Одно хорошо: руки-то у бесов были не в меру проворные, а вот умишком бесенята не вышли, не помнили ничего, оттого можно им было прежние задания сызнова давать. Ну и, конечно, использовали их что Черномазый, что Антипка для домашних дел, однако тут за ними нужен был глаз да глаз!
Как-то заставили их в предовинье рожь молотить. Известно, что в овине свежесжатое зерно крестьяне сушили, а в предовинье либо на открытом гумне потом молотили цепами. Ну, велеть-то велели, да и позабыли об этом. А бесы взялись за работу ночью, да так расстарались, так все измолотили, что и солому собирать не надо было: все в мякину превратили, да и сам овин в щепу истолкли.
Тут уж терпение Черномазого лопнуло! Решил он лучше сам все делать, только бы от бесов отвязаться раз и навсегда. Послал Антипку в церкви палку освятить (самому-то нельзя было и подойти к божьему храму, ибо душа сатане запродана!), а потом приказал бесам за нее взяться и держаться, пока их кто-нибудь не отпустит. А потом отнес палку на кресты: на росстани, на перекресток дорог, значит, – да там и бросил.
Ну что ж, в достатке они жили и без всяких бесов. Черномазого в Завитой боялись, оттого и старались его заранее задобрить всяким добром: то мукой, то мясом, то звонкой монетою.
Вот она, старая береза! Живехонька-здоровехонька, осеняет своими ветвями дворик; вот и незабвенная развилка меж двумя стволами хорошо видна – этот капитанский мостик детства. Рядом с березой стоят дед с бабушкой, и как же они молоды на этом снимке! Всегда казались невероятно старыми, однако здесь им явно не больше пятидесяти. Значит, Маша едва-едва родилась. Бабушкины еще темные, еще не седые волосы гладко зачесаны назад и собраны в большой тяжелый узел, и на этом фото она как никогда похожа на Аксинью из старого фильма «Тихий Дон», а дед крутит ус совершенно как Гришка Мелехов. Не зря это был их любимый фильм, любимейший!
Наглядевшись на родные лица, тихо плача оттого, что нельзя ничего, ничего вернуть, невозможно произнести нежные слова, безнадежно, навсегда опоздавшие, Маша вдруг заметила странную тень, лежащую на песочке, которым был посыпан двор. Это была тень женщины в платке и какой-то длинной одежде. Солнце стояло в полудне: тени деда, бабушки и березы были коротенькими, как и положено в это время, тени фотографа вообще не было видно, она лежала у него под ногами за пределами снимка… каким же образом эта женщина отбрасывала такую длинную тень, как будто солнце находилось на востоке или на западе?!
Маша ломала голову до тех пор, пока ей не пришла в голову простейшая отгадка: да это никакая не тень! Это всего-навсего дефект старой пленки и старого фото, который даже оцифровка не смогла устранить!
Она положила листок на тумбочку рядом с кроватью, погасила свет, погладила Маську, который со счастливым мурлыканьем занял свое место и выключил моторчик, ибо немедленно уснул, – и закрыла глаза.
К Маше сон, впрочем, подступил не сразу. Сначала она размышляла о том, что вообще-то в Завитую можно и в заброшенную съездить! Электричкой до Киселихи, потом через лес три версты или километра, кому как больше нравится, дорогу она отлично помнит. Замечательная прогулка может получиться!
С этой мыслью Маша уснула – и немедленно на нее глянули черные, провалившиеся, окруженные тенями, измученные глаза человека в красной рубахе, потемневшей на груди от крови, шевельнулись его бледные, сухие губы, изронив чуть слышный шепот:
– Меня зовут Иван Горностай. Помоги! Только ты меня спасти можешь. Только ты!
Она немедленно проснулась с тоской, жалостью – и в то же время со странным чувством восторга. Никто и никогда не говорил Маше Мироновой – мол, только ты… Жаль, что это было во сне, вдобавок посвященном какому-то далекому-предалекому прошлому!
Еще больше было жаль, что проснулась. Кто знает, вдруг она бы и в самом деле спасла загадочного Ивана Горностая и он еще что-нибудь сказал бы Маше – такое же хорошее и книжно-романтичное…
Убеждение в том, что девушке спасать мужчину неприлично, улетучилось в неведомые дали. Сейчас Маша о своих прежних принципах даже не вспомнила!
