Не просто, ох как не просто оказалось прийти в себя после того, что довелось им испытать! Совсем плохи были они с Августою, когда граф Петр Федорович привез их в гостиницу «Святой Франциск» и сдал с рук на руки почти помешавшейся от беспокойства Яганне Стефановне. Впрочем, ей пришлось быстренько очухаться. Деваться некуда, надобно выхаживать обеих девушек. Августа разве что в падучей не билась. Лиза думала, ее всего лишь воспоминания о пережитом ужасе мают. Однако невзначай услыхала ее с графом Петром Федоровичем разговор и поняла, что страх для такой души – пустое дело и забота из последних!
Голосом, сухим и дрожащим, словно в жарком бреду, Августа твердила:
– Да что же это, граф? Меня ведь убить могли, концы в воду, и никто, никто, даже вы, не узнали бы, где я и что со мною. И ей (как-то странно слово сие произнесено было, как-то особенно), и ей неведомо осталось бы, где я смертный час встретила. Скажите же, ради Христа, нужна ли я ей вовсе, коли безвестию и тайным мукам обречена? Виден ли конец схимы моей? Полно! Так ли все, как вы мне сказываете? Не чужие ли мы с ней, коли сердце ее не изболелось в разлуке? Сколько уж лет, вы подумайте…
Голос ее оборвался. И словно игла вонзилась в сердце Лизино: так вот оно как, стало быть, и Августа сама себя жалеет, ибо некому больше… Но тотчас и сие заблуждение развеялось.
– Да вы сами знаете, что напраслину на нее возводите, ваше сиятельство, – укоряюще отозвался граф, так же, как и Августа, обозначая слово сие.
– Напраслину? – взвилась княгиня. – Уж поверьте мне, друг мой: не девочка я, что на ручки просится. И прежде ласк ее не знавала. Что ж в мои-то лета по ним томиться?.. И скитания потому лишь докучны стали, что время уходит… Время теряю, вот что обидно! И… себя! Ежели ворочусь, так ведь чужестранкою закоренелою – чужеземною бродяжкою. Что люди подумают? Что они скажут? Будет ли вера мне? Или останусь в веках самозванкою?..
– Что велите делать, княгиня? – устало произнес Петр Федорович, и Лиза поняла, что разговор сей уже не впервой случается и напрочь неведомо мудрому графу, как быть-то…
– Послать в Россию, – после малой заминки выпалила Августа, и краски жизни вновь заиграли в ее голосе. – Послать в Санкт-Петербург гонца, чтобы с нею побеседовал, чтоб спросил, какую участь мне готовит? Ту ли, для какой я назначена по праву рождения, или верны слухи: мол, она пруссаку – племяшке своему – наследие дедовское пророчит?! Пошлите Дитцеля! От Дитцеля у ней секретов и прежде не было, и теперь не будет.
– Воля ваша, – согласился Петр Федорович, а днем позже Лиза услышала, как он молвил Яганне Стефановне:
– Ее сиятельство – одна из тех редкостных натур, благородных и романтических, которые радуются или скорбят из-за того, что о них подумает потомство!..
Вот тут и догадаться бы Лизе, кто такая эта княгиня Августа, тут и ужаснуться, одуматься, сойти с дороги ее… да где! Разве знала она хоть что-то, разве понимала, разве могла угадать? Так и осталась пожимать плечами в своем неведении.
Ну а как задумала Августа, так и сделалось. Герp Дитцель, ни словом не поперечившись, отбыл в дальний путь незамедлительно.
Итак, тяжко болели духовно Августа с Лизою, но пришел наконец день отбытия из гостеприимного «Святого Франциска». Вещи были упакованы и снесены вниз, девушки готовились сойти к наемной карете, где уже почтительно ожидали хозяин с хозяйкою, как вдруг в дверь кто-то робко постучал.
Открыли. На пороге стоял Гаэтано.
– Милостивые синьоры! – возопил он с порога. – Молю вас, не погубите! Возьмите меня с собою, не то кровь моя падет на ваши головы!
– Что сие значит, голубчик? – спросила Августа с ласковой насмешливостью.
– Синьоры, как только вы уедете, меня настигнет месть за то, что я спасал ваши жизни! – прошептал он, со свойственной всем итальянцам впечатлительностью невольно перенося на себя все почетное бремя, и Лиза только головой покачала, вообразив, как же описывал он приключение в остерии. Теперь понятно, почему здешние девчонки все как одна головы потеряли!
Но Августа уже перестала усмехаться:
– Месть настигнет? С чего ты взял?
– Я только что видел в лесу одного из тех, кто был тем вечером в остерии. Тогда ему удалось удрать от меня, сейчас он не струсил, а начал меня выслеживать. Кое-как я скрылся, но им не составит никакого труда найти меня и расправиться со мною!
