Пламень свечи неровно озарял тюлевые занавеси, хрустальные флаконы на туалете, полог над широкой кроватью, тяжелые старинные шкафы. Тускло блеснуло зеркало, и Елизавета отвернулась, до дрожи испугавшись того, что могла бы увидеть в его глубине.
– Вот, – Никита, привстав на цыпочки, поднял свечу, – вот портрет княгини-матушки!
Елизавета, с покорностью мученика, ведомого на казнь, повела взором по тщательно выписанным складкам жемчужно-серого роброна, округлой руке, унизанной перстнями, по голым плечам, выступающим из черной собольей оторочки; скользнула к буколькам вороненого парика, блестящим черным очам в обрамлении круто загнутых ресниц, к мягким, улыбчивым губам... Сиянье радости и красоты ярче свечи озаряло сей чудный, томный образ, глядящий из глубины лет!
Портрет был великолепен. Но почему же так вскрикнула Елизавета, почему заслонилась дрожащей рукою, почему задохнулась и вдруг, к ужасу и остолбенению Никиты, рухнула на пол без памяти?
Портрет был великолепен... С полотна почти тридцатилетней давности, из обрамления старомодных одеяний и украшений взглянуло на нее юное, нежное, очаровательное, родное личико Лисоньки!
Потом ей казалось, что бесчувствием было охвачено лишь тело ее, но не разум, ибо, придя в себя, она ощутила необычайную четкость мыслей, словно Некто Всемогущий проник в хаос, царивший в ее сознании уже который год, и преодолел, преобразовал его, расставив все по своим местам; так что все, прежде скрытое тьмою, было теперь ясно высвечено и обнажено... Приходилось лишь изумляться, что она не видела сего прежде.
Боже милостивый! Так вот почему такой ужас отразился в очах Неонилы Федоровны, когда венчанная жена Алексея открыла ей свое лицо! Вот почему она рухнула замертво! Подстроив западню для ненавистных Измайловых, она уловила туда свою дочь, ибо Елизавета была ее родной дочерью... Несчастную сразило даже не потрясение от свершившегося – скорее осознание, что рок, судьба непреодолимы, что человек жалок и бессилен в своих попытках противиться им, они всегда посмеются над ним.
Елизавета вновь поразилась крепостью брони, в которую заковала себя ее мать во имя мести. Лишила любви дочь свою, обездолила и себя, и ее, надеясь, что рано или поздно потешит душу на обломках чужого счастья... О своем-то уже не думала! И только раз – уже после смерти! – встала на защиту своего дитяти, не одна, а вкупе со всеми теми, кого некогда вывела из подземных крымских темниц перепуганная, ничего не понимающая Рюкийе-ханым. Если Елизавете прежде казалось, будто награждена она лишь проклятиями призраков, то теперь открылись их расположение, благословение, постоянная забота о ней. Таинственный мир отдал Рюкийе свой долг! Все квиты. Она вновь отправляется одна по новой дороге...
Нынче так много выяснилось, что, казалось, не остается в жизни ни одной загадки! Правда, странным было, почему мать отдала именно ей родовое измайловское колечко? Впрочем, наверняка и сие вскоре прояснится! Но даже и эта мучительная прежде тайна разом утратила свою важность. Главным было иное. И даже не то, что лелеемые Елизаветою надежды на отцовские объятия развеялись без следа, что княжной Измайловой оказалась Лисонька. В новом своем просветлении чувств и мыслей Елизавета вдруг осознала, что начинала становиться на путь Неонилы Федоровны – путь неприязни, ожесточенности, отстранения, недоброго равнодушия по отношению уже к своей дочери. К Машеньке! А Татьяна-то... Татьяна сказала, что надо назвать ребенка в честь Неонилы... Она, стало быть, знала? И не разубедила Елизавету, опасаясь ранить ее слишком больно?
Елизавета прогнала тоску, стиснувшую сердце, и заставила себя вернуться к прежним мыслям. В них была холодноватая расчетливость, прежде ею незнаемая, несвойственная ей. Ведь никогда прежде ей и не приходилось думать о спасении своего дитяти!
