Может, храм, расписанный вместе, что-то исправит? Ведь когда граф Энуэллис и рыжая красавица Сафира обратились к «знаменитому ди Рэсу» с просьбой поучаствовать в безумном политическом решении, он выдвинул единственное условие: «Со мной будет работать мой любимый ученик». О том, какие последствия это решение может повлечь, если недоверчивый, крепко держащийся за традиции народ скажет свое слово, лучше было не думать, но… Они справятся; что бы ни случилось, справятся. Да и вряд ли кто-то тронет их, людей довольно маленьких. Отец бы скривился, узнав, что сын думает о себе в подобных выражениях… но Элеорда это устраивало. Да, он был маленьким человеком. Как и большинство. А если думать действительно широко, все люди, что коронованные, что просящие милостыню, очень малы под огромным небом. И даже под сводами достаточно просторного храма. А он, Элеорд, как минимум может подняться под самый купол и сделать его прекраснее. И Идо он этой возможности не лишит.
Элеорд еще раз прошелся вдоль картин, покосился на грозную толпу белых пустоглазых скульптур и вышел из мастерской. День выдался восхитительный, его стоило провести на балконе, за хорошим вином. Оно, особенно розовое, славно уродилось в этот теплый прилив, а в следующий обещает быть еще лучше.
И разумеется, лучше взять два кубка, ведь Идо скоро вернется.
Эльтуди́нн вышел из шепчущегося круга раскрошенных каменных обелисков, шагнул в коридор хмурых сосен и, не оглядываясь, устремился прочь. Зеленые тени упали на него со всех сторон, запах смолы и хвои защекотал ноздри, под ногами захрустели ветки. Раз или два его позвали. Он не ответил. Если бы кто-то посмел увязаться следом, то недосчитался бы головы, но благо, собратья знали его уже достаточно.
Постепенно зычные голоса чуть притихли: древний могильник остался далеко позади. Высокие деревья сменились юной порослью, под ее ветвями запестрели цветы. Дышать стало легче. Нетвердо, едва переставляя ноги, Эльтудинн достиг бегущего вдоль лесной кромки ручья, остановился и здесь наконец упал на колени.
Погрузив в воду руки, но не делая ни движения, он следил, как ледяной поток багровеет, мутнеет и тут же вновь становится чистым, а его собственная кожа ― черной, привычно черной без жгучих кровавых пятен. Что для быстрой воды одна звериная смерть, один тонконогий олененок с янтарными глазами? Что для быстрой воды жрец, покинувший «поганое место» после жертвы своему божеству? Что для быстрой воды клубок злых мыслей у жреца в голове?
Эльтудинн попытался поймать в ручье свое отражение, но поток спешил так, что оно рябило, дробилось, распадалось. Впрочем, Эльтудинн вообще в последнее время скверно помнил и понимал себя, а от долгого взгляда в воду у него начинала кружиться голова, слишком многое в нее лезло, становилось тошно. В конце концов он просто зажмурился, с силой плеснул себе на лицо, а потом запустил пальцы в спутанные длинные волосы и оскалился в пустоту. Это стало невозможным. Невыносимым. Снова, в который раз, захотелось бежать, бежать, бежать как можно дальше. Уничтожая все на пути.
Он отлично знал: жрецами становятся люди совсем другой судьбы. Например, бедные дети, которых негде воспитать, кроме как при храме; или несчастные больные, которым, чтобы выздороветь, нужна особая милость; или уродливые пироланги: этот народ, по древним легендам, с ледяными сердцами, хорошо слышит небесные голоса и не знает страстей. Путь жреца труден и почетен, но путь жреца не для всех. Кто отдаст в жрецы графского сына, отмеченного звездами и способного острейшей саблей рассечь что валун, что живую плоть? Кто напишет такую судьбу для человека сильного, здорового и имеющего все права на трон вслед за отцом? Кто?.. Эльтудинн открыл глаза и хрипло прошептал свое имя. На ладони загорелась алая гербовая метка ― ветвь чертополоха, гордый цветок в острых листьях. Знакомый, привычный… здесь не имеющий никакого веса. Эльтудинн смотрел на свою ладонь, не моргая, до рези в глазах, пока рисунок не погас. Тогда он сжал кулак.