Забегая вперед, следует сказать, что и не вспоминала больше никогда…
Она крепко стиснула веки – и снова уснула, правда, виделась все какая-то серая муть, и лишь под утро приснилась ей та самая фотография деда и бабки, которую она рассматривала перед сном: фотография со странным пятном.
Однако на сей раз это было никакое не пятно, а в самом деле тень женщины, причем она вдруг поднялась с земли, усмехнулась Маше серым лицом из-под низко надвинутого серого платка, проворчала сердито: «Ты везде пройдешь, ты кого хошь спасешь, дури у тебя хватит!» – и снова распростерлась на земле: тень не тень, пятно не пятно…
Жутковато это выглядело, жутковато, прямо скажем, однако Маша подскочила в постели, чувствуя не страх, а такую тревогу, какой никогда в жизни не испытывала.
– Глупости, – безапелляционно выпалила она, глядя в зеркало на свою невыспавшуюся, блеклую физиономию и всклокоченные волосы. – Глу-пос-ти! Это только сон, причем совершенно не осознанный! И нечего мне тут «Вечное сияние чистого разума» [2] устраивать!
Сияние не сияние, чистого разума или грязного, осознанное это было сновидение или нет, не суть важно: Маша не могла не признать, что жизнь ее благодаря трем этим снам наполнилась новым смыслом. Они как бы вырвали ее из скучного бытовизма, а уж желание съездить в Завитую теперь не давало ей покоя.
«Может быть, родовая память пробудилась? – размышляла Маша. – Какая же я была дура, что ни о чем не расспрашивала ни бабушку, ни деда, ни маму с папой: жила одним днем, будто цветок, который при дороге вырос и в любую минуту может быть сорван ветром и унесен невесть куда!»
Самоедство такого рода всегда оказывало на нее благотворное влияние, вот и сейчас решение отправиться в Завитую окончательно окрепло.
Завтра суббота, выходной день. Электрички идут в нужном Маше направлении каждый час. До Линды ехать около часа, потом час на дорогу.
Добраться в Завитую – если в деревне и правда полная разруха, вздохнуть с сожалением, перекусить и топать обратно.
Если жизнь в деревне все же теплится, а сплошные заросли травищи существуют только в Жукином буйном воображении (почему-то Машу не оставляло ощущение, что друг детства все же поднаврал!), можно и задержаться. Поговорить с какой-нибудь старушечкой, которая помнит бабку с дедом, а может, и родителей Машиных, а может, и ее саму! Конечно, сделать побольше снимков. И, соприкоснувшись с историческими корнями, отправиться в обратный путь, чтобы вечером же позвонить тете Юле и рассказать ей о поездке на родимую сторонку!
Из дневника Василия Жукова, 1930 год
Отношения с жителями Завитой постепенно установились у меня хорошие, добрые, никто с порога меня не гнал, как поначалу было, а совсем наоборот: норовили угостить и рассказать про свою тяжелую жизнь, взывая к моей жалости. Мол, ну когда тут на колхозные поля, на пастбища или на косьбу идти, когда свой огород зарос выше плетня, а скотина хиреет?
Что ж, я понимаю здешних жителей. Незабываемы времена, когда смертельным вихрем пронесся по Поволжью свирепый голод!
Я в это время в Москве пытался выжить, подрабатывал в разных местах. Пайки там были хоть и совсем скудные, но все же их худо-бедно давали совслужащим, а крестьянам не на кого было рассчитывать, ничьей помощи они не ждали: продотряды вывозили все подчистую, обрекая целые волости на голодную смерть… вывозили, чтобы кормить войско и город. И меня, значит, в Москве.
Я чувствую себя перед ними виноватым, перед моими теперешними односельчанами, оттого сверх меры не усердствую.
О том, что пережито было в ту пору, они говорить не любят, вот только историю про Глафиру да Марусеньку некоторое время спустя поведал мне тот же Лаврентьич. Эта история убедила меня в том, что Тимофей Свирин правду говорил: он ведь тоже вспоминал двух этих сестричек, еще как вспоминал, и крепла во мне надежда, что, коли он про них не соврал, то и остальное окажется правдой.
Бабы молотят языками, а я знай мотаю на ус каждое слово, по крупицам собирая все обмолвки и намеки на то, что я ищу. А ищу я то, о чем мне, умирая, рассказал Тимофей Свирин, денщик мой фронтовой.
