– А надо вам сказать, что я как раз шел и размышлял о том, что нахожусь в самых стесненных обстоятельствах, и неведомо совершенно, как я буду жить через неделю. Костюм этот, который вы на мне видите, – перехватил он взгляд Дмитрия, – ссудил мне мой добрый приятель, у которого я остановился. Он человек не бедный, но не сможет содержать меня вечно. Я ищу работу, но русского врача не больно-то жалуют во французских госпиталях. Я уже смирился, что придется идти на должность санитара или вообще не по специальности трудиться, и найденные деньги, конечно, позволили бы мне продержаться какое-то время, даже немалое. Словом, размечтался я, да, размечтался… И вдруг увидел бредущего навстречу молодого человека лет двадцати, не более. Типичный французик: субтильный, невысокий, в поддернутых брючишках, руки в карманах, вокруг шеи шарфик намотан, на голове кепи. Идет, вперив взор в землю, а сам плачет! Слезами плачет! Я посмотрел на него и…
– Дальше не рассказывайте! – отмахнулся Дмитрий. – Вы спросили, что с ним стряслось. Бумажник оказался его, и вы денежки вернули владельцу, верно?
– Совершенно верно. Филипп Леви, так его звали, этого жинома[6], по-детски рыдая, поведал, что нес деньги, собранные всей родней в подарок его брату, задумавшему выкупить ко дню своей свадьбы автомобильную мастерскую, в которой он трудится. Несчастный Филипп уже размышлял о том, каким образом покончить с жизнью, а тут – я… Честное слово, он чуть ли руки мне не лобызал. Вот так я в одночасье разбогател – и в одночасье же лишился всего, что приобрел.
– Не удивлюсь… – начал было Дмитрий, но Шадькович протестующе выставил вперед руку.
– Избавьте меня, Христа ради, от догадок вроде той, что мадам Лидия нарочно подослала поперек моего пути француза с бумажником! Зачем ей это, скажите, бога ради?
– Поясню, так и быть. – Дмитрий оглянулся, убедился, что Кусонский все еще стоит в коридоре и беседует с Плевицкой (ну, это надолго, дама сия велеречива до изнеможения собеседника!), а значит, можно не слишком спешить. – Поясню. Теща моя находится со мной в конфронтации. Мы с женой оба работаем целый день. У нас дочь, ей десять лет. После того, как заканчиваются уроки в ее эколь… в школе, стало быть… девочка фактически предоставлена самой себе. Денег на гувернантку у нас нет. Я не раз просил Лидию Николаевну оставить свое малопочтенное занятие, которое не приносит ей особого дохода – так, на булавки, с позволения сказать! – и посвятить себя присмотру за внучкой. Однако она не собирается бросать гадание, обижается на мой скептицизм, настраивает против меня мою жену, а главное, идет на самые дурацкие ухищрения, чтобы убедить меня в том, что она «истинно вторая Ленорман, причем ни в чем не уступает первой», – с откровенной издевкой процитировал он Шадьковича. – Соседи прожужжали мне все уши, рассказывая о сверхъестественных способностях мадам Лидии. Ее французские родственники тоже поют в унисон. Я уж не говорю о моей жене, которая находится истинно под гипнозом своей маменьки… Именно поэтому я ничуть не удивлюсь, если узнаю, что история с бумажником и шофером-альбиносом инспирированы моей драгоценной тещей. Ну а уж встреча со штабс-капитаном Аксаковым… Х-хе!
– Между прочим, о штабс-капитане Аксакове и слова не было сказано, – качнул головой Шадькович. – Мадам Лидия просто сказала, что на собрании РОВСа я увижу человека, который болен той же болезнью, что и я, а главное, ищет те же средства излечения от нее, которые ищу и я.
– У вас что, тоже временами случаются прострелы? – ухмыльнулся Дмитрий. – Они у меня как последствие чудовищных галлиполийских сквозняков, от которых некуда было деться. Другими болезнями не страдаю, здоров, извините, как бык.
– Моя болезнь, а также и ваша, судя по всему, зовется nostalgie, – негромко сказал Шадькович.