Августа передернула плечами с невольным презрением:
– Сколько тебе лет, Гаэтано? Уж никак не меньше двадцати, верно?
Тот задумчиво кивнул, словно не был в том уверен.
– А хнычешь, как дитя малое: ах, меня побьют, ох, меня обидят! Разве не мужчина ты? Разве силы нет в руках твоих, чтоб отбиться? Разве нет друзей и родни, чтобы стать за тебя?!
Краска бросилась в лицо Гаэтано. Он опустил глаза и заговорил не сразу, с трудом:
– Я бы не отступил в честной драке, лицом к лицу. Но как уберечься от кинжала, которым пырнут из-за угла ночью? Как уберечься от предательского залпа из зарослей, ведь сии негодяи, по их рожам видно, давно уже отправились в маки́?![8] А что до родни и друзей, госпожа… – Он тяжело вздохнул: – Так ведь у меня нет никого на свете, тем более в этой стране!
– Почему?
– А потому что я не итальянец вовсе; не знаю, кто по крови, но я здесь чужой, и все мне здесь чужое, хоть и вырос тут с младенчества, и матери своей не помню, и речи иной не знаю.
– Как же ты попал сюда? – хором воскликнули обе девушки.
– Один Бог знает. Думаю, мать моя была беременной рабыней, купленной у турок богатым генуэзцем, ибо я вырос в Генуе. Смутно вспоминаю ее голос, светлые глаза…
– Но хоть имя ее ты знаешь? – тихо, участливо спросила Лиза.
Гаэтано радостно закивал:
– Знаю! Имя знаю! Я звал ее Ненько![9]
Лиза так и обмерла при звуке этого слова, которое даже нерусский выговор Гаэтано не смог исказить.
– Господи! – воскликнула она. – Ненько?! Неужели ты малороссиянин?
У нее даже слезы на глазах выступили. Вглядывалась в лицо Гаэтано и, чудилось, видела вживе одного из тех хлопцев-малороссов, рядом с которыми шла на сворке ногайской, билась на горящей галере… И дивилась себе: как можно было сразу же не признать в сем пригожем лице черты соотечественника, славянина, брата?
В один миг Лиза уверовала, что и своевременное воспоминание Гаэтано об укромной остерии, и предостерегающий взор волчьих глаз на кружку с отравленным вином, и рука, замершая на полпути, словно наткнувшись на змею, – все это были случайности, незначительные мелочи, вовсе недостойные того внимания, кое она к ним проявляла. И в конце концов Лиза позабыла о них, как забывала обо всем, саднившем ей душу или память… Что-что, а уж забывать она научилась отменно!
Она с жаром вцепилась в руку Гаэтано, жалея лишь о том, что он не помнит ни одного слова из речи предков своих. Он был как Гюрд – такая же невинная, несчастная жертва крымчаков, и всем сердцем, которое в этот миг мучительно сжалось от печали по горделивому и отважному чорбаджи-баши, она пожелала, чтобы Гаэтано воротился на родину цел и невредим, чтобы сыскал там счастье!
– А я давно догадывалась, что ты не итальянец! – воскликнула Августа, которая тоже была изумлена и обрадованна.
Гаэтано, видимо, растерялся, даже побледнел от удивления:
– Почему?
– У тебя совсем иные движения губ, когда говоришь. И слова произносишь чуть тверже. Точнее, я думала, ты сицилиец или неаполитанец, но уж точно не северянин, не римлянин.
– Синьоры, вас послала сюда Святая Мадонна! – вскричал Гаэтано.
Августа лукаво поправила его:
– Мы говорим – Богородица!
– Бо-го-pо… – попытался повторить он, но не смог и вдруг рухнул на колени, простирая вперед руки. – Я был рожден на чужбине, так неужто мне и смерть здесь принять суждено?!
Ну что было ему ответить?..
Вот и вышло, что герp Дитцель уехал в Россию, а все остальные, и в их числе Гаэтано (его так и называли, ведь иного имени он не знал, а креститься здесь было негде), отправились в Рим. На виллу Роза.
Через несколько дней они привыкли к праздной, живописной пестроте итальянской жизни, привязались к Риму, как к живому существу, впитывая всем сердцем звуки, краски, запахи его, изумляясь, восхищаясь, сердясь, смеясь… И очаровываясь им все сильнее.
Разумеется, дам в одиночку более не отпускали. Даже Гаэтано был признан недостаточным защитником. Обыкновенно езживал с ними Фальконе: весь в черном, суровый, важный, чье выражение лица, походка, речь были бы уместны у короля, скрывающего свою судьбу под плащом скромного синьора. Лиза глазела по сторонам, краем уха рассеянно слушая, как Августа и Фальконе садятся на своего любимого конька: спорят о государственности. Все это казалось ей пустым звуком.