А сейчас речь шла именно об этом.
Мало воротиться домой и открыть сердце свое дочери! Елизавета вдруг поняла, что Машенька не имеет права на имя и наследство Строиловых; да и она сама – если на то пошло, потому что брак Елизаветы и Валерьяна не мог считаться действительным. Если прежде Елизавете оправданием могло быть венчание с единокровным братом, кое не признала бы церковь, то теперь выяснилось, что она – преступница, двоемужница, от живого супруга вторично обвенчанная... А значит, не графиня Строилова!
Ей казалось, что мысли эти – обоюдоострый нож, которым она сознательно и трезво отсекает от сердца все связи с прошлым, с горькой и ненужной, святой своей любовью. Она резала по живому, но иначе было нельзя. Невозможно!
Никто и никогда не должен узнать, что 29 августа 1759 года в Ильинской церкви свершилось венчание Алексея Измайлова и Елизаветы Елагиной. Да и кому знать? Неонила Федоровна умерла. Николка Бутурлин убит в Санкт-Петербурге. Погиб в Сербии Алексей... Батюшка, их венчавший, тоже преставился (Елизавета случайно об этом прослышала, еще когда летом разъезжала по пожарищам). Живых свидетелей того венчания нет. Осталось найти в церковной ризнице книги, что велись в 1759 году, и любой ценой уничтожить роковую запись. И тогда... Тогда останется в живых только память ее сердца. Вечная, неизбывная боль!
Ну, что же! Надо и это одолеть. Если ее мать смогла вырвать сердце из груди во имя мести, то ради своей дочери Елизавета тоже сможет сие совершить. Она ведь всю жизнь знала, что их счастье с Алексеем преступно, невозможно, так что же изменилось?
Ничего! Но почему новая слеза жжет твое лицо, Елизавета? О чем ты плачешь? Или смутно прозреваешь, что любви не избудешь, как ни старайся, как ни рви душу, как ни холоди сердце?..
Легкий шорох вырвал Елизавету из оцепенения. Только теперь она поняла, что слышит его не впервые, что рядом, пока она думала свою печальную думу, все время кто-то был.
Никита, наверное. Надо найти в себе силы встать и распрощаться с этим домом до возвращения хозяев!
Елизавета открыла глаза и с трудом удержалась от крика, ибо почудилось ей, что портрет княгини Марии Павловны Стрешневой ожил, приблизился, источая слезы и одновременно сияя улыбкою, словно рассветные небеса – розовым туманом, и шепчет, и зовет:
– Лизонька! Милая... сестра! Наконец-то!
– ...Из тех она была, кои словно нарочно созданы, чтоб своих любезных принуждать скоро покинуть их, – проговорил князь, задумчиво качая головою. Серьга, которую он носил в одном ухе по моде прошлых веков, закачалась и заиграла в пламени свечи, придавая Михайле Иванычу диковатый и диковинный вид, особенно в сочетании с домашним, мирным шлафроком, обшитым собольими хвостами. – Сила очарования в ней такова была, что мужчина чуть не с первого взгляда обращался в раба, ища в ней милости. И как же сильно и хитро управляла она его душой! Но... в краснейшем яблоке всего более червей. Столь она сей победе радовалась, что принималась помыкать любовником, всякую гордость и своеволие в нем уничтожая, однако не осознавая, что убивает самую суть мужскую. И, чтобы живу быти, оставалось ему одно: восстать, возмутиться... Стало быть, ее покинуть, разлюбить. Виновен я, что жил с нею блудно, а после покинул. Но она мне отплатила стократ!
Слушая эту по-старинному цветистую, мучительную для нее речь, ибо князь Измайлов рассказывал о ее матери, Елизавета тихонько вздохнула; и тотчас Лисонька легко сжала ее пальцы. Души их, как и прежде, безошибочно чувствовали одна другую; печаль одной отзывалась в сердце другой. Иначе быть не могло: они оставались сестрами, пусть всего лишь двоюродными. Ведь брат Лисонькиной матери был отцом Елизаветы, и сейчас Михайла Иваныч с удовольствием заговорил о своем неугомонном шурине.