– Батюшки! – чуть не схватился за голову Дмитрий. – Да кто ж из нас, эмигрантов, сей смертельной болезнью не болен?! Незачем было знакомиться со мной, можно было хоть к Скоблину тому же обратиться. Мы все тут подвержены частым и неодолимым приступам nostalgie. Эва, нашлась Ленорман!
– Слушайте! Да дослушайте вы меня до конца! – почти вскричал Шадькович. – С вами говорить – Божье наказание, честное слово! Мадам Лидия предрекла мне, что человека этого я увижу в то мгновение, когда он будет стоять ко мне спиной и… срывать цветок. Поняли? Срывать цветок!
Дмитрий открыл рот и снова закрыл.
Вот черт…
– А ну-ка, покажите, что у вас за спиной, – приказал Шадькович, и Дмитрий неохотно опустил руку.
– Это что? Цветок! – чуть не вскричал Шадькович.
На самом деле то был не столько цветок, сколько росток… Хотя велика ли разница?!
В убогой муниципальной школе, где училась Рита, дочка, неожиданно оказался большой зимний сад, и у преподавательницы биологии не было более верной помощницы, чем Рита€ Аксакуф, как ее здесь называли. Девочка была просто помешана на диковинных растениях. Какие-то амазонские лилии, цветы аргентинской ванили, филиппинские орхидеи, замбезийские папоротники – где только она не отыскивала семена или отростки экзотических тропических растений, изо всех своих неразумных сил пытаясь заставить их расти в горшках, кашпо, ящиках, кадках и даже бочках! Кое-что приживалось, но кое-что вымирало, конечно. Рита переживала, рыдала горько, и утешить ее можно было, только пообещав раздобыть очередное невиданное растение. В основном, конечно, удавалось это Татьяне: сделавшись помощником управляющего maison de couture «Русская мода», «La mode russe», она часто посещала на дому состоятельных клиенток, привозя к ним очередную коллекцию, если сами дамы по каким-то причинам не могли явиться в maison или просто ленились сделать это. Стоило ей увидеть какое-нибудь экзотическое деревце или цветок, как она проявляла чудеса шпионской ловкости, лишь бы его раздобыть для дочери: способна была даже прислугу подкупить! Впрочем, гораздо чаще удавалось выпросить отросток у самой хозяйки. Последней idée fixe Риты стала белая сакура. Сакуру, японскую вишню, цветущую розовым цветом, в Париже раздобыть было можно: если не в посольском сквере, то в одном из дорогих японских ресторанов, один из которых так и назывался – «Сакура». В посольский сад, конечно, ходу не было никакого, а из ресторана Дмитрий намеревался выкрасть отросток с помощью знакомого прапорщика-башкира, с которым вместе когда-то драпали из Казани – тот служил в «Сакуре»… японцем. (А что такого? Русские офицеры самых высоких званий частенько трудились в кабаках цыганами (брюнеты) либо малороссами (светловолосые). Так почему бы башкиру не сделаться самураем?) Может статься, белая сакура в «Сакуре» и произрастала, однако доступа туда у Дмитрия уже не было, поскольку его знакомого башкира, как выяснилось, из японцев погнали, и теперь он служил узбеком в «Самарканде»: плов на блюде подавал да наливал зеленый чай в пиалы. Рита про сакуру отцу все уши прожужжала, всю душу из него вынула, да где ж ее взять? Дмитрий уже приготовился копить деньги, чтобы поездить по дорогим питомникам, собрался даже заказать каталог «Jardin des platanes», «Сада платанов», питомника, который специализировался именно на экзотических растениях, как вдруг нынче вечером, ожидая Кусонского перед концертной залой, случайно поднял глаза на изящную полуколонну, стоявшую в скромной стенной нише, – да так и обмер: в ракушечном кашпо возвышалась она – белая сакура! Дмитрий столько раз видел ее изображение в многочисленных Ритиных книжках по цветоводству и каталогах, что узнал с одного взгляда. Неужели она всегда тут стояла? Или появилась недавно? Откуда взялась? Чей-нибудь подарок РОВСу? А впрочем, какая разница! Главное, вот она, перед ним, белая сакура, можно неприметно отломить веточку, спрятать под борт кителя и…
Отломить веточку он успел, а вот спрятать – нет.
