Все трое несколько минут постояли, недоверчиво глядя на другие вагоны, которые брали с бою, по принципу «Кто смел, тот и сел». Войти же сюда разрешалось только по билетам или заплатив такую сумму, которую выложил Верховцев. И Верховцев подумал, что знакомый, желая отблагодарить его за щедрость, на самом деле оказал ему плохую услугу.
Он вспомнил, как вез Нату от Перми до Петрограда, снабженный всеми многочисленными бумагами со всеми печатями всех советских организаций. Огромную помощь в их получении оказал тогда Горький, у которого были превосходные отношения с всесильным Зиновьевым[27], председателем Комитета революционной обороны Петрограда. Но «Буревестник революции», который был настолько же простодушен, насколько хитер, и настолько же сентиментален, насколько жесток, а главное, по мере сил своих творил добро, даже если это было связано с освобождением политзаключенных или с прямым обращением к Ленину, разумеется, и предположить не мог, для кого нужны бумаги: он простодушно поверил, что Петр Константинович Верховцев, обратившийся к нему по протекции добрых знакомых писателя, пытается спасти свою дочь от первого брака, которая застряла в Перми после смерти матери и которую он хотел бы забрать в свою новую семью. На самом деле первая жена Петра Константиновича и их дочь погибли год назад, в октябре семнадцатого, в случайно вспыхнувшей уличной перестрелке. Но Верховцев в такие подробности никого не посвящал.
Петр Константинович, конечно, понимал, какая нечеловечески трудная задача ему предстоит! Дело было даже не в том, что Ната (он с самого начала даже мысленно называл эту девушку именем своей дочери, чтобы, не дай бог, не ошибиться при разговоре) привыкла к совершенно другому способу передвижения. Все-таки время, прошедшее с марта 1917 года, ко многому приучило ее и всю ее семью, и первое потрясение от падения с той высоты, на которой они находились раньше, в самые что ни на есть бездны преисподние, должно было уже несколько притупиться. Беда состояла в том, что Ната впервые в жизни совершенно оторвалась от семьи! Хоть за последний год их всех и окружали почти сплошь враждебно настроенные люди, все же дети и родители могли находить поддержку друг в друге, в родственной любви. Теперь же Ната оказалась в переполненном вагоне (из-за опоздания поезда народу набилось столько, что всякое понятие о плацкарте пришлось забыть: с великим трудом удалось найти свободную верхнюю полку!), окруженная только теми, в ком она видела врагов – ненавистных и кровожадных врагов. Петр Константинович видел ее затравленные глаза, видел искусанные губы, ощущал, как тряслась ее рука, накрепко стиснутая его пальцами, и понимал, что она совершает буквально сверхчеловеческие усилия, чтобы не впасть в истерику. Сдерживал Нату только страх, что она будет узнана и немедленно растерзана этой кошмарной толпой. На счастье, люди не присматривались друг к другу: так было душно, тесно, шумно, мучительно! Верховцев заставил Нату забраться на полку и отвернуться к стене. Он кое-как притулился на откидном сиденье, а Ната так и провела почти всю дорогу, сжавшись в комочек наверху, спускаясь лишь изредка и по самой крайне необходимости.
Потом, в Петрограде, благодаря заботам Верховцева и его жены Ната понемногу пришла в себя, более того – научилась как бы отстранять от себя окружающий кошмар. Молодость и присущая от природы беспечность нрава – она всегда была самой веселой и беззаботной в семье, умела во всем найти что-то забавное и не только посмеяться сама, но и рассмешить других, – постепенно врачевали ее душу. К тому же она встретилась с Верой Инзаевой – человеком из своего счастливого прошлого.