Кто так изуродовал его судьбу?.. Безродный брат покойной матери, предатель и убийца. Ничтожество, идущее к закату, но окруженное сворой молодых верных псов из стражи. Ничтожество, которому просто повезло: в один из давних фииртов[6], на балу, он вовремя вскружил голову принцессе Иулле, старшей дочери верховного короля, и взял ее в жены. Безродный… Безродный, даже лишенный метки! Никогда, ни за что король не дал бы добро, если бы дочь при всех гостях не упала ему в ноги со слезами, не взмолилась бы: «Дай мне уехать с Шинаром, пожалуйста, дай! Сестра вышла по любви!» Белая, хрупкая, светловолосая, она так льнула к выбранному черному чудовищу… Черному. Никогда Эльтудинна не отвращали собственный цвет кожи, золото глаз, острота зубов и ушей. Пока однажды, уже повзрослев, он не осознал, чтó дядя, казавшийся поначалу чудаковатым, ветреным, излишне щеголеватым, но вполне безобидным, из себя представляет.
Теперь каждый раз, как звучало имя Шинар Храбрый, Эльтудинн задыхался от ярости. Дядя Шинар не был храбрым. Дядя Шинар умел только цедить яды, лгать и льстить. Первое ввергло в долгий недуг и затем отняло жизнь у прежнего графа, отца Эльтудинна; второе отправило в гибельные путешествия за лекарством его братьев, а последнее расположило короля. Только против старшего племянника дяде не помогло ничего из хитростей и умений. Эльтудинн не поехал искать то ― не знаю что, сразу заподозрил неладное: кто и почему мог проклясть славного отца, чем он мог заболеть так резко? Эльтудинн предпочел остаться рядом, чувствуя: не просто так дядя вызвался самолично хлопотать у постели. Эльтудинн тоже ухаживал за отцом, и внимательно наблюдал, и готов был поймать дядю за руку при малейшем подозрительном движении. Не поймал. Поздно он понял, что благоухающая мятой вода, которой отцу обтирали лицо, тоже была с ядом: когда из миски, оставленной на полу, случайно попила дядина кошка, белая как снег и глупая как пробка… Тогда-то Эльтудинн и бросился на дядю с саблей наголо. Тогда-то, пока длился отчаянный поединок, отец и уснул последним сном. Тогда-то и выяснилось, что доказать ничего не выйдет: миска опрокинулась, вода расплескалась, а кошка… кошка умерла от жары, слишком она была толстая и пушистая. Поднимаясь с пола и вытирая кровь с лица, дядя улыбался. Он-то уже знал, как все обставит, и знал, что младшие дети графа Аюбара Доброго не вернутся в сераль.
Но в злые намерения старшего графского наследника никто, вопреки дядиным надеждам, не поверил: слишком хорошо Эльтудинна Гордого знали в Жу. Зато все как один решили: он, несчастный, помутился от бед рассудком, потерял себя и нуждается в том самом исцелении свыше. Так пусть заслужит его и отмолит грехи. Поэтому за попытку убить Шинара Храброго совет баронов лишь сослал Эльтудинна в жрецы. Из тропического, богатого горячими источниками графства Кипящей Долины сюда – в соседнее Соляное, где было намного промозглее, а род Чертополоха не значил ничего рядом с родами Розы, Астры, Полыни, Колокольчика, Бузины и, конечно, Крапивы. Соляными Землями управляли Энуэллисы ― Крапива тянулась зеленым побегом от линии их пульса до кончиков пальцев. Они радушно приняли чужеземца и даже вроде бы поверили в его, а не дядину версию истории. Но это положение ― положение прислуги, пусть священной! ― все равно унижало Эльтудинна. Хуже было лишь бессилие от понимания: дома дядя пришел к власти и может не только удержать ее, но и передать наследнику, если успеет зачать его и если тот, не дайте боги, родится с незабудкой на ладони. Сам верховный король верит в его невиновность. А братья остались непохороненными где-то в лесах. Нурдинн, вредный и упрямый, но такой жизнелюбивый. И Ирдинн, славный, искренний Ирдинн, который ради отца презрел страх глухих джунглей, топких болот, коварных крокодилов. Ирдинн… можно ведь было его удержать. Нужно. Но Эльтудинн, уязвленный словами «Ты же никогда не был трусом, так почему не едешь, тебе настолько все равно?», отступился и даже заявил: «Верь во что хочешь, катись куда хочешь!» Дурак… стоило попробовать все объяснить прямо, сохранив холодный ум. Но тогда, пока дядя подбивал братьев к «спасительному» странствию, очевидных доказательств его двойной игры не было ― лишь домыслы. Зато была робкая, жалкая, ныне постыдная надежда: вдруг дядя все же честен, а то, что за последним ужином именно он подливал отцу вино, ― совпадение? Тогда нельзя отвергать помощь богов. И, разрываемый надвое этим сомнением, этой недоумершей верой в извечную правоту и безгрешность старших членов семьи, Эльтудинн погубил всех.
Ime shana Odenoss t’ha osire Sar. Ime aga Odenos t’ha osire Der.