Ч-черт, теща никак не могла знать про эту сакуру. Или могла? Насколько известно Дмитрию, она ни разу не бывала в здании РОВСа. Или бывала? От Лидии Николаевны всего можно ожидать. Но даже она, настоящая ведьма, никаким образом не могла догадаться, что ему взбредет в голову отломить веточку именно сегодня – и его за столь неблаговидным занятием засечет Шадькович.
Вот холера, а? Неужели и впрямь – ясновидящая, вторая мадам Ленорман, не уступающая первой…
Чудеса! Сказки! Невероятно! Не может быть!
Дмитрий нипочем не желал смириться.
– А все же про болезнь и про лекарства – чушь, к делу никак не относящаяся, позвольте сообщить вам, многоуважаемый Кирилл Андреевич! – произнес он с заносчивой интонацией самонадеянного юнца и повернулся, чтобы уйти: ну хоть такая малость, как последнее слово, должно было остаться за ним!
Однако рука Шадьковича проворно ухватила Аксакова за рукав:
– А по-моему, самое главное здесь – именно болезнь, именуемая тоской по родине, и лекарства, которые вы тайно пытались найти на… на рю Дебюсси, – Шадькович оглянулся, понизил голос: – в «Обществе возвращения на родину». Там же искал их и я. Искал – и нашел… А вы?
Лелька повернулась перед зеркалом раз и два, изогнулась, пытаясь заглянуть себе за спину: как сидит новая алая кофточка, не морщит ли, не тянет. Не видно ничего! Ну что в таком-то жалком стеклышке разглядишь? Давно нужно большое настенное зеркало купить, да где ж его возьмешь… В магазине одни пустые полки, а талон в закрытый распределитель еще выпросить надо. У кого же его выпросить? У начальника цеха? У главного инженера? А может, братик принесет? Сказать ему: «Гошенька, мне зеркало нужно, да побольше, но не просто так красоваться, а для нашего дела!» Принесет или нет?
Она невесело хохотнула.
– Лелечка, – донеслось из угла чуть слышное, – деточка, не крутись перед зеркалом, маленькая! Это грех, грех. Иди лучше книжечку почитай. Или в куколки поиграй…
– Я уже не маленькая, – вздохнула Лелька, – давно уже не маленькая. Мне уже двадцать пять. Ты забыла, няня? А куколки мои – вон, под окошком топчутся.
И чуть приподняла выщипанные, подкрашенные брови, прислушиваясь.
Из приоткрытой форточки слышно гудение мужских голосов. Мат-перемат – а как же иначе, ведь голоса принадлежат проснувшемуся от вековой спячки пролетариату! – изредка перемежается нетерпеливыми восклицаниями:
– Ну где там эта сука?