– Ох, лихой был человек граф Василий! Лют до амурных шалостей! Сестрица его, жена моя, покойница, уродилась тиха и смиренна настолько, что в нашу первую ночь после свадьбы потребовала, чтобы ее любимая горничная, Луша, ночевала у ее кровати. Та была в летах уже и, следовательно, опытнее жены моей, которая по новости ее положения и совершенной простоте нрава не могла решиться одна остаться с мужчиной на ночь, хотя бы это был муж ее. Та, сколько ни отговаривалась, не могла отбиться, пока я не дал ей способ невзначай ускользнуть из нашей спальни, – посмеивался Михайла Иваныч, глядя куда-то вдаль, словно оттуда ему ответно смеялись отважные глаза друга, светилось улыбкою милое лицо жены да мерцал мрачный взор той, которая стала для Измайловых и Стрешневых бичом божиим...
Но, поистине, все мило, что о молодости ни вспомнишь, даже самое печальное, а потому князь продолжал с прежним воодушевлением:
– Граф Василий средь искушений роскошных столиц был первейший куртизан и везде, где бы ни являлся, шел по своей дорожке: «Аз пью квас, а коли вижу пиво, то не пройду его мимо!» Сказывал, даже некую калмыцкую княжну обольстил и умыкнул от родных степей, да беда – померла она в Царицыне. Погоревал граф Василий, конечно, а потом вновь за свое принялся. Смерть его настигла во цвете лет, а, по моему разумению, он один мог бы с Неонилою управиться, ее натуру злонравную переломить. Да на все воля божия! Сестру свою Машу он очень любил и, когда та собиралась к венцу, отдал ей колечко серебряное, родовое, кое носил, как старший среди Стрешневых, уверяя, что носящий его всегда и всюду будет от безвременной смерти сохранен. Мол, сам с тем колечком даже из моря Хазарского выплыл, хотя шторм бушевал невиданный, да еще и брата своей калмыцкой княжны спас. И погляди: словно бы впрямь крылась в том колечке сила охранительная! Не прошло и несколько месяцев, как наткнулся граф Василий в лесу на самострел и умер. Вот и княгиня Мария отдала колечко в игрушки доченьке, а вскоре после того меня навек покинула... Ну а тебе, племянница богоданная, как помогало сие колечко? – спросил князь, беря за руку Елизавету, сидевшую подле него.
Елизавета просияла улыбкою и кивнула согласно, но не открыла князю, о чем думает. Она припомнила странное, милосердное невнимание к ней смерти, облегченно вздохнула, что нашла наконец сему объяснение, и в очередной раз удивилась непостоянству человеческой натуры: то она молит смерть принять ее, то отринуть; и все это с равным пылом и настойчивостью. Да, человек противоречив. Разве можно его за это винить, коли и сама судьба противоречива? В тот миг, когда наконец свела Елизавету с сестрою (до сих пор не верится, что это Лисонька сидит рядом, и сиянье радости не сходит с ее чудесного, томного образа), судьба ударила ее в самое сердце вестью об участи Алексея!..
Михайла Иваныч перевел взор с полустертого, истончившегося серебряного ободка, словно бы вросшего в тонкий палец Елизаветы, на ее лицо, с опаскою выискивая в нем признаки того змиевства, коим отличалось тонкое и фальшивое лицо ее матери. Да, к счастью, не нашел. Кое-чем она, конечно, схожа с Неонилою, особенно пышностью волос и редкостным, переменчивым оттенком больших светлых глаз. От кареглазого Василия унаследовала все прочее: черты лица, брови вразлет, дерзкий нос, маленький крепкий подбородок, рост, стать и повадку, а главное, эту мгновенно вспыхивающую улыбку, на которую трудно было не ответить любому, самому ожесточенному человеку.
