмы имени Пушкина». Мать радовалась: ездить недалеко. И зарплата побольше. Единственное, о чем жалела, – прежний коллектив: «Ни ругани, ни, боже упаси, сплетен. Если что, всегда сменой поменяются. И праздники вместе отмечали. Да что удивляться – все эвакуированные…»
Для нее – синоним благородства. Когда сын приводил домой нового приятеля, всегда улучала момент: «А этот мальчик из какой семьи?» Если из эвакуированных, принимала безоговорочно, обязательно звала к столу. Мать и вправду верила: ленинградцы друг другу родня, не в переносном, а в самом прямом смысле. По особой ленинградской крови, в которой осталась память о голоде, бомбежках, обстрелах.
Приятелей было много, но по-настоящему он дружил с Тимуром: тоже ленинградец, только из партийной семьи. Когда перешли в восьмой класс, отца направили на дипломатическую работу в Россию. Тимку он жалел. Столько лет зубрили иероглифы, теперь наверняка забудет. Даже посоветовал: «Учебник с собой возьми, повторяй». Честно говоря, не надеялся на встречу. Те, кто уезжали в Россию, исчезали бесследно. Но года через два, как раз перед выпускными, довелось. Тимур сам нашел его, дождался у школы. «Ну как твой китайский?» – первое, что он спросил. «Китайский? – Тимка пожал плечами: – Да кому он нужен! Прикинь, ломаться всю жизнь – и чо?» Он не нашелся с ответом. Пугали и странные словечки – время от времени вновь обретенный друг переходил на нем-русский, будто специально, чтобы его подразнить.
«Ну как там у них вообще?» Из разговора он уже понял: в России Тимкина семья вращалась в каких-то высоких сферах, сам Тимур ходил в хорошую школу для черных. «Да как тебе сказать… Мы, в СССР, типа в двадцатом веке. А они в двадцать первом». – «А Китай где?» – «Китай? – Тимка махнул рукой презрительно: – Средневековье. Ваще дичь!»
За Китай он обиделся. Как-никак – великая цивилизация. Нет, не поссорились. Просто раздружились.
В Публичной библиотеке прежние вольности закончились. Пропускная система – от звонка до звонка. Случалось, мать задерживалась допоздна: то санация книг – неудивительно, столько лет пролежали в ящиках, – то ревизия фондов. Потом рассказывала: «Присылали списки. Длинные. Пока найдешь, пока оформишь изъятие. Хотя нам-то грех жаловаться. Раньше, при Берии, чуть не каждый месяц. При Молотове реже… Сортирую, а в голове одно: как ты там? Девчонки выросли, дома не удержишь. Хоть увольняйся. Ну, думаю, уволюсь, а жить-то на что? Если бы не интернат…» В тот год он перешел на шестидневку.
Пашка, командир партизанского отряда, Сере-га-комиссар – прежняя компания осталась в барачном прошлом. Однажды, уже учился в университете, вдруг ни с того ни с сего решил: надо съездить. Благо недалеко. Автобусом часа полтора. Приехал, а там никаких бараков. Блочные пятиэтажки, новый район. Женщины с колясками, бабка на скамейке.
«Ищешь кого?» Ответил, объяснил. «Батюшки! Сынок Машин. Помню тебя, помню, такусенький был. А я – Раиса Петровна. Не узнаешь?»
Материна ровесница, а посмотришь – старуха старухой. «Чего глядишь? Состарилась?» – «Да нет, что вы! Вы еще…» Замолчал, не зная, что сказать. Старуха достала папиросу, чиркнула спичкой. Он смотрел, как она курит, то и дело обирая с губ табачные крошки. «Не состарилась, милок. Изработалась. Укатали сивку. Была сивка, стала кляча… – спохватилась. – Мать-то как?» – «Хорошо. Работает в библиотеке». – «Да-а… Это тебе не стройка. А ведь я ее вспоминала. Думала: повезло! Еще когда-а инвалидность дали…» – Закашлялась, поплевала на дымную папиросу. Вдруг вспомнил: у нее была дочь, дружила с его сестрами. «Галя-то?.. Да всё ничего: закончила ПТУ, на заводе трудится, мастером. Одно время училась на заочном. Бросила, не потянула. Трудно. Двое детей». – «Так это же хорошо, – он решил подбодрить. – И квартира у вас отдельная». – «Теперь нет. Этот, муженек ее, комнату отсудил, прописали на свою голову, сам-то пришлый, из Владивостока».
Потом, когда уходил, вдруг окликнула: «Постой, – поманила пальцем, – поди-ка сюда… Немцы, они ведь как рассчитывали: по-ихнему будет. А оказалось – по-нашему. В тайге, на пустом месте. А все равно построили. Значит, не зря корячились. Отстояли Ленинград».
Вернувшись домой, рассказал матери: конечно, не всё. Незачем попусту расстраивать. «Помнишь Пашку с Серегой? Ну, командир и комиссар. Ты представляешь, сидят. За хулиганство». Думал, скажет: счастье, что ты не пошел по кривой дорожке. Но мать сказала: «Какое счастье, что бараки снесли»…
«Эх, чайку бы сейчас, сладенького, – он потянулся, выпрямляя затекшие ноги. Мимоходом, уже как заправский путешественник, глянув в окно. – Вот тебе и дорога в тысячу ли…»
О проекте
О подписке