Его любимая поговорка была: «С понедельника – на всю неделю». То есть как неделя началась, так она и пройдет, так и кончится. Удивительным образом слова эти постоянно сбывались. И я уже готовился к неприятностям, если они случались в понедельник. Можно сказать, ждал их. Оттого, небось, они происходили, почуяв мое горячее желание их встретить! А впрочем, может быть, то время, когда Тимофей находился со мной рядом, было как раз таким временем, когда неприятности нас преследовали постоянно, с утра и до вечера и во все дни недели.
Эти годы вспомнить страшно, 1914-й и последующие… а в ноябре 17-го Тимофей был убит своими же однополчанами, непременно желавшими зарыть штык в землю и бежать домой, делить помещичьи угодья, ибо теперь «земля – крестьянам».
Мне удалось спастись каким-то чудом небесным; может быть, как раз потому, что я ожидал беды и успел скрыться. Я отсиделся в кустах, я смотрел, как толпа бьет насмерть моего единственного друга, но выйти и разделить его судьбу не нашел смелости. Потом, когда убийцы разошлись – не то радуясь тому, что совершили, не то стыдясь того, что совершили, не то боясь совершенного, – я вернулся к его телу, намереваясь похоронить по-людски.
Это было невероятно, однако Тимофей оказался еще жив!
Меня к тому времени уже трудно было чем-то пронять, но я все же залился слезами, как мальчишка, и Тимофей с трудом выговорил: он еще не умер потому, что ждал меня, знал, что я вернусь, а как расскажет мне все, так и отойдет. И поведал он мне нечто, во что я, конечно, сразу не поверил: решил, что это предсмертный бред. Чтобы найти это, я должен был поехать в захолустную деревеньку нижегородской губернии, в деревеньку, которая называется Завитáя. Тимофей поначалу надеялся, что мы после войны поедем туда вместе, он мне все покажет и разделит со мной то, что мы найдем, но, раз ему не судьба, придется мне отправиться одному.
– Прекрати ерунду городить, Тимоша, – сказал я, отирая смертный пот с его лица. – Все балагуришь, нашел время!
И прикусил язык от этих неосторожных слов про время…
– Ну уж нет, не ерунда это, – пробормотал он, с трудом исторгая из себя слова. – Перед кончиной языком попусту молоть не стану, каждый миг на счету!
Я тогда не знал, верить в это или нет, скорее, нет, вообще не верил, настолько дико звучало то, что он рассказал мне. И все же приехал в Завитую, потому что последовать советам Тимофея – это была единственная для меня надежда вырваться из той жуткой жизни, которую я обречен вести при Советах! А для этого следовало найти то, что было спрятано в каморке некоего дома в Завитой примерно двести лет тому назад [3].
С вечера Маша купила хорошей колбаски и сыру, чтобы наделать бутербродов в дорогу, будильник включать не стала, решила хорошенько выспаться и только тогда пуститься на вокзал.
Однако выспаться не удалось. Под утро Маша в своих туманных сновидениях снова набрела на Ивана Горностая, который лежал в какой-то полутемной обшарпанной комнатушке – уже чуть живой, бледный, со связанными руками, слабо шевелил пересохшими губами, но ничего сказать не был в силах – только смотрел на Машу со смертной тоской, как бы прощаясь с ней уже навеки. Потом скрипнула дверь… кто-то вошел, но Маша не видела, кто: проснулась опять совершенно не в себе.
Пришли его палачи? Или спасители? Или спасительница?
Бог знает почему, Маша вдруг страшно возревновала к этой спасительнице, но потом немного успокоилась. Сказал же Горностай в прошлом сне: «Только ты…»
Часы показывали пять, и Маська, разбуженный слишком рано, ворчал, а не мурлыкал, однако его хозяйка больше не стала ложиться, а спрыгнула с постели, вскочила в душевую кабину, мигом из нее выскочила, мгновенно наделала бутербродов, намыла яблок, налила в термос чаю, сунула все это в рюкзачок (сумкам она предпочитала маленькие легонькие рюкзачки из спортивного магазина «Декатлон»), насыпала Маське его любимый корм, сама решив позавтракать в поезде, оделась по-походному: джинсы, кроссовки, маечка и легкая курточка (с утра еще прохладно, только после одиннадцати начнет припекать!), шагнула было уже за дверь, но с порога, не переступая его (а то пути не будет!), потянулась к вешалке и сдернула с нее легкий шарфик. Идти придется по лесу, а там мало ли что по деревьям ползает! Один раз, еще в детстве, Маше в лесочке свалилась на голову с дерева гусеница и, постепенно спустившись на шею, подползла к лицу. Маша ее не чувствовала, потому что шея ее была закрыта водолазкой, но внезапно повернуть голову и встретиться глазами с гусеницей – это было для нее слишком сильное впечатление!
