Читать книгу «Ne-bud-duroi.ru» онлайн полностью📖 — Елены Афанасьевой — MyBook.
image

4
Фотографический портрет

Александринька, 15 февраля 1856 года

Бежать!

Бежать из дома! Далеко-далеко. Чтоб все искать кинулись. И папá чтоб про свои важные доклады запамятовал, а велел лошадей закладывать и девочку свою ненаглядную искать. И мамá чтоб, заламывая руки, убивалась, что так недобро девочку обидела, чего она, Александринька, никак не заслуживает!

Бежать! И непременно в легком платье, без шубки, без капора. И обязательно замерзнуть в снегу.

Замерзнуть в сугробе на Фонтанке! Ветер снегом занесет. И будет она коченеть, как девочка из сказки датчанина с таким красивым именем Ганс-Христиан. Сказку эту про несчастную бедную девочку со спичками мамá читала им давеча перед сном. В холодный утренний час в углу за домом по-прежнему сидела девочка с розовыми щечками и улыбкой на устах, но мертвая. Она замерзла в последний вечер старого года; новогоднее солнце осветило маленький труп. И они с Ванюшкой в два голоса рыдали, никак успокоиться не могли. Папá даже попенял мамá, что это она пугает детей на сон грядущий. Но маменька, утирая слезы с ее лица, отвечала, что добрее будут. И к себе прижимала крепко-крепко, а они с Ванюшкой все рыдали и рыдали.

Теперь уже маменька будет рыдать так же громко и безутешно, что не сберегла свою несчастную девочку. И поймет, что Александринька лучше и Ванюшки, и младшей Лизаньки, и того неведомого младенца, которого Господь должен послать им на Спас. Да только уже поздно будет! Она до смерти замерзнет в снегу.

Мимо будет ехать в карете Степушка с княгиней. Непременно чтобы Степушка! И он из окошка кареты заметит в сугробе кружево ее лимонного платьица, в котором она третьего дня танцевала с ним на детском балу у Нечаевых. И узнает это платьице. И велит остановить карету, и укутает своей шубкой, на руки возьмет, к себе домой привезет, и ухаживать будет. Маменьке они не сообщат – пусть рыдает!

Только вот унесет ли ее Степушка? Она, конечно, не Катрин Нечаева – несчастный Семочка Лазарев, сколь ни силился во время мазурки, но правильно обхватить ее не мог. Но Степушка, добрый, чудный Степушка ростом вышел пока не больше самой Александриньки – подымет ли?

Да и как быть с платьицем? Сейчас на ней синее буфмуслиновое, с глухим воротничком и без всяких кружев. А так надобно, чтобы Степушка нашел ее непременно в лимонном с кружевами. Она так нравится сама себе в лимонном. И мамá, помогая miss Betti наряжать ее перед детским балом, называла «моя королева». А нынче взяла и свою королеву обидела!

Утром еще все было так чудесно. Проснувшись, Александринька пробралась в материнскую спальню. Мамá уже встала. Солнышко играло в большом зеркале у маменькиного туалетного столика. И мамá среди солнышкиных отражений как королева – королева солнечных зайчиков. Дульетку скинула и неглиже – в чулках, кружевных панталонах ниже колен, в сорочке без рукавов, с болтающимися концами не завязанных еще тесемок, – умывается. Из большого кувшина с пастушками Глаша поливает ей на ладошки. Вода ледяная, и маменькино лицо начинает розоветь. Александринька ежится, потом храбрится, подставляет и свое личико, мамá плескает на него – брр, холодно! И весело.

– Как спала нынче? Замерзшая девочка снилась? Или несчастная Николенькина матушка? Да это ведь только книги! Писатели пишут их для того, чтобы ты, читая, училась чувствовать, страдать, любить. И потом, мы же говорили, дурных снов не бояться. Во сне отбоишься, оттревожишься, и, когда проснешься, бояться не будет надобности.

С маменькой бояться нет надобности. Отчего с маменькой никогда не страшно?

– Маменька, а как Степушка мне скажет, что жениться на мне хочет?

Мамá смеется. Глаша ей корсет поверх сорочки шнурует, а маменька смеется.

