Читать книгу «Наследство колдуна» онлайн полностью📖 — Елены Арсеньевой — MyBook.
cover



Постепенно Виктор Панкратов сделался своим человеком в квартире Екатерины Максимовны Ковалевой, матери Тамары. Доктор не уставал напоминать, что Тамара рожала настолько тяжело, что никто не был уверен, выживет ли она сама и выживет ли ребенок. К счастью, все закончилось благополучно, это правда, однако и мать, и сын по-прежнему нуждаются во врачебном присмотре. А поскольку он принимал роды, то чувствует особую ответственность за здоровье Тамары и Саши.

Ну что ж, его заботы принимались с благодарностью, а когда заболела Екатерина Максимовна и ей понадобился постоянный уход врача, – с благодарностью двойной!

Слов нет, Тамара была красавица, милая, умная, и Панкратову не составляло труда делать вид, что именно ради нее он беспрестанно таскается в этот желтый обшарпанный трехэтажный дом на Спартаковской, хотя приходил он поначалу только ради Саши. Но потом он и в самом деле влюбился в Тамару и порадовался тому, что муж ее возревновал и возбудил дело о разводе.

Как же все удачно складывалось, думал Панкратов, просто великолепно! Он женится на Тамаре – и Сашка станет его сыном. Теперь можно совершенно спокойно, на законных основаниях, заботиться о нем… Все как было Виктору Панкратову велено.

Доктор никогда не задумывался над тем, кто, собственно, отдал ему такой приказ. Это было неважно. Судьбоносные приказы не обсуждают – их просто исполняют! Правда, иногда в его снах возникало лицо какой-то русоволосой женщины с родинкой в уголке рта и мужчины с нахмуренными, а может быть, сросшимися на переносице бровями, и Панкратов понимал, что это лица тех, кто велел ему заботиться о Саше, но наступало утро – и вещие сны забывались.

Но вот Екатерина Максимовна умерла, развод с Морозовым был получен, день свадьбы Тамары и Виктора Панкратова назначен на июль 1941 года – следовало для приличия выждать хотя бы год после похорон. Впрочем, Виктор уже поселился у Тамары, в свободное от дежурств время гулял с Сашей и все чаще думал о том, как ему повезло с этим невесть откуда взявшимся сыном, потому что мальчишка оказался просто чудесный.

В нем было что-то необычайно располагающее. Панкратов еще не видел человека, который не улыбнулся бы Саше и с удовольствием не оглянулся ему вслед. Он словно бы излучал доброту, его любили все… Кроме, кажется, соседки с первого этажа, Люси Абрамец.

Похоже, она чуяла, что дело с этой самозабвенной привязанностью Панкратова к чужому ребенку нечисто, однако, поскольку истинная причина такой привязанности вообще не могла быть заподозрена, Люся шла проторенной мещанской тропой и немало крови попортила и самой Тамаре, и покойной Екатерине Максимовне сплетнями на тему, что недаром, дескать, кавторанг Морозов развелся с женой-изменницей. Панкратов же полагал, что дело было в элементарной женской зависти одинокой коротконогой дурнушки к высокой и стройной красавице, вокруг которой кипели мужские страсти. Так или иначе, Саша всегда куксился при виде Люси Абрамец и отворачивался от нее, даже когда она строила из себя добренькую тетеньку и норовила сделать ему «козу». Этих «коз» Саша вообще терпеть не мог, тем более – сделанных неприятными ему людьми: сразу начинал сердито орать.

Вообще же он был на диво спокоен, вполне мог играть один, не досаждая взрослым, а когда чуть подрос, страстно полюбил книги. Взрослые часто читали ему: он обожал Пушкина и уже в год с упоением слушал по сотне раз свои самые любимые «Сказку о царе Салтане» и «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях», а едва научившись говорить, твердил их наизусть, хотя, очень может быть, не все в них понимал.

Говорить он начал рано и сразу очень четко, осмысленно, только некоторые слова уморительно переиначивал. А вообще красота слова завораживала его… А еще красота церковных песнопений.