Примерно так же она орала бы, если бы наступила на змею, честное слово!
Путь ее пролегал мимо Театрального сквера, прилегавшего к дому, в котором жил Жука, и Маше попались на глаза ранние пташки – Карлуша и его хозяйка. Оба, похоже, ничего не имели против возобновления знакомства, однако Маша только помахала им издали рукой, крикнула, что опаздывает на электричку, и побежала дальше к остановке маршруток.
В поезде она перекусила, а потом вдруг так разморилась после почти бессонной ночи, что задремала и, сколько ни вслушивалась в объявления о приближающихся станциях, Киселиху благополучно проспала и вскинулась, только услышав:
– Станция Линда. Следующая станция Кеза.
Маша едва успела выскочить на платформу: двери вагона даже умудрились прищемить развевающийся шарфик, который, на счастье, оказался достаточно легок и сам собой выскользнул из сомкнувшихся створок, избавив Машу от трагической участи Айседоры Дункан.
Айседора Дункан Маше никогда не нравилась, финал ее жизни не нравился еще больше, поэтому она – от греха подальше! – убрала шарфик в карман.
Однако что же ей теперь делать? Встречную электричку ждать?
А вот и она как раз уходит…
Маша посмотрела вслед электричке, пожала плечами и – без особой печали – решила смириться с судьбой и пойти к деревне другой дорогой. Завитая находилась между Киселихой и Линдой, поближе к Киселихе, подальше от Линды, но ненамного, километра на два, на три, это Маша по старым временам помнила.
Погода стояла чудесная, дорога лесная оказалась вполне приличной, однако, когда Маша повернула на тропу, ведущую к деревне, она поняла, что Жука, похоже, не слишком соврал: в Завитой и впрямь вполне может быть все заброшено, потому что тропа имела такой вид, словно по ней уже давным-давно никто не хаживал, не езживал.
Хорошо, что Маша надела джинсы, а не шорты, иначе ее ногам очень плохо пришлось бы! Даже джинсы мигом промокли от росы чуть ли не до бедер, на них нацеплялись какие-то колючки, травинки, разноцветные лепестки цветов, которые Маша сначала как-то берегла, старалась обходить, а потом махнула на все рукой и перла напролом, будто какой-нибудь первопроходец Ерофей Хабаров, догадываясь, что не сошла с тропы, только потому, что заросла эта тропа всего лишь травищей и цветищами, а не деревьищами.
Она шла и шла, ругая себя за непонятное упорство, и, по всем приметам, до Завитой оставалось минут пять-десять ходу, когда в ближних зарослях вдруг раздался треск – и буквально к Машиным ногам вывалилось что-то огромное, серое и четвероногое.
Ужаснулась было – волк?! – однако существо громко залаяло и прижалось остроухой головой к Машиным коленям.
Так это пес! Ну, с псом-то она поладит! Однако где же его держали, откуда он удрал, сорвавшись с цепи, вернее, с привязи? На шее болтается обрывок довольно толстой веревки – верный признак злобного хозяина, нос сухой – верный признак жажды, ребра подвело – верный признак голода… Маша мигом утоптала траву поблизости, сбросила на эту импровизированную полянку рюкзачок, достала бутерброды, налила воды в широкую кружку от термоса…
Пес взглянул недоверчиво, словно бы даже глаза вытаращив, а потом припал к еде и питью, лопал за обе щеки, изредка вскидывал голову, смотрел на Машу, издавал какой-то странный звук, не то благодарственное урчание, не то сдавленное рыдание, вернее, скуление.
– Ешь, ешь, – ласково приговаривала Маша, ужасно злясь при мысли о том, что кто-то, тварь какая-то довела несчастного пса до такого состояния. Главное, красавец, хоть и явно беспородный, вернее, множество пород в нем намешано. Даже на меделяна [4] немного похож этой жесткой шерстью, словно бы наморщенной мордой и обвисшими ушами. Хотя, кажется, этой породы уже не существует, она чуть ли не в середине XIX века вымерла, когда в России запретили псовую травлю медведей.
Да, вообразите, и тогда заботились о сохранении редких видов, и еще как заботились! Маша знала о меделянах потому, что дед ее был великий собачник, собравший множество книг о породах собак (все они, к несчастью, сгорели вместе с домом). Маша в детстве их с удовольствием читала.
О проекте
О подписке