Вера тоже была беспечна и беззаботна, она умела смиряться с ударами судьбы и приспосабливаться к той жизни, которая воцарилась вокруг. Никогда не бывши особенно религиозной, она, однако, научилась видеть божественное произволение во всем случившемся с Россией и любила повторять, что Господь дает своим созданиям пережить ужасные горести, прежде чем открыть перед ними путь к наивысшему счастью. И хоть Ната, так же, как и сам Верховцев, была убеждена, что Господь навсегда отвернулся от России, в которой его забыли и унизили (более того, Петр Константинович не сомневался, что «наивысшее счастье» ждет несчастных его соотечественников только за гробом… хотя, конечно, благоразумно помалкивал об этом), она все же обретала при встречах с Верочкой бодрость и надежду на лучшее. Кроме того, они вместе вспоминали прошлое, сестер Наты, с которыми дружила Вера Инзаева, беспрестанно говорили о них – говорили как о живых, мечтали о скорой встрече, – и Ната преисполнялась надежды, что с ними все хорошо, они спаслись, а если не подают о себе вестей, то лишь потому, что время для этого еще не настало. Именно поэтому Петр Константинович и позволял им встречаться, зная, что Вера никогда и ни за что не выдаст Нату и не предаст ее. Но страшная смерть подруги (сейчас не время было расспрашивать Нату о подробностях и пытаться делать какие-то выводы) снова превратила девушку в то же перепуганное, потерянное существо, какое увидел Верховцев при первой встрече в Перми. Тогда ее мог заставить сдерживаться только страх, жуткий страх разоблачения, – вот и сейчас она должна была испугаться окружающей, стискивающей ее со всех сторон толпы, сжаться, скрыться в своей скорлупе, замкнуться наглухо… Лучше бы им было ехать в общем вагоне, в мучительной давке, которая странным образом словно бы смыкала вокруг них защитное пространство. А здесь, в этом разделенном на открытые отсеки вагоне, было относительно просторно, все друг у друга на виду, да к тому же в каждом отсеке покачивалась под потолком лампа, то вырывая из темноты лица сидящих, то вновь погружая их в мрак…
Верховцевым на троих досталось два боковых места: верхнее и нижнее. Нате, как несовершеннолетней иждивенке (теперь так называли неработающих членов семьи), отдельного билета не полагалось. Ее немедленно отправили на верхнюю полку с приказанием отвернуться к стене и постараться снова уснуть. Елизавета Ивановна положила ей под прихваченную из дому подушечку еще и мешочек, набитый валерианой. Это незамысловатое средство помогало Нате спокойно засыпать на первых порах, пока она еще не приспособилась к жизни в Петрограде, и Елизавета Ивановна наделялась, что поможет и сейчас. Затем они с Петром Константиновичем сели на нижнюю полку и вытянули было усталые ноги, однако их сразу пришлось поджать: пассажирам отчего-то не сиделось, они мотались туда-сюда, бегали в уборную, заглядывали в соседние отсеки, искали знакомых…
Наконец поезд тронулся, в проходе стало свободно, все разбрелись по местам, однако Верховцевы продолжали оставаться в напряжении, потому что трое мужчин и женщина, занимавшие отсек напротив, выставили на стол еду и бутылку самогона. Это могло затянуться надолго, и невесть чего следовало ожидать от перепивших «товарищей» потом. Однако, против ожидания, торопливо выпив по кружке самогона и закусив хлебом с салом, соседи начали готовиться ко сну. У каждого из них была своя отдельная полка, что свидетельствовало о том, что эти люди имеют при новой власти некие привилегии, хоть и не настолько значительные, чтобы попасть в спальный вагон.
Петр Константинович исподтишка наблюдал за ними, от души надеясь, что теперь они быстро угомонятся и тогда им с Лизой тоже можно будет расслабиться и хоть немного передохнуть. Ложиться решили поочередно: один дремлет, второй бодрствует, сидя в уголке, чтобы следить за происходящим.
Соседи, одетые просто, но добротно, привыкли к переездам и долгим перегонам, это сразу было видно: у каждого имелся набитый вещами дорожный мешок. Эти же мешки служили им изголовьями. Однако у женщины, которая была среди них, оказались в отдельном мешке еще и две подушки.
– Неплохо было бы, товарищ Голубева, – искательно проговорил один из мужчин, – если бы вы дали нам с товарищем Григорьевым, – он указал на сидевшего рядом мужчину, – хоть одну подушку.