В 1941 году на Пасху в Елоховской церкви, поблизости от которой еще пять лет тому назад митрополит Сергий Страгородский, глава Московского патриархата, устроил свою резиденцию, почему храм и не закрыли, разрешили петь выдающимся оперным и камерным голосам: Козловскому, Барсовой и Михайлову – особенно ценимому церковными регентами за его уникальный бас-профундо[11]. Таким образом, сугубо церковному мероприятию придавался отчасти светский характер, тем более что Барсова, к примеру, стала депутатом Верховного Совета РСФСР первого созыва, Козловский считался любимым певцом вождя, а Михайлов недавно получил Сталинскую премию. Этим людям было дозволено очень многое!

Вот и в один апрельский день (Пасха в 1941 году приходилась на 20 апреля) Саша услышал с улицы распевки – да так и потянулся к церкви:

– Песенки! Песенки красивые! Пойдем слушать!

Тамара послушно взяла его на руки и вошла в ограду. Однако пение тотчас прекратилось. Слышно было, как Козловский вдруг закашлялся и никак не мог остановиться: видимо, поперхнулся.

Тамара хотела уйти, но Саша так и рвался из рук:

– Пойдем туда! Пойдем!

Тамара несмело вошла в храм, потом пробралась меж толпившимися в дверях людьми… Саша, завидев огоньки свечей, что-то восторженно воскликнул, засмеялся радостно.

Козловский, стоявший с побагровевшим лицом, внезапно перестал кашлять и отдышался.

– Чуток не помер, – сказал он полунасмешливо, полуиспуганно словно бы не своим, мягким и высоким голосом, а низким, огрубевшим полубасом.

– Ты никак до моих регистров добираешься? – мрачно, просто-таки по-мефистофельски грохнул своим «профундо» Михайлов, но Козловский только отмахнулся и пробормотал обеспокоенно:

– Неужто связки сорвал? Беда…

– Попробуйте еще раз, Иван Семенович, – предложил регент, сделав знак церковному хору соблюдать тишину.

– Боюсь, – пробормотал Козловский, столь осторожно касаясь горла, словно оно и впрямь было хрустальным (именно так частенько называли поклонники этого великого певца его горло).

Саша вдруг захлопал в ладоши.

– Слышь-ка, Ванюша, просят тебя, – засмеялась Калерия Владимировна Барсова (она, правда, предпочитала, чтобы ее называли Валерией, но это к делу не относится).

Козловский поглядел на Сашу – и вдруг пропел до того легко и свободно, словно и не кашлял, не хрипел минуту назад:

 
Всякое дыхание да хвалит Господа.
Хвалите Господа с небес,
Хвалите Его в вышних.
Тебе подобает песнь Богу.
Хвалите Его, вси Ангели Его,
Хвалите Его, вся Силы Его…
 

Кругом зааплодировали, а Козловский помахал Тамаре и Саше рукой и засмеялся:

– Спасибо, ангел мой! Исцелил!

Саша вдруг сладко зевнул, опустил голову Тамаре на плечо, смежил веки…

– Устал небось ребенок, тебя исцеляючи, – усмехнулась Барсова. – Однако же не станем тянуть, товарищи, еще дела есть!

Регент послушно воздел руки, и хор грянул громогласно:

 
Поем Твою, Христе, спасительную страсть
И славим Твое Воскресение…
 

Тамара поспешила выйти, боясь, что Сашенька проснется, однако его, чудилось, и пушками было не разбудить.

Дома она пересказала эту историю Панкратову, и тот глянул странно:

– А помнишь, как он все время около твоей мамы засыпал?

Тамара кивнула…

У Екатерины Максимовны был рак, и накануне смерти ее мучили жестокие боли. Она это скрывала с редкостным мужеством, однако иногда, в самые тяжелые минуты, просила, чтобы рядом с ней положили Сашу. Боли у нее странным образом смирялись, а Саша немедленно засыпал.

– Помнится мне, дед мой на колени свои больные кошку сажал, чтобы грела-врачевала, – посмеивалась Екатерина Максимовна, – вот так и Сашенька меня врачует.

Конечно, всерьез этого никто не принимал: думали, Екатерине Максимовне становится легче оттого, что любит внука самозабвенно, да и он отвечал ей самой нежной любовью, вечно ластился, как котенок, и горько плакал, когда бабушка вдруг исчезла из дому и он никак не мог ее найти. Не понимал, что произошло, но словно чувствовал: на земле стало меньше человеком, которому был он, Саша, жизненно необходим.

Вспомнив об этом, Тамара и сказала Панкратову:

– Иногда мне кажется, что Саша и в самом деле твой сын. Ты врач – и он… какой-то исцеляющий, да?