– Отчего же непременно Степушка? Глаша, не так туго. Нельзя нынче туго в моем dans une fausse position[1]. Так отчего же Степушка, а не кто другой? Не Николенька Павлищев? Не Петрушенька Звонарев? Не Семушка Лазарев, наконец? Прошлым летом в имении, помнится, тебе все Семушка больше нравился.

Какая, право, странная. Понимает, понимает все, а потом как скажет неумное, будто и не мамá, а кто-то совсем глуповатый. Конечно же, Степушка, а кто еще?!

– Может, муж у тебя другой будет? Мне в детстве тоже нравился мальчик, сосед по орловскому имению, Алешенька Незвицкий. Но замуж-то я за вашего отца пошла.

– А если бы за Алешеньку? – подивилась Александринька. – Если бы за Алешеньку, а не за папиньку? У нас был бы другой папá? Или у тебя были бы другие детки? А мы бы тогда где были? У другой матушки? Вместе с папá или одни?

Маменька снова смеется. Глаша уже стелет на полу перед кроватью круги кринолина. Александринька эти круги сосчитала, даром говорят, что она ленится в учении. А она вот сосчитала – восемнадцать целых обручей, один другого меньше, и еще семь половинок обручей, как буквица «Слово» – «С», чтобы маменька могла в свой кринолиновый колокольчик залезть. Ох, скоро и у нее будут платья с такими же восхитительными колокольчиками! Скоро-скоро! Ах, отчего же нельзя еще быстрее! Чтобы уже теперь носить такие же платья, как мамá!

Мамá, будто маленькая девочка в игре, через край этих обручей перепрыгнула – в домике! И рассмеялась, не как мамы смеются, а как девочки – весело так, заливисто.

– Хорошо, Александрин, что мы с тобою в девятнадцатом веке родились! Какие ужасные одеяния приходилось носить дамам в былые времена! В Мамонтовке на чердаке прапрабабушкины платья, в которых она ко двору императрицы Екатерины представлялась. Не влезть – корсеты как пыточные орудия. Еще и вместо легкого кринолина панье да виртюгали. Тягость неподъемная. А барышни в эдаком виде танцевать умудрялись…

– …и романы крутить, – добавляет появившаяся в дверях матушкина сестра, княгиня Оленева. Ma tante сияет, будто сейчас на бал или с бала, даром что траурные плерезы на грогроновом платье. – Как они в эдакой-то крепости могли романы крутить и целоваться. Виртюгали, должно быть, били мужчин по ногам.

Княгиня хохочет, но не так, как мамá, как-то глухо. А мамá густо краснеет.

– Мон шер, умоляю тебя, при ребенке. Глаша, кликни Арину, пусть даст нам кофею.

– А что ребенок?! Александрин уже юная барышня, лет через восемь – десять замуж. Пусть привыкает! Кринолин, спору нет, практично, – говорит ma tante, пощупав конструкцию, укрепляемую на маменькиной талии. Талия эта в последнее время отчего-то стала не так стройна, как прежде. – Но нет предела удобствам. Попомните мое слово, скоро мы будем ходить вовсе без широких подолов. Я никогда не ошибаюсь касательно моды. Свадебное платье Александрин будет уже прямое. Да я и сама другой раз стану только в прямом венчаться. Мне бы только сбросить красоту сию, – ma tante рукой касается своих плерез.

Ну что такое ma tante сказала! Глупая она, что ли, в прямом венчаться. Ждешь-ждешь не дождешься, когда придет срок вместо обычной нижней юбки кринолин надеть, а тетушка туда же – прямое. Благодарю покорно! Сама пусть прямое носит!

– La glace est rompue[2]. Я давеча в парижском журнале прочла, что в Североамериканских Соединенных Штатах некая Амелия Блумер попыталась ввести в дамскую моду брюки, наподобие шальвар, – не унимается тетка, перебирая скляночки на матушкином туалетном столике, то припудриваясь, то взбрызгивая себя духами. В другое время Александринька обязательно подставила бы носик, чтобы тетка пуховкой прошлась по ее личику и помазала пробочкой от волшебной скляночки у нее за ушками. Тетка это баловством не считает, напротив, говорит, что чем ранее барышне вкус к хорошим туалетам и прочим дамским тонкостям привить, тем полезнее. Но сегодня Александриньке лучше сидеть потише, чтобы не послали в классную.