– Перебьешься, товарищ Логинов, – грубо отозвалась Голубева. – Нас с мужем тоже двое! Каждому по подушке!
– Ну, коли Селезнев тебе и впрямь муж, – отозвался человек по фамилии Григорьев, – то муж и жена вполне могут и на одной подушке выспаться. Оставьте себе ту, что побольше, а нам с Логиновым и поменьше сгодится!
– На одной подушке мы с Селезневым спать не можем, – ответила Голубева. У нее был зычный голос, да еще она старалась перекричать стук колес, поэтому Верховцев отлично слышал каждое ее слово. – Первое дело, он в башке скребет почем зря и спать мне не даст, а второе, что вот эта вещь, – она любовно похлопала ту подушку, что поменьше, – не простая, а историческая.
– Это как же понимать прикажете? – удивился Логинов.
– А так, – заявила Голубева, – что мне эту подушку дал Голощекин и она из числа других вещей, принадлежащих царской семье.
Верховцев замер и ощутил, как рядом буквально окаменела Лиза.
– Взгляни, как она, – еле шевеля губами, прошептал Верховцев, и Лиза, с явным трудом преодолев оцепенение, поднялась и посмотрела на Нату.
Потом она села и чуть слышно выдохнула:
– Кажется, спит.
Верховцев с облегчением кивнул, однако в следующий миг их с Лизой словно бы молнией прошило от хвастливых слов Голубевой:
– Что так смотришь, товарищ Григорьев? Не веришь? Возьми да посмотри: там, под верхней наволокой, и вензель есть. А еще мне Голощекин царские ботинки дал!
– Да ладно врать! – хмыкнул Григорьев, и тогда Голубева проворно развязала веревку, стягивающую горловину ее мешка, и вынула серый ботинок на пуговицах.
– Шевро, – похвасталась она, щупая кожу. – Или хром!
– Дай гляну, – попросил Логинов.
– Не для твоих немытых рук, – ухмыльнулась Голубева. – Небось эти башмаки сама императрица нашивала!
– Ври больше, – отмахнулся обиженный Григорьев. – Мужской башмак-то! Не меньше девятого размера калош!
– Да императрица какая долговязая была! – возразила Голубева. – И ножищи, как у утки! Неужто я ее не видела и в Екатеринбурге, и в Перми? Настасья, младшая, та, которая в бега в Перми вдарилась, она, конечно, низенькая росточком была, с ножками маленькими, а Шурка – она дылда германская, доска плоская!
Верховцев сейчас вполне понимал, что значит выражение «ни жив ни мертв». Многое пережил он с тех пор, как в России воцарился безумный февраль 17-го, а потом грянул кровавый Октябрь, но, казалось, не было у него минуты страшнее.
Что, если Ната сейчас проснется и все это услышит? Что, если она повернет голову и увидит эти вещи… так хорошо знакомые ей вещи?!
Лиза впилась ногтями в его руку, и он понял, что жена напугана до смерти. Перевел дыхание, погладил ее пальцы, разжал их, потом встал и всмотрелся в бледный профиль Наты, хорошо видный на фоне расшитой цветами ковровой подушки.
Ресницы неподвижны, дыхание ровное, тихое – похоже, и впрямь спит и ничего не слышит.
Петр Константинович сел, зажимая ладонью сердце. Лиза тоже крепко прижимала руку к груди. Переглянувшись, они разом опустили руки на колени, опасаясь, что выдают соседям свое потрясение.
Лиза положила голову на плечо мужа. Петр Константинович обнял ее и едва слышно шепнул:
– Закрой глаза. Не смотри на них.
Он тоже зажмурился, сделав вид, что задремал, а на самом деле весь обратившись в слух.
К счастью, соседи не обращали на них никакого внимания – пререкались.
Григорьев сказал угрожающе:
– Ты бы, товарищ Голубева, лучше держала язык за зубами – насчет Перми-то! Какая была дана установка? В Екатеринбурге с ними со всеми покончено! А ты молотишь языком, ровно мельница жерновами!