Панкратов рассеянно кивнул, вглядываясь в спящего мальчика и пытаясь понять, в самом ли деле наделен этот ребенок неким тайным даром, и если да, не наследство ли это его загадочно погибших родителей.

Разумеется, ответа на этот вопрос найти он не мог, да и почему-то мысли об этом почти немедленно его оставили.

Вот так бывало всегда. Стоило поглубже о Сашке и его родителях задуматься, как кто-то словно бы выталкивал Панкратова из тех бездн, в которые он норовил погрузиться…

Москва, осень 1941 года

Москву бомбили все чаще. Сестры, врачи, санитарки (почти весь мужской персонал был уже мобилизован) по ночам дежурили на крыше и во дворе, готовые гасить «зажигалки». Когда проходила ночь очередного налета, все радовались, что больницу не тронули. Один Ромашов проклинал немецких летчиков, которые бомбили все, что угодно, кроме того, что было нужно разбомбить. Он с ненавистью смотрел в бессмысленные лица, окружившие его, его трясло от жутких криков, которые порою раздавались из палат, и выворачивало наизнанку от бестолковых разговоров, которые вели пациенты – чаще всего сами с собой. Смерть под бомбами стала бы для них благом, истинным избавлением, а для него налет означал возможность побега. Суматоха и паника позволят ему раздобыть одежду, а не явиться в Москву в этой жуткой пижаме, в которой его любой милиционер задержит.

Ромашов возненавидел дождливые ночи, когда заведомо не могло быть бомбежек: каждый вечер он неумело, но жарко молился о ясной луне, превращаясь в это время в такого же язычника, каким был его дед, лопарский нойд, то есть колдун, Пейвэ Мец. Однако фашистские бомбардировщики по-прежнему не интересовались бывшей Канатчиковой дачей! А лето тем временем шло к концу, и вот однажды случилось то, что Ромашов поначалу счел истинной катастрофой.

Ранним сентябрьским утром к больнице вдруг подкатили крытые грузовики, и санитары с врачами разбежались по палатам, помогая больным надевать казенные телогрейки прямо на пижамы, обувать казенные боты и нахлобучивать шапки. Пациентам объявили, что лечебница срочно эвакуируется в Горький[12] и некоторые другие города Горьковской области, потому что это здание займет госпиталь для раненых с черепно-мозговыми травмами.

Кто-то из больных понял, о чем речь, кто-то нет – это, впрочем, было неважно.

Везти пациентов намеревались именно на грузовиках, потому что железные дороги были перегружены; к тому же их постоянно бомбили.

Услышав об эвакуации, Ромашов похолодел.

Уехать в Горький? Или даже в Горьковскую область?! Да это смерти подобно. Как оттуда выбраться в Москву? Все его надежды рушатся…

И вдруг, в минуту полного отчаяния и ужаса, Ромашова озарило: да ведь это его шанс! Вот и настал тот момент, когда он сможет убежать! Во время погрузки!

Он затаился и ждал удобного мгновения. Больные стояли в колоннах на обочине дороги под охраной санитаров.

Ромашов взглянул в небо. Нет, на чудеса и появление бомбардировщиков рассчитывать не приходится. Надеяться нужно только на себя.

Он внимательно присматривался к тому, что происходит, как идет посадка. Это оказалось делом очень хлопотным, потому что многие пациенты боялись подниматься в высокие крытые кузова, их приходилось подсаживать, подталкивать, а иных запихивать туда чуть ли не силком. Дело осложнялось еще и тем, что всем выдали сухой паек: хлеб, который все убрали в самодельные «сидоры» – вещевые мешки, сделанные из наволочек, перевязанных веревками, – и некоторые пациенты, перенервничав, накинулись на хлеб и лихорадочно поедали его, думать не думая о предстоящей долгой дороге.

Спохватившись, санитары принялись отнимать этот хлеб, чтобы выдавать его на привалах, и суматоха, которая поднялась из-за этого, грозила вовсе сорвать эвакуацию.

Ромашов понял, что ждать больше нельзя. Воспользовавшись тем, что все внимание привлечено к потасовке больных и санитаров, он выскользнул из колонны и в два прыжка вернулся в здание больницы. Сейчас он ничем не рисковал: если заметят, то всего лишь отправят обратно в строй.