– Бог мой, какой моветон! – восклицает мамá. Вернувшаяся Глаша уже застегивает бесконечные пуговицы на столь любимом Александринькой фиолетовом левантиновом платье с белым воротничком.

– Да какой же это моветон! Тяга к удобству, comfort. Вот драма между домами Теплякова и Азаревича – это, мон шер, моветон!

– Что у них снова приключилось? – поднимает глаза маменька.

– Поводом к событию послужило стремление Теплякова задать бал в среду, когда бывают вечера и у Азаревича, и переманить оттуда к себе какую-то княгиню и какого-то барона. – Ma tante уже вошла в милую ее сердцу роль повествовательницы последних событий. Чего только из ее рассказов не вызнаешь! – Кстати, мон шер, кого я у вашего парадного встретила! Автора «Полиньки Сакс»!

– Дружинина?

– Ах, конечно же!

– Верно, приехал в первый этаж к Левицкому, портретировать. В «Светопись» самые блистательные сиятельства приезжают, сам великий князь недавно был. А нынче мне почудился Тургенев.

– Ах, нет, Дружинин лучше Тургенева! Куда как лучше! Не сравнить! Он был столь галантен! Сам, не дожидаясь дворецкого, открыл мне дверь! Ах, эдакую встречу да несколькими бы годами ранее! Вспомни, как мы тогда засыпали с его романом, как нынче с новым романом Жорж Занд да с «Demi-monde»[3]! Как я прежде мечтала хоть украдкой взглянуть на этого доброго адвоката женского сердца, защитника всякой увлекшейся неосторожной девушки и женщины! А уж говорить с ним! Но нынче, ты и вообразить не можешь, что о нем говорят! Натали Андреевская сказывала, что в дальнем конце Васильевского острова у него есть специально нанятая квартира для особого рода увеселений.

Ma tante, наливая себе принесенного Ариной кофею, увлеченно продолжала. Но дослушать Александриньке не довелось. Мамá спохватилась, что ребенок слушает что ненадобно, зазвонила в колокольчик, и через несколько минут miss Betti увела Александриньку в классную. И все хорошее в этом утре закончилось.

В классной они с младшим братом подрались. Он сказал ей дурное, Александринька стукнула его в ответ. Иван отчаянно заревел. Да так, что матушка пришла со своей половины и, не разбираясь, недобрым голосом назвала ее дурной девочкой и велела оставить без сладкого. Матушка, которая только что вся в солнечных зайчиках была их королевой, и вдруг!..

А тут еще miss Betti стала жаловаться, что Alexix не хочет правильно читать по-английски. То есть все слова в книжке с картинками называет, а стоит ей показать те же слова в другой книжке, как не хочет их узнавать. Мамá решила проверить, велела принесть выписанную из Лондона книгу и просила называть слово. Строчки отчего-то стали прыгать в затейливом танце, буквы смешались. А братец Иван, как нарочно, забежал и вперед ее давай выкрикивать «а bear, a horse, a piglet, a cow that says Mou-mou…»

И матушка принялась его хвалить. И за аглицкий, и за буквочки. А чего там хвалить, одни каракули. У нее, у Сашеньки, давным-давным-давно такие кривенькие получались. И уже долго-долго, целых много месяцев, еще с до-Рождества буквочки стали выходить ровненькие, одно загляденье, а ее мамá отчего-то не хвалит! Напротив, вся такая уже не солнечная, говорит, что она, Александрушка, из нее, из матушки, жизнь высасывает. Что более нет сил у матушки на все семейство. Что папá только прожекты политического переустройства для министерства пишет, ему и дела нет, что займы не оплачены, что из имения мало денег прислали, что к лету, ежели они в имение не едут, а вынуждены оставаться в Петербурге, дачу надо задолго брать, потому что летом не до того будет. И только она, матушка, должна быть за все в ответе – и с прислугой браниться, что в доме нечисто, и что обед дурен, и что белошвейной мастерской давно не заплачено, сестра какая нарядная даже с утра приезжает, а у нее две дюжины платьев в сезон, разве может приличная дама так жить! И она, мамá, не может всегда за всеми доглядывать, она жить хочет! Будто нынче матушка не живет. Смешная какая.