Сука – это она, Лелька Полякова. Пишбарышня из заготконторы, или, как теперь говорят, машинистка. Машинистка, а еще… а еще первейшая потаскуха во всем районе. А как иначе жить? Что толку с заготконторы, в которой она трудится! Про Лелькин веселый нрав каждому известно, в том числе и участковому, и в жилтовариществе. Ну и что? Никто Лельку не трогает, потому что, поговаривают, среди ее ухажеров есть очень влиятельные граждане. Да и что тут такого? Лелька весело и охотно дарит свою благосклонность каждому-всякому, кто о ней спросит. Никому не отказывает и со всяким идет к нему на квартиру или в общежитие к «группе товарищей», а если своего жилья у человека нету или, к примеру, там жена из угла в угол мечется, а детки на рояле гаммы наигрывают или за столом обеденным делают завтрашние уроки, то она и к себе приведет, в полуподвальную комнатку на улице Загорского, бывшей Малой Печерской, в деревянном доме, что стоит почти бок о бок с заброшенной, ободранной часовенкой Варвары-великомученицы. Конечно, часовня давно закрыта-заколочена, зимой ее чуть не до крыши заметает снегом, летом к стенам льнет крапива выше человеческого роста, ну да и ладно, кому она нужна, та часовня, вместе с какой-то там Варварой-великомученицей…
Раньше, в незапамятные, еще досоветские времена, Октябрьская улица, отходящая от часовни к Большой Покровской, ныне – Свердлова, называлась Дворянской. Со старых времен сохранилось с десяток домов – двухэтажных, малость поветшавших, но еще нарядных, либо сплошь каменных, либо с нижним каменным этажом. Они отделены от улицы небольшими палисадниками, заборы которых оплетены вьюнком и хмелем. По бывшей Дворянской улице Лелька никогда не ходит, а если ей до зарезу нужно попасть на пересекающую ее Ошарскую, то она лучше по Варварке, то есть Фигнер, дальним путем обойдет. Но когда брат, Гошка, идет навестить Лельку, он непременно пройдет по бывшей Дворянской и не упустит случая, чтобы не скользнуть взглядом по старым особнячкам.
Ну и зачем это нужно, зачем?!
– Лелька! Лелька, выходи! – слышны нетерпеливые молодые голоса под окном.
Ну да, пора. Сегодня вечеринка – танцевальный вечер в бывшем Дворянском собрании, теперь – Доме культуры имени товарища Свердлова. Эх, как летает в вальсе Лелька, как отбивает каблучками чечетку! Жалко, что запретили в клубах танцевать буржуазные танцы – танго, чарльстон и фокстрот, а то и в них она была бы первой. «Тебе, Лелька, надо было в артистки идти!» – так говорят все. Все, как один, кто видел, как Лелька танцует, кто слышал, как она поет. «В артистки-стрекулистки!» – хохочет она в ответ и начинает болтать о чем-нибудь другом. Разговоры про артисток она терпеть не может, так же как и сам театр: никогда туда не ходит, хотя имеет возможность раздобыть контрамарочку через кого-нибудь из ухажеров.
– Няня, я пошла, – говорит Лелька, наконец отклеившись от зеркала и последний раз проведя по губам помадой. Цок-цок каблучками… Завернула за занавеску, наклонилась над грузным неподвижным телом, распростертым на топчане. – Тебе чего-нибудь нужно? Попить? Киселя хочешь?
– Нет. Не уходи… – чуть слышно шелестит то, что лежит на топчане – лежит недвижимо уже который год и мечтает о смерти, как о спасении, но Бог все не прибирает: наверное, потому, что тогда совсем уж некому будет приглядеть за детьми.
– Няня, я должна, – глухо отвечает Лелька и низко-низко, так что лаковый, туго застегнутый пояс врезается в талию, наклоняется, прикасается губами к неживой, пергаментной коже старухиного лица. Черные глаза ее мягко, влажно мерцают, наливаясь непрошеными, ненужными слезами. – Если придет Гошка, скажи, я надеюсь, что сегодня-то… Нет, ничего не говори. Да Гошка, впрочем, все равно не придет, он тоже там будет. Сегодня там весь город соберется! Может быть, и… А ты засыпай, меня не жди, я не знаю, когда вернусь, может быть, и утром. Спокойной ночи, няня.
– Храни тебя Господь…
Лелька с комком в горле выскакивает из-за занавески, втискивает туфли в поношенные ботики, набрасывает потертую котиковую шубу, которую носит этой холодной весной долго-долго.
Глаза угрюмо обшаривают убогую комнатенку.