Однако повезло: больница оказалась пуста.

Ромашов спустился в подвал и кинулся к кладовой, где хранились вещи больных. Сейчас они были увязаны в большие мешки, их должны были вынести и погрузить в отдельный грузовик вместе с больничной документацией – в последнюю очередь, когда колонна машин с пациентами уже тронется в путь.

Искать свою одежду было бессмысленно, да и не помнил Ромашов, во что был одет, когда столкнулся с Панкратовым. Точно, что не в форму, вот и все, что застряло в памяти. Форму он не любил, поэтому надевал редко, только уж когда не обойтись было без этого… Ну, теперь ему, возможно, уже никогда ее не надеть!

Развязал первый попавшийся мешок и напялил на себя более или менее подходящее по размеру исподнее, брюки, рубашку, пиджак, шапку и короткое пальто. Затем нашел в другом мешке ботинки, которые пришлись по ноге, и обулся, сначала разорвав на портянки больничные бязевые штаны от пижамы.

Он буквально физически ощущал, как летит время. В любую минуту в подвал мог кто-то войти, однако Ромашов не слишком об этом беспокоился. Он нашел в углу небольшой ломик и воспринял эту находку как подарок судьбы. Кто бы ни попытался ему мешать, он был готов убить этого человека. Ему уже приходилось убивать, так что он справится.

В глубине души Ромашов почти ожидал этого появления, этой помехи. Он помнил, какой необыкновенной силой, какой энергией наполнились его душа, разум и тело после того, как он уничтожил в Сокольниках двух сестер, Галю и Клаву… Возможно, новое убийство произведет на него такое же воскрешающее действие? Поможет вернуть утраченные силы, а главное, его сверхъестественные способности?

О да, он почти ждал чьего-нибудь появления в подвале!

Однако никто не пришел, и наконец Ромашов, прихватив свой «сидор» и пряча под пальто ломик, поднялся из подвала и прокрался к выходу.

Осторожно выглянул.

Суматоха улеглась, погрузка шла более или менее спокойно, но пройти сейчас по полянке к воротам было бы полнейшим безумием: сразу заметят.

Ромашов зашел в какой-то кабинет на первом этаже, увидел окно, ведущее на задний двор, сломал ломиком замок решетки, распахнул створки и выбрался вон, не забыв старательно прикрыть окно за собой, чтобы взлом не был заметен хотя бы на первый взгляд. Пригибаясь, промчался через двор, спрятался за сараем и огляделся.

Перелезть через ограду с колючей проволокой, пропущенной поверху, нечего было и думать. В главные ворота тоже не выйдешь…

Значит, надо ждать!

Ждать удобного момента.

Прошел примерно час, и Ромашов уже начал было нервничать, что не успеет выскользнуть в ворота до того, как колонна отправится и сторожа снова все закроют, когда какой-то больной, неуклюже влезавший в грузовик, вдруг сорвался наземь и заорал истошным голосом. То ли ушибся, то ли перепугался, то ли еще невесть что, однако завопил он жутко, и крик его мигом посеял панику среди других пациентов. О, как знал, как помнил Ромашов страшное воздействие таких вот безумных воплей, которыми порою разражались его товарищи по несчастью! Стоило начать одному, как вскоре ор охватывал все палаты. Сколько раз, бывало, он и сам начинал кричать, биться головой об стену в приступах внезапно налетевшего ужаса перед… Перед чем? Перед кем?! В том-то и состоял ужас, что непонятна была его причина! И даже сейчас Ромашов, который хотел считать себя вполне здоровым человеком, с трудом удержался от того, чтобы не заорать вместе с остальными!

Однако ему все же удалось справиться с собой. Тошнило и трясло, ноги подкашивались, однако он все-таки заставил себя перебежать через двор и броситься к толпе больных и санитаров с таким видом, словно он и сам был одним из таких санитаров и намеревался помочь. В толпе ему удалось скользнуть под грузовик и проворно переползти на другую сторону дороги. Вскочил, метнулся в кусты – и тут его словно тронул кто-то за плечо!

Он в ужасе обернулся, сунув руку под пальто, готовясь выхватить ломик и прикончить того, кто посмеет его остановить, – однако рядом никого не было. Только шагах в двадцати стояла около грузовика доктор Симеонова в белом халате, на который было наброшено пальтецо, с седой косой, выпавшей из-под колпака…

Минуту, не меньше, они смотрели в глаза друг другу, а потом Симеонова слабо улыбнулась, кивнула – и, повернувшись, зашла за грузовик.