А Ванечка, как на грех, принялся далее читать из маменькиной книги, а его никто и не просил. Александринька кинулась книжку отымать, чтобы самой еще лучше прочесть. А Ванюшка не дает, убегает, да еще и рожи корчит, да нарочно по-аглицки кричит: «Bad girl! Alexix is a bad girl!» Александринька книжку как дернет, а Ванюшка не пускает, корешок и оторвался. Александринька этот корешок в Ванюшку бросила и его оцарапала. Случайно. Кто ж знал, что кровь из царапины сочиться станет.

Матушка кровь как увидала, выхватила тот самый оторванный корешок и Александриньку по рукам! Больно! И стыдно! И матушка сама потом плакать давай! Только Александринька этого уже не видела, бросилась из классной комнаты вон!

От такой обиды решила из дому бежать. Только как на улицу пробраться? У парадного входа Василий сиднем сидит, с Глашей заигрывает. Остается только черным ходом. Через кухню на черную лестницу забежала, дверь прикрыла, чтобы не хватились. А на той лестнице темно и холодно. И страшно. На восемнадцатой ступени что-то под ногу как попадется! Да как взвизгнет! Александринька как закричит! Даже понять не успела, что это жирный котище, присоседившийся к их кухне. От страху до двери на улицу не добежала, в приоткрытую дверцу на нижнем этаже шмыг! И за собой дверь закрыла – что, ежели там не кот, а домовой?

Стоит Александринька, моргает. Не знает, на кого нынче больше злиться, на маменьку, на кота или на темень. Дверца снова приоткрылась – точно домовой! И слова какие-то странные бормочет:

– Смыть-то я стекло смыл. Отчего не смыть, ежели они сами завсегда ругаются, когда опосля сеансу что не смытое останется. «Фотографисческое изображение аккуратности требует!» Так я аккурат и смыл, а они снова ругаться, отчего, мол, бестолочь, оригиналь испортил, новою изображению теперича не отпечатать…

– Свят-свят-свят! Нешто со стекла изображению сымают? Заговор какой? Уж не чернокнижный ли твой хозяин, а ты не сподручный ли ему? – кто-то с домовым говорит Аринкиным голосом.

Вот где кухарка их пропадает! На свидания к домовому на первый этаж бегает!

– Вы, Арина, необразованныя девица. Исключительно научное изобретение – фотографисческое потретирование. Через специальный аппарат ваш вид на стекло переводится, а опосля со стекла на бумагу. И все в натуральном виде. Никакой художник не надобен. И хозяин мой фотографисческий мастер, а я егойный ассистент, – свистит «домовой».

Александринька догадалась, что попала в загадочную «Светопись». Пошла вперед. Коридор быстро кончился передней. А там человек Сергея Львовича, их таинственного соседа, и еще какие-то люди. Еле-еле успела за толстую доху спрятаться. Доха длинная, даже ножек Александрушкиных из-под нее не видать, насилу прореху в меху отыскала, чтобы не задохнуться и наружу выглядывать. Отогрелась минуту-другую, да как чихнет! Благо звонок в эту минуту задергался, человек пошел открывать парадную дверь и чиха не услышал.

Появившийся новый гость похож на рояль в чехле. Когда осенью вернулись из Мамонтовки и мамá попросила расчехлить рояль, Василий с Семеном освобождали его лакированные бока от серого одеяния столь же рассудительно, как здешний человек снимает меховую одежду с нового гостя. Сначала из-под большой шапки возникает голова с проплешиной, после из шубы выгружается сам гость, невысокий, плотноватый, похожий на Оле-Лукойе, только без зонтика и без цветных снов. У этого господина сны-то, пожалуй, все серые, как его сюртук.

Господин грузно садится на стул. Опустившийся на колени человек соседа помогает гостю разуться. Из калош, точь-в-точь как ножки рояля, возникают лакированные, но отчего-то тусклые штиблеты. Сходство становится совершенным, и Александринька мысленно прозывает гостя «роялем в чехле».

– Иван Александрович! – радуется выходящий навстречу гостю хозяин этого загадочного места, их таинственный сосед.

Повернувшись к своему человеку, он чуть напыщенно говорит:

– Сегодня у нас в гостях вся слава российской словесности! Ты, Пафнутий, гордиться будешь, что дверь их сиятельствам открывал да шубы с калошами принимал!

– Как славно, Сергей Львович, что ныне над городом не висит abat-jour из мрачных туч, как в ноябре, когда мне пришлось не одну неделю ждать погоды, дабы портретироваться, – пыхтит гость.