– Ты, товарищ Григорьев, свою бабу заимей и учи, – заступился Селезнев. – В Перми мы с женой вместе были и что видели, то видели! Установка установкой, а у нас глаза есть!
– Слышь-ка, Селезнев, – перебил его Логинов, – а они, – это слово было произнесено с особым значением, – где в Перми жили?
Вместо мужа ответила Голубева, которую спиртное заставило совершенно забыть об осторожности, а потому каждое ее слово отчетливо было слышно Верховцевым:
– Сначала их держали в доме Акцизного управления под менее строгим надзором, а потом, когда младшая бежать попыталась, перевели в подвал дома Берзина и там уже приставили самый строгий караул. Туда заходила Аня Костина, секретарь товарища Зиновьева[28]. Она в Пермь приехала к своему дружку, Володьке Мутных, вот он ее и сестру свою Наталью и провел в подвал Березина. Аня мне сама рассказывала. И она видела там Шурку с тремя ее девками!
– Их же четыре было, – возразил Григорьев. – Девок-то!
– Ну так одну за Нижней Курьей поймали и повели ноги сушить, – ухмыльнулась Голубева. – А потом остальных расстреляли в том же подвале, где держали, потому что беляки их отбить хотели. Беляков тоже поймали и к стенке поставили!
Кровь гудела в ушах, а Верховцеву чудилось, что это он слышит гул погребального колокола.
Петр Константинович крепче обнял жену, изо всех сил надеясь, что она не открывает глаза и ничем не выдает тот ужас, из-за которого все ее тело пронизывала дрожь.
«Повели ноги сушить… А потом остальных расстреляли в том же подвале… Беляков тоже поймали и к стенке поставили…»
Наплывали воспоминания о доме – такие чудесные, успокаивающие…
Вот мамина спальня – вся розовая, стены обтянуты шелковыми обоями, и мебель розового цвета, и деревянная резная кровать. Будуар – сиреневый. Детская комната – желтенькая.
Почти в каждой комнате стояли часы и миниатюрные граммофоны, чтобы слушать пластинки. Зеркал было немного – отец не любил их. Рядом с его кабинетом была комната радио, где можно было услышать и голоса, и музыку – даже из заграницы. Отец говорил, что у радио большое будущее, и у синема́ – тоже.
Конечно, в доме были слуги, но не так уж много, как об этом болтали. Отец говорил, что чем меньше людей, тем больше порядка, он даже третью экономку не разрешал иметь. Все на маминых плечах держалось! Помогала ей кастелянша Ирина Григорьевна, она заведовала бельем, и две экономки: Берта Генриховна и Елизавета Николаевна.
Горничных для девушек по настоянию мамы брали только из деревни: городские, говорила она, уже испорчены, такие нам не нужны. Выходя замуж, эти девушки рекомендовали других вместо себя и приводили их. Старшим сестрам прислуживала Дуняша, и вот она, собираясь замуж, привела Оленьку, – чтобы взяли в горничные вместо нее. Она была истинная красавица писаная! Мама, впрочем, Оленьке отказала. Тогда Дуняша привела другую девушку, лицо которой было немножко испорчено оспой, и ее приняли. Когда отец спросил, отчего девушку не приняли, мама с горячностью сказала, что это нельзя, ибо ее дочери не такие красавицы. Сестры тогда не знали, то ли на маму обижаться, что красавицами их не считает, то ли смеяться.
Подумали-подумали и решили посмеяться. Они знали, что их можно назвать только хорошенькими, но никак не красавицами. Только Маша была необычайно хороша собой с этими своими огромными голубыми глазищами…
Боже мой, живы ли они?! Что с ними? Удалось ли им спастись, как удалось младшей сестре?..
К светлым, радостным воспоминаниям вернуться больше не удалось. Наоборот – вспомнилось страшное, страшное…
Случилось это в ночь с 18 на 19 сентября 1911 года. Вся семья была тогда в Киеве, и 18-го отец взял девочек на «Сказку о царе Салтане», которую давали в Городском театре. В тот день был смертельно ранен премьер-министр Петр Аркадьевич Столыпин. Отец очень любил его и называл великим человеком, и вот он упал – упал, окровавленный на глазах у отца, у сестер, у десятков людей, прошептав: «Счастлив умереть за царя!»