«В снах дурных ищи знамение. В сне последнем ищи приют».
Так пели за спиной во славу Короля Кошмаров, но Эльтудинн не мог, больше не мог это слышать. Тягучий псалом, прежде успокаивавший, сегодня мучил как-то особенно.
Эльтудинн снова поднялся, покачнулся и пошел прочь ― не разбирая дороги, лишь бы подальше от голосов. О чем, о чем можно опять молить Короля Кошмаров? Чтобы он наконец оборвал жалкое существование изгнанника? Чтобы наслал дурной сон, в сравнении с которым это существование покажется чуть слаще? Да и какое, какое божество, хоть немного уважающее себя, станет принимать кровавые подачки из дрожащих рук на заросшей желтым мхом поляне, среди растрескавшихся косых камней, призванных заменить стены? Божествам строят храмы. Настоящим божествам должны строить храмы. Давно пора было уравнять их всех. Может, тогда однажды он, Эльтудинн, сможет хотя бы найти трупы Нурдинна и Ирдинна? Ирдинн… в каждом кошмаре он раз за разом погибал то от укуса змеи, то в ее удушливых объятьях, то в пасти крокодила, то от пули или ножа в спину. И каждый раз, умирая, он успевал посмотреть брату в глаза и попросить об одном и том же.
«Обними меня, мне так страшно».
Мысли, воспоминания, болезненные призраки всё роились в голове. Эльтудинн шел, спотыкаясь о коряги, цепляясь полами одеяния за голые ветви. Он щурился в темноту и видел иногда сов с глазами такими же золотыми, как у него самого. Он шел, пока голоса других жрецов совсем не затихли, а впереди не разверзлось болото ― заросшее брусникой, а оттого скорее алое, чем густозеленое. Здесь плыл смрад и плясали редкие лучи заката. Эльтудинн остановился, точно кто-то поймал его за руку. Снова упал на колени ― будто его толкнули в спину ― и начал молиться. Он не покрыл головы капюшоном. Не надрезал мизинец, не окропил кровью лоб. Он даже не пал ниц, а стоял на коленях прямо, качаясь подобно висельнику и глядя на ягоды и трясину под ногами. Но он молился как никогда.
О том, чтобы все наконец кончилось. Чтобы замолчали глупые молодые жрецы, привыкшие нести жертвы в «поганые места». Чтобы медленнее бежали безумные ручьи; чтобы подлые правители умирали под тяжестью корон. Чтобы слово «справедливость» перестало быть пустым звуком, чтобы открылось единственное зрячее око Дараккара Безобразного, чтобы двадцать с небольшим приливов ― двадцать приливов, которые Эльтудинн успел увидеть, ― перестали казаться концом, ведь они составляют лишь треть отведенной нуц жизни. Двадцать… в двадцать только начинают жизнь. А ему уже хочется уснуть навсегда. Osirare aga Der. Найти последний приют.
…Он упал и пролежал какое-то время в тяжелом, душном беспамятстве, а потом вернулся к могильнику. Небо уже серело, и можно было с другими жрецами, оживленными и взбудораженными пролитой кровью, возвращаться в Ганнас. Служители Вудэна ― темные фигуры в расшитых перламутровыми пластинами хламидах, все как один, ― оседлали вороных жеребцов и двинулись через лес прочь. Эльтудинн мчался первым, отрешенно слушал, как свистит ветер в совином черепе у него на шее. Очередной день не принес ни хорошего, ни дурного, а вот следующие обещали перемены.
У моря Эльтудинн сразу увидел яркую фиолетовую свечу. Ее зажгли в высокой филигранно-черной башне; над огоньком угадывался купол, а рядом еще два, поменьше. Она загорелась впервые. Значит, все внутри храма, видимо, почти готово. Хорошо.
Эльтудинн сомкнул ресницы, и такая же свеча запылала вдруг в его сердце. В этот миг он отчетливо понял, что однажды вернется домой и всё исправит. Любой ценой.
Мастер не спал ― выбрался на пестрящий виолами и базиликом балкон. Там, за перламутровым столиком, он попивал вино из кубка, а второй стоял выжидательно пустым, сверкая гранями голубого хрусталя. Мастер вытянул длинные, точно у болотной птицы, ноги, откинулся на спинку кресла и зажмурил глаза. Подбородок его, как обычно, неаккуратно выбритый, был поднят. В позе виделось тоже что-то птичье, а может, кошачье. Мастер любил свет Лувы, и, когда поднимал голову, богиня словно ласкала его узкое бледное лицо пальцами. Идо не сомневался: Лува к Элеорду неравнодушна.
– О мой светлый, ты довольно быстро вернулся! Составишь компанию?