Вещи раскиданы по колченогим стульям, на покосившемся столе тарелка с остывшим супом, на стенках открытки, пришпиленные кнопками. Это все фотографии драматических артисток и артистов Энского театра. Большая загадка, почему Лелька, при всей своей нелюбви к театру, держит их на стенах. Почти все они старые, еще до революции изданы. Из новых только одна – Клара Черкизова в роли Джульетты. Ведущей актрисе Энского драмтеатра уже под пятьдесят, ей бы кормилицу играть или госпожу Капулетти, но нет, она изображает Джульетту. Воздушное платье туго натянуто на могучей груди, рукава-буф чуть не лопаются на широких плечах, распущенные локоны парика игриво обрамляют накрашенное лицо, но никакой грим не сможет скрыть угрюмых складок у рта, морщин, избороздивших лоб, «гусиных лапок» в углах глаз. А рядом – совсем другая Джульетта. Тонкая – талию двумя пальцами обхватить можно! – молоденькая, с безумным, хмельным блеском огромных глаз. Эта фотография старинная – аж 1903 года. В уголке маленькими буковками так и написано: «Госпожа Е. Маркова в заглавной роли в трагедии У. Шекспира „Ромео и Джульетта“, 1903 г.». Если внимательно присмотреться к фотографиям, можно найти среди них госпожу Е. Маркову еще в двух ролях: Виолы из «Двенадцатой ночи» того же Шекспира и Лаллы Рук из спектакля «Песни Индии» по стихотворениям английского поэта Томаса Мура. Ну что ж, очень красивые фотографии, особенно последняя: Лалла Рук так вся и сверкает в роскошном наряде индийской принцессы, – поэтому неудивительно, что Лелька украсила ими стены своего неуютного жилья.
Засиженные мухами ходики заскрипели, начали отбивать удары.
– Семь часов! Опоздала! – взвизгнула Лелька и вылетела из комнаты, на ходу набрасывая на голову тонкую белую шаль.
Мужские голоса под окном снова закричали что-то сердитое, и враз весело зазвучал в ответ беззаботный хохоток Лельки, а потом стало слышно чавканье нескольких пар ног по раскисшей грязи, и вскоре все стихло: ни шагов, ни голосов. Компания выбралась на дощатый тротуар и по улице Фигнер, бывшей Варварке, заспешила на Свердловку, в Дом культуры.
Старая женщина повернула голову и посмотрела на слабо теплившийся огонек лампадки.
– Матушка Пресвятая Богородица… – прошелестели сухие губы. – Помоги ей! Помоги им!
Тишина. Темны и непроницаемы глаза на иконе.
«Кого ты просишь? – медленно текут мысли в старухиной голове. – Что она может? Она хоть и Богоматерь, а все – женщина! Ничем она не может помочь! Так же, как и ты сама…»
Старуха переводит глаза к другому образу – Спасу Нерукотворному. Но глаза Спасителя темны, неприветливы, безответны. Губы неприступно сжаты.
Судит? Или просто бессилен помочь?
Старуха медленно опустила тяжелые веки. Ах, уснуть бы и не проснуться! Не мучиться больше! Нельзя оставить детей? Но какая им помощь от старой няньки? Одна тоска и непомерная тяжесть забот.
– Господи, прибери меня! Господи, прибери! Господи, освободи!
Старая женщина молится так горячо, так истово, что теряет последние силы. Сон смыкает ей веки. Последние капли непролитых слез еще жгут глаза, но она не чувствует этого. Она уже не здесь – на продавленном топчане, в ненавистной каморке. Она в другой комнате, в другом доме, рядом люди. Другие люди, и вокруг другая жизнь. Смех, слезы, печаль, радость… Какое все это было счастье, какое теперь настало горе!
Кончилась жизнь, кончилась, и никакого нет впереди просвета, и никакой надежды, потому что даже если исполнится то, о чем так мечтает Лелька, чего жаждет Гоша, это будет значить для них только одно – смерть, страшную и мучительную смерть.
Словно заглянув в прошлое из далекого далека, ласкает старуха взором лица, которые снятся ей, лица дорогих, любимых людей. Какая-то синеглазая девушка с распущенными рыжеватыми волосами в платье василькового цвета, какой-то молодой мужчина с глазами черными, жгучими, насмешливо прищуренными, в черном вицмундире, а вот еще одна женщина – золотая сетчатая шапочка обтянула ее голову, словно шлем, в уголке рта зажата тонкая папироска в изящном мундштуке. Тут же дети, мальчик и девочка, у них тоже черные, яркие глаза…
О проекте
О подписке