Многое уже перегорело в сердце старого князя, много выболело, но с тех пор, как четыре года назад он утратил сына и нашел дочь, Михайла Иваныч ощущал в душе такое терпение и всепрощение, что даже не удивлялся себе, прежде жестокому и мстительному, сейчас смотревшему на эту печальную, задумчивую женщину с поистине отцовской нежностью. Безо всякой ревности он сравнивал ее с Лисонькой и отмечал, что обе были стройны, статны, ликом приманчивы; обе мастерски управляли средствами обольщения – и кокетства их тем страшнее были, что их заметить было трудно; обе могли составить красу даже столичных балов, хотя прелесть их была вовсе различна, и любой мало-мальски проницательный человек заметил бы, что сила Лисоньки в том и состоит, что она не ропщет на зло, ей угрожающее, не пытается с ним бороться, даже как бы не замечает его; в то время как Елизавета рождена бесконечно странствовать в поисках счастья, созидая, разрушая и вновь созидая его своим трудом.
Князь был осведомлен о трагедии, пережитой дочерью четыре года назад, о гибели Эрика фон Тауберта. Однако хоть страшные воспоминания порой и тревожили ее сны, заставляя верить, будто она никогда не забудет предмета своей первой сердечной страсти, Лисонька с радостью подчинилась выбору отца и обручилась с богатым хорошим человеком, соседом Измайловых по имению. Князь Румянцев искал в сем браке любви и выгоды в равной степени; Лисонька желала любви и устроенной женской судьбы, поскольку была из тех бойких барышень, неуловимых кокеток, которые таковыми лишь кажутся, а наяву их идеал – сделаться верной супругою, доброй хозяйкою и чадолюбивой матерью; отец был весьма доволен раскладом дел. Однако сейчас он не мог не понимать, что положение, устраивающее Лисоньку, неприемлемо для ее двоюродной сестрицы; и, принимая ее у себя, возобновляя родство, он, пожалуй, немало осложнит течение жизни своей и дочери, ибо в этой сероглазой женщине подспудно тлел некий беспокойный огонек, в любой миг могущий обратиться в пожар. И не только спалить ее, но и обжечь всех стоящих вокруг. И, хотя князь был мастер и любитель сохранять отношения родства и приязни, он украдкою лелеял надежду, что по дальности расположения Измайлова и Любавина их общение не будет слишком частым!
Князь с особенной пристальностью присматривался к Елизавете, потому что узнал от дочери, что именно она страстно любила его сына и готова была с ним обманно венчаться. Всяческие зародыши авантюризма давным-давно погибли в натуре князя, его не могли не возмущать в женщине этакие отважность, изобретательность и попрание старозаветных правил, и все же, положа руку на сердце, он признавал, что по сочетанию лютой гордости и самой нежной чувствительности, по тайной пылкости своей Елизавета напоминала ему Алексея; несомненно, эти двое вполне подошли бы друг другу, когда б жестокая судьба не отбросила их далеко-далеко друг от друга, превратив некогда неприглядную Лизоньку в прелестную графиню Строилову, а Алексея Измайлова оставив в чужой, каменистой земле...
Князь думал, что слезам, которые он пролил по сыну, давно пришел конец, но нет, они не иссякли. И горе его сердца на сей раз смягчалось лишь тем, что он был не одинок: две дочери обнимали его, две дочери утирали его слезы, вместе с ним оплакивая Алексея!
Право, то был день бесконечных слез! Но если при сестре и дядюшке Елизавета порою могла заставить себя отвлечься, успокоиться, то, пустившись в обратный путь, она уже не осушала глаз. Несмотря на просьбы помедлить, еще погостить, она рвалась в путь. Ей необходимо было остаться одной, чтобы дать волю горю, умыться слезами. Потому что, оказывается, она и не представляла прежде, сколь многое значило для нее то роковое венчание.
Она стыдилась его и гордилась им. Она избегала его вспоминать и лелеяла эту память. Она не была безутешной святошей и не могла проклинать себя за Хонгора и Леонтия, за Сеид-Гирея и Вольного – за всех других, которых любила долго ли, коротко, хотя и знала наверное: Алексей – единственный, кто прошел в ее жизни светлой тенью. Но его уже нет. Значит, как ни болит душа, вновь и вновь обречена она искать невозможное счастье.
О проекте
О подписке