Это было невозможно видеть, невозможно перенести! Домой девочек привезли чуть живых от ужаса. И в ту ночь младшая дочь, которой с трудом удалось успокоиться, которая засыпала в слезах, увидела сон – страшный сон!
Снилось ей, будто стоит она в каком-то большом белом зале. Округлые колонны и граненые пилястры с капителями подпирают потолок, Зал ярко освещен – горят все огромные люстры. Присмотревшись, она узнает зал: это в Смольном институте благородных девиц, куда они всей семьей были недавно приглашены на торжественную церемонию. Внезапно входная дверь распахнулась, и в зал, как стихия, хлынула толпа. Солдаты в неряшливых, грязных шинелях и в косматых папахах, какие-то вооруженные люди с красными повязками на рукавах, матросы, опоясанные патронташами, женщины с лицами фурий… Девочка видела разинутые рты, обезумевшие глаза… все эти люди жестикулировали, кричали, но шум их голосов доносился до нее смутно, как бы сквозь вату.
Центром всего этого человеческого водоворота был человек, стоявший на возвышении. У него была самая заурядная наружность: небольшого роста, плешивый, с бороденкой клинышком, с монгольским разрезом глаз и слегка выдающимися скулами. Он потрясал рукой, он звал толпу за собой… куда? Видно было, что не на доброе дело, ибо девочке почудилась в нем та же дьявольская одержимость, какая была в Григории. Но после каждой его фразы толпа ревом выражала свой восторг и простирала к нему руки. И младшая сестра с ужасом увидела, что из каждой руки, из каждого рта сочится кровь, затопляя все вокруг.
Она испуганно огляделась, отыскивая путь к спасению, и увидела всю свою семью. Отец с Алешей на руках, мама и сестры стояли в стороне с отрешенными, безучастными лицами. Кровь, источаемая страшными людьми, подбиралась к ним, поднималась все выше, заливая их, но они не делали никаких попыток спастись. И вот кровавые волны накрыли сначала отца с Алешей, а потом захлестнули и остальных.
Девочка обнаружила, что и она вот-вот потонет в крови. Ее раздирали два желания: бороться, попытаться выплыть – и покориться судьбе, чтобы соединиться с родными людьми хотя бы на том свете. Она готова была сдаться, но жажда жизни оказалась сильнее. Почти против воли она задвигалась, рванулась куда-то… к жизни! – и проснулась с безумным криком.
Она была в спальне, в том доме, где семья остановилась в Киеве! Она была жива!
Сестра Маша – тоже живая! – тормошила ее, умоляя проснуться, перестать кричать.
Стало ясно, что это был только сон. Теперь можно было перестать бояться, но она не могла перестать, не могла! Бросилась к кивоту[29], висевшему в углу, рухнула на колени и принялась молиться. Сестре сказала только, что приснилось страшное, а что – не помнит. И упросила не говорить никому об этом случае, чтобы родителей не волновать.
Спустя четыре дня Петр Аркадьевич Столыпин умер. Девочка тогда убедила себя, что сон этот снился к его смерти. Но шесть лет спустя, в марте 1917-го, запертая вместе с семьей в Царском Селе, увидела в газете (вообще-то газеты сестрам не давали, однако ей случайно попался этот выпуск) портрет человека, который приехал из Германии в пломбированном вагоне и грозит России еще одной революцией. И узнала того, кто в ее сне звал людей к кровопролитию. А потом, уже в Тобольске, услышала, что штабом этих страшных людей под названием «большевики» стал Смольный! И с тех пор она постоянно готовила себя к смерти.
Но случилось так, что она осталась жива, а другие-то?! А ее семья?!.
«Выписка из протокола № 1 заседания Президиума ВЦИК по поводу расстрела Николая II
18 июля 1918 г.
О проекте
О подписке