Хоть и робела признаться в том подруге, созерцание платьев, шляпок, карет и вообще живых римских улиц было для нее куда завлекательнее зрелища мертвых камней. Особенно Испанская лестница.
Высоко над Испанской площадью возвышается церковь Trinita del Monti; перед нею лежит небольшая площадка, а с нее ведет вниз громадная, в сто двадцать пять ступеней, в три этажа, лестница с террасами и балюстрадами, главным и двумя боковыми входами.
Народ целый день снует вверх и вниз; и даже Августа принуждена была признать, что спуск по Испанской лестнице достоин ее внимания…
Здесь-то и встретились Августа и Лиза с Чекиною.
У самого подножия Испанской лестницы сидел толстый старик, словно сошедший с одного из мраморных античных изображений Сильвана[10], даром что был облачен в какие-то засаленные лохмотья. На полуседых, кольцами, кудрях его лежала шляпа, более напоминающая воронье гнездо, а пористый нос цветом схож был с перезрелою сливою. В кулачищах его зажаты были несколько обглоданных временем кистей и грязная картонка с красками; вместо мольберта, как можно было ожидать, перед ним прямо на парапете лестницы сидела какая-то женщина в поношенном черном одеянии и несвежем переднике. Определить, молода ли, хороша ли она, было невозможно, ибо Сильван с сумасшедшей быстротою что-то малевал на лице ее, будто на холсте.
– Батюшки-светы! – воскликнула Лиза, дернула за юбку Августу, уже садящуюся в карету, которую предусмотрительный Гаэтано подогнал к исходу лестницы. – Ты только взгляни, Агостина!..
Молодая княгиня оглянулась и ахнула.
– Да ведь это всего-навсего рисовальщик женщин! – послышался снисходительный голос Гаэтано, поглядывавшего с высоты своих козел, искренне наслаждаясь зрелищем столбняка, в который впали его хозяева.
– То есть как это – рисовальщик женщин?! – спросили они чуть ли не хором. – Ты хочешь сказать, он рисует картины с фигурами женщин?
Гаэтано весьма непочтительно заржал.
– Он не рисует картины! Разрисованный товар сам является к нему! – смутился Гаэтано под ледяным взором Фальконе. – Предположим, высокочтимые синьоры, подбил какой-то юноша глаз своей подружке. А ей нужно в гости или еще куда. Она сейчас к рисовальщику женщин, и он за пять или десять чентезимо наводит ей прежнюю красоту.
Не успел Гаэтано договорить, как рисовальщик отстранился от своей «картины», взирая на нее по меньшей мере с видом Боттичелли, завершившего свою «Примаверу».
О нет, здесь речь шла о куда большем, нежели подбитый глаз! Перед ними было не лицо, а грубо размалеванная маска: некие разводы на тщательно загрунтованном холсте, и среди этих свинцово-белых и кроваво-красных пятен сверкали огромные черные глаза, полные слез.
При виде двух богато одетых дам эти глаза зажмурились, наверное, от стыда; женщина резко повернулась, побежала вверх по ступенькам, как вдруг с жалобным стоном метнулась обратно. В глазах ее теперь был ужас. И тут же стала ясна причина этого.
Сверху огромными прыжками мчался здоровенный детина в грязных лохмотьях, сверкая стилетом, который показался перочинным ножичком в его огромном кулаке.
Так вот почему рисовальщик женщин потратил так много времени на лицо этой итальянки! Вот почему сделал ее похожей на куклу! На бедняжке, наверное, места живого не было.
Меж тем грозный рык заставил ее рвануться очертя голову вперед; и она, словно бы сослепу, наткнулась на Августу, замершую у кареты.
Ноги беглянки подкосились, она рухнула на мостовую, воздев в горе глаза, залитые слезами.
– О милостивейшие синьоры! – возопила несчастная. – Сжальтесь надо мною, заклинаю вас Пресвятой Мадонною! Он убьет меня, и нет никого на свете, кто мог бы заступиться за меня!.. И даже матушку мою не приведет в отчаяние моя погибель…
Лиза вздрогнула. «Нет никого на свете, кто мог бы заступиться за меня…» Это ведь о ней сказано!
Августа вздрогнула тоже. «И даже матушку мою не приведет в отчаяние моя погибель…» Это ведь сказано о ней!
Меж тем девушка лишилась чувств; и пока обе молодые дамы пытались ее поднять, Фальконе, выхвативший шпагу, и Гаэтано, невесть откуда извлекший стилет, да еще с кнутом в левой руке, бок о бок двинулись на верзилу. И тот… дрогнул!
На его тупой физиономии появилось выражение несказанного изумления, как если бы статуи, украшавшие балюстрады Испанской лестницы, вдруг сошли со своих мест. Глаза засновали с опасно подрагивающего острия шпаги Фальконе на стилет и кнут Гаэтано. Верзила вдруг повернулся и бросился вверх по ступеням с тем же проворством, с каким спускался по ним. Храбрые рыцари вернулись к дамам.