– Но нынче все располагает к тому, чтобы фотографии были удачны. Солнце в небе и солнца русской литературы в моей мастерской! – радостно добавляет сосед. – Но когда этого сияния так счастливо много, каждому солнцу невольно приходится ждать своей очереди. Я вскорости закончу с Иваном Сергеевичем в pavilion. А вы пока извольте не скучать в гостиной. Все прочие, кроме Островского, уже там.

Что они тянут, то про солнца, будто солнц бывает несколько, то про abat-jour. Бежать через входную дверь никак не получится, человек ее запер. И назад ходу нет – то ли домовой там, то ли Аринка, одно другого хуже. Но летом Александринька видела, что у этого pavilion был еще и выход во двор. Огромные такие окны, и дверь вся из стекла. Теперь остается только пробираться в этот загадошный pavilion и уж оттуда на улицу. Не то, не ровен час, стемнеет, и никакой Степушка ее, замерзающую в сугробе, не углядит.

Пафнутий приоткрывает дверь в комнаты, сосед галантно протягивает руку, жестом приглашая своего гостя. И Александринька, спрятавшись за сюртуком «чехла», успевает пронырнуть в гостиную и юркнуть за висящую у двери пышную золоченую портьеру с буфами. Сосед скрывается за следующей дверью в другом конце комнаты, которая, должно быть, и ведет в тот самый загадочный pavilion. А «чехольный человек», чуть пыхтя, здоровается с сидящими подле большого стола господами и садится рядом, охотно соглашаясь на предложение Пафнутия дать ему чаю.

– И водки! – звонко кричит усатый господин с громоздкой витиеватой золотой цепочкой часов.

– Погоди, брат Александр Васильевич, требовать Гончарову водки. Гляди, как будущие ценсоры с утра не пьют. Пушка-то еще не палила, – еще звонче отзывается сидящий спиной к Александриньке господин с пышной шевелюрой, которая особенно выделяется на фоне проплешины «чехольного», приглаженных волос усатого и коротко стриженных волос офицера en tenue[4] с погонами и двумя рядами золотых пуговиц.

Александринька чуть шире раздвигает щелку в портьере. Пышноволосый узколиц, бледен. Тонкие губы его, ежели нарочито не смеются, немедля складываются в сухую змейку. В отличие от прочих, одетых в платье одного тону, в костюме пышноволосого выделяется клетчатый жилет, похожий на тот, что ma tante привезла прошлым летом в подарок папá из Лондону. Часы, не круглые, а нелепо прямоугольные, у «клетчатого» не прячутся в нужном кармашке, а наподобие дамского украшения висят прямо поверх жилета. Но заглядывать в них он не спешит.

Усатый, напротив, достает из жилетного кармашка свои часы на витой золотой цепочке невероятной толщины. Щелкает крышкой. Манерно глядит на циферблат. Однажды во время прогулки в карете они видели похожего господина. Мамá назвала его «франт», а ma tante на аглицкий манер – Dandy.

– Четверть часа до полудня, а там и ценсорам дозволено. Или в армии другие порядки, Лев Николаевич? – усатый Dandy обращается к офицеру, но последний ответить не успевает. Из дальней двери, ведущей в pavilion, появляется седоватый господин с грустными глазами и пышными, переходящими в усы бакенбардами. Бакенбарды и усы у него серовато-седоватые, в тон брюкам и жилету.

– Finita! – произносят «бакенбарды» и картинно указывают двумя сложенными руками на дверь, из которой только что вышел: – Теперь вы извольте пожаловать, Лев Николаевич!

И пока, наблюдая смену действующих лиц, все дружно поворачиваются к указанной двери, Александринька успевает нырнуть под длинный стол. Под пышной скатертью темно и пыльно. Давным-давно, в позапозапозапрошлом лете, она любила забираться под мамину юбку, и, прижавшись к матушкиной ноге, прятаться от гонявшихся за ней брата Ивана и кузена Андрея. Андрей и сестра его Сонечка приезжали из Сибири к ним в имение погостить. О той ветви их рода до недавнего времени в семье говорить не любили. Александринька лишь изредка слышала непонятные слова «декабрьское событие», «Южное общество», «пожизненное поселение».

1
...