Значит, Симеонова поняла, что он уже здоров? Значит, решила помочь ему? Но почему?!

Ромашов не знал, но сейчас ему было не до размышлений об этом. Симеонова могла передумать, кто-то еще мог заметить его побег – нет, надо было не столбом стоять, а бежать, бежать в лес, как можно скорей и как можно дальше!

Ромашов ринулся вперед. Сначала то и дело оглядывался, потом понял, что погони нет и не будет. Остановился, перевел дух…

На глаза попался какой-то бочажок, из которого он с удовольствием напился: от бега и страха пересохло горло.

Этот бочажок был таким же чудом, как поведение доктора Симеоновой, и Ромашов робко поверил в то, что удача теперь на его стороне.

Он сообразил, где должна находиться Москва, и повернул в том направлении. И в это мгновение почему-то вспомнил, что доктора Симеонову зовут Елизаветой Николаевной.

Как Лизу, жену Грозы, Лизу Трапезникову, которую Павел Мец некогда без памяти любил, а потом, став Ромашовым, предал и ее саму, и ее отца, и Грозу…

И у Лизы точно так же иногда выпадала коса из прически…

Он резко мотнул головой, отгоняя непрошеные, губительные мысли, и они отлетели прочь вместе со слезами, которые навернулись было на глаза.

Ромашов пошел к Москве. Сначала пробирался по лесу, но примерно через километр вернулся к дороге.

По шоссе, пусть даже навстречу почти непрерывно мчались машины с грузом, военными или эвакуированными людьми, идти оказалось куда легче!

Начало смеркаться, однако Ромашов все шел и шел, остановившись только дважды, чтобы поесть. И все-таки войти в Москву до комендантского часа не удалось. Пришлось провести ночь в поле, в недавно сметанном стогу, где оказалось так тепло, так уютно, что Ромашов впервые за много дней, месяцев и даже лет уснул спокойным, безмятежным сном человека, которому наконец-то, наконец-то повезло.

Москва, июнь 1941 года

Еще с субботы Саша вдруг начал канючить:

– В Соколики хочу, в Соколики!

Так он называл Сокольники, куда Панкратов и Тамара очень любили ездить. Там жила тетка Виктора – его единственная родственница. Она была завзятая огородница, и от нее никогда не возвращались без полной авоськи овощей, что было немалым подспорьем в хозяйстве, ибо насмерть обиженный Морозов отозвал свой денежный аттестат после развода, Тамара еще не работала, а зарплата Панкратова была все же невелика для троих. Алименты же Морозова решили перечислять на сберегательную книжку, которую открыли на Сашино имя. Это было предложение Панкратова, который нипочем не хотел пользоваться деньгами человека, которого он так ужасно обманул и вынудил содержать чужого ребенка. Странно, что Морозову было бы легче пережить смерть собственного сына, чем воспитывать не своего

– А что бы нам и в самом деле не съездить завтра в Сокольники? – сказал Панкратов. – Тетя Наташа еще на той неделе звонила и приглашала за клубникой, да я все дежурил да дежурил. Поехали, а то нынче клубника ранняя, отойдет – Сашка и не поест толком.

Тамара засмеялась:

– Сашка в нашем доме главный человек!

– А разве не так? – изумился Панкратов. – Конечно, главный!

Тамара смеялась, а он оставался серьезным. Всего-навсего излагал принцип своей жизни: поступать так, как нужно Сашке. Если он чего-то хочет, значит, это ему нужно. И должно быть исполнено!

Ну, с утра воскресенья, 22 июня, купили для тети Наташи конфет и свежего хлеба в ближайшей булочной (в Сокольниках был один только магазин, да и тот совсем плохонький, даже хлеб туда завозили вечно какой-то непропеченный, что ж о конфетах говорить?), сели на 43-й трамвай и поехали.

Было еще очень рано, едва восемь: вечером Панкратову предстояло выйти на ночное дежурство, надо было вернуться не позднее пяти, чтобы успеть хоть немного поспать.

Тетя Наташа жила почти на пересечении 1-го Лучевого просека с Поперечным просеком, так что от трамвайной остановки пришлось еще довольно долго идти.