Идо пересек прохладную, тонущую в синеве залу, где обычно собирались гости, и вышел на балкон ― назад в знойное марево, пахнущее морем. Оно все никак не таяло, хотя небо уже чуть потемнело, а часть облаков налилась лиловым серебром. Золото же все досталось шпилям и окнам, а местами украсило черепицу, сточные трубы и флюгера. От панорамы трудно было отвести взгляд: казалось, город ожил и, словно принц или принцесса, принаряжается к встрече со звездами. Кончики пальцев потеплели, их закололо: так у Идо часто бывало, когда приходила идея для картины. Звездный король, его каменная возлюбленная, ну или возлюбленный. Короткие швэ между закатом и сумерками, когда эти двое могут встретиться. Идо встряхнул головой и торопливо впился ногтями в ладони: нет. Тут потребуется такая работа с цветом и двойной образностью, которая ему не под силу. Он все только испортит, лучше идее остаться идеей.
– Да… ― только и выдохнул он, делая шаг к свободному креслу. ― Привет.
Мастер окликнул Идо не глядя, не глядел и сейчас, хотя и переменил расслабленную позу: выпрямился, подался к балконным перилам. Серо-голубые чужеземные глаза приковались к улице, по которой двигались прохожие и транспорт, далеко не такие нарядные, как пейзаж. Вон колыхается телега, полная лимонов… а вон бежит мальчишка, у которого под мышкой удивительно добродушный, толстый павлин с волочащимся по земле хвостом. Пятнистые щенки играют в пыли с чьей-то зеленой шляпой. Стражник-нуц в голубом плаще береговой охраны явно устал после смены, плетется к таверне.
По мнению Идо, Ганнас никогда особо не мог похвастаться интересными зрелищами. Но копошение букашек всегда занимало Мастера, и неважно, где букашки возились ― в траве, в грязи или тремя этажами ниже. В их перемещениях он каким-то чудом находил и успокоение, и вдохновение. Похоже, нашел что-то и сейчас.
– Как ты спал, Элеорд? ― Идо осторожно присел.
Мастер давно заставил говорить ему «ты» и звать по имени, но в мыслях остался Мастером. Каждое «ты» словно царапало горло: как, как можно так с ним? Еще только приучая Идо к этому, Элеорд ласково ворчал: «Мы слишком близки и знаем друг друга слишком долго, ну а формальности я ненавижу с детства». Конечно, он не понимал, насколько далеким остается и насколько это расстояние справедливо. Сократить его, возомнив о себе слишком много, было бы преступлением.
– Нормально, Идо. ― Мастер, отвлекшись от уличных картинок, пристроил острый локоть на столе и другой рукой взял кувшин с вином. Заходили под кожей голубые беспокойные жилы, в жесте почудилось что-то нервное. ― Хотя ты же знаешь, меня слабо освежает дневной сон, Король Кошмаров все еще меня не жалует, как я ни стараюсь с нашим храмом… ― Он все же усмехнулся в своей обычной манере: только правым краем рта. ― Но неважно, рано или поздно мы поладим. Что произошло за это время наяву?
– Госпожа Сафира приходила, ― тихо ответил Идо и, пока Мастер наполнял его кубок, передал услышанные слова. Все слова, среди которых в ярком свете увидел радужный, искристый ореол брошенного «гений».
Недолго Мастер молчал. Показалось даже, что все это время он был где-то далеко и не слушал. Но наконец глаза остановились на Идо, а в углах рта проступили печальные, резкие морщинки.
– Девочка так несчастна, Идо… И, как и всем несчастным, ей свойственно возводить то, что оттеняет ее несчастье, в абсолют.
Он не шутил, выглядел все более огорченным. Не такой реакции Идо ожидал, пусть и привык к равнодушию Мастера в отношении похвал.
– Я не понимаю тебя, ― признался он. ― Почему несчастна? Она горит делом.
Мастер неожиданно отвел взгляд, стал смотреть на переливающийся рисунок столешницы. Синяя глубина его напоминала о вечернем море, на уголок же падало красное полукруглое пятно вечерней зари. Мастер положил туда ладонь, и свет заиграл в перстне ― серебряной печатке, украшенной рисунком странного, довольно невзрачного растения. Это была хрупкая трава с соцветиями-каплями, Мастер звал ее по-древнему briza, но чаще на современном языке ― «плач кукушки». И рассказал однажды, что в прошлом род его был отмечен именно ею. А потом из-за дурного поступка кого-то из предков метка просто перестала появляться у потомков. У отца и деда ди Рэсов ее уже не было, Элеорду она тоже не досталась.
О проекте
О подписке