Итальянка уже вполне пришла в себя. Августа поддерживала ее. Лиза платком, смоченным в фонтане, обтирала лицо, открывая картину такого жестокого избиения, что Фальконе даже перекрестился троеперстием справа налево, забыв, что он теперь католик.
– Боже правый! – воззвал он. – За что же этот негодяй изувечил вас, милая синьорина?!
Слезы снова заструились из черных очей. И вот что рассказала несчастная «картина»:
– Имя мне – Чекина. Этот злодей, Джудиче, был моим женихом. Он мне двоюродный брат, и после смерти моей матушки ее сестра воспитала меня как дочь. Самой заветной мечтою ее было видеть меня женою сына, ибо она полагала, что его необузданный нрав укрощается в общении со мною. Я же теперь знаю, что Джудиче укрощала лишь надежда поживиться скромным наследством, доставшимся мне от матери: пятью золотыми венецианскими цехинами.
Менее месяца назад тетушка умерла от малярии, терзавшей ее долгие годы, но перед смертью вложила мою руку в руку Джудиче, призвав в свидетели Мадонну. Теперь уж я не могла противиться и стала полагать себя помолвленной с ним. Для него же клятвы пред образом Мадонны были лишь забавою! Не прошло и двух недель, как схоронили тетушку, он подмешал мне в питье сонное зелье и обманом ловко украл мою девственность, а заодно снял с меня, бесчувственной, кошель с золотом. Когда же я очнулась и принялась его проклинать, он заявил, что более не намерен жениться на мне, ибо я уже не девушка, да притом бесприданница… Я думала наложить на себя руки, да убоялась греха и продолжала жить в доме Джудиче: мне просто некуда было податься! И вот однажды зашел к нам его приятель и показал ему тот самый стилет, который вы видели у моего супостата. У стилета была великолепная резная рукоять, и Джудиче отчаянно возжелал обладать им. Приятель нипочем не соглашался ни подарить, ни продать эту вещь. Тогда Джудиче принялся молить его, как приговоренный молит о пощаде, пойти на сделку и обменять стилет на меня… Я принуждена была вытерпеть еще и это унижение! Но, уразумев, чего от меня хотят, принялась так биться и вопить, что Джудиче избил меня чуть ли не до смерти. Сделка все же свершилась…
– Господи Иисусе! – воскликнула Августа. Фальконе только головою качал, а Лиза едва удерживала слезы: история Чекины до такой степени напомнила ей рассказ несчастной Дарины, что сердце мучительно сжалось.
И вдруг тяжкий прерывистый вздох раздался позади. Лиза, обернувшись, увидела страшно бледное лицо Гаэтано, схватившегося за сердце… Он тоже был потрясен. И как сильно!
Чекина продолжила свою историю:
– Очнувшись и собрав последние силы, я украла у спящего пьяным сном Джудиче последние пятьдесят чентезимо и прибежала к рисовальщику женщин. Я заплатила ему, чтобы он скрыл следы побоев на моем лице, а потом намеревалась пойти искать работу у какой-нибудь добросердечной дамы…
Ее наивность вызвала невольные улыбки на лицах слушателей. Невозможно было даже вообразить ту даму, которая решилась бы просто так, из одного добросердечия, взять на службу размалеванную, вульгарную куклу, которой была Чекина пять минут назад. Но она, видно, уловила, кроме насмешки, еще и проблеск жалости в чертах Августы, ибо глаза ее впились в лицо молодой княгини, словно пиявицы.
– Во имя Господа нашего! – вскричала она, простирая руки. – Ради всех милосердий! Возьмите меня в услужение! Вы не пожалеете, синьора! Я все на свете делать умею, клянусь! Я умею шить, плести кружева и вязать чулки, стирать и утюжить, стряпать, мести пол, мыть посуду, ходить за покупками. Я умею даже причесывать дам! Я умею все! О, прекрасная синьора, молю вас, возьмите меня к себе! Иначе мне ничего не останется, как броситься с моста в Тибр, и я сделаю это, клянусь матерью, но тогда кровь моя падет на вашу голову!
Нечто подобное, вспомнила Лиза, она уже слышала, и совсем недавно… Ах да! То же самое говорил им Гаэтано в «Святом Франциске». Что это они, право, сговорились, что ли, эти итальянцы?
Однако, похоже, расхожая мольба имела прямой путь к сердцу Августы. Она устремила жалобный взор на Лизу и Фальконе.
Лиза только плечами пожала; Фальконе досадливо нахмурился, но тут Чекина подползла к нему на коленях, схватила за руку, поднесла ее к губам. Побагровевший от смущения граф только мученически закатил глаза: мол, что хотите, то и делайте. Воля ваша!
О проекте
О подписке