Действовать или писать – таковы были его дарования. Любые разговоры, особенно в минуты душевного волнения или перед большой группой людей, всегда давались Аркадию тяжело. В гимназические годы ему было трудно выступать перед классом – даже хорошо известный ему материал он рассказывал тускло, скомканно, пропуская от волнения существенные детали. Аркадий прекрасно понимал, что и для практикующего врача и для революционера отсутствие у него ораторских талантов представляет собой существенный изъян, но ничего не мог с этим поделать. Ужасным и почти мистическим исключением были университетские события 1905 года – тогда Январев, будучи одним из руководителей Студенческой дружины, не разгадал вовремя провокацию искусного агента охранки, неожиданно блеснул красноречием и вывел почти сто человек к Думе, прямо под пули солдат и полиции. Одиннадцать человек погибло – и их смерть Аркадий упорно и обреченно считал ношей, навсегда легшей на его совесть. Почти омертвев от тяжести своей вины, он лично обходил семьи погибших товарищей, смотрел в глаза их близким, выслушивал упреки и проклятия. После, во время декабрьского восстания, буквально шел навстречу пулям, торопя смерть. Но у Фортуны явно были на его счет какие-то свои планы – случайная встреча на баррикадах с московским «гаврошем» Лешкой фактически спасла и изменила жизнь обоих. «Гаврош» превратился в знатную даму Любовь Николаевну Осоргину, а боевик Январев… Во что превратился за истекшие годы Январев? Кто бы ему это сказал наверное – теперь?
Здесь неизбежно наступил один из многочисленных моментов, когда Аркадий вспоминал Адама Кауфмана – своего единственного близкого друга.
Вот уж у кого никогда не было проблем с красноречием! Адам умел говорить с пациентами и их семьями так, что выздоровление первых как будто бы начиналось прямо в процессе беседы со вторыми. Не случайно Кауфман избрал своей специализацией именно психиатрию…
Не без колебаний определившись с научным и практическим жизненным путем, Адам уехал в столицу и вот уже два с лишним года жил в Петербурге. Себе Аркадий вполне мог признаться: он все еще остро скучал по другу. В его жизни, вроде бы наполненной делами и событиями, до сих пор не хватало естественно присущих Адаму парадоксов мышления, неожиданных мнений по какому-то обыкновенному вопросу, споров (в которых Адам практически всегда побеждал), возможности безопасно делиться важным и даже неважным. Все и всегда (учителя в гимназии, преподаватели в университете, их общий научный руководитель Юрий Данилович Рождественский) сравнивали друзей не в пользу Арабажина и даже не особенно старались это скрыть – из них двоих Кауфман везде считался более ярким, талантливым, способным к открытию новых горизонтов в науке. Другую, даже самую искреннюю дружбу такое сравнение могло бы разрушить. Но Аркадий с детства был фактически лишен честолюбия, а Адам никогда не придавал особого значения своим врожденным талантам, искренне ценил неторопливую, ничем не колеблемую трудоспособность приятеля (сам оставаясь человеком порывистым и страстным), и вслед за дряхлой, но бесконечно уважаемой им бабушкой повторял русскую поговорку: цыплят по осени считают. Дружба мальчиков, юношей, мужчин устояла в этом испытании. И теперь Аркадий то и дело натыкался на недостачу: в размышлениях о жизни ему очень не хватало Адамового доброжелательного, чуть отстраненного слушания, в клинике – совета талантливого, нестандартно мыслящего коллеги, внимательного исподлобья взгляда: что же это было? Давай обсудим… Не хватало даже молчания – бок о бок, каждый о своем и все равно вместе, редчайшая возможность, как теперь виделось: Аркадий по-особому любил разделенную тишину, а люди вокруг него в последнее время слишком много говорили, как будто боялись замолчать хотя бы на минуту и тем впустить в комнату что-то реально ужасное…
Вначале, сразу после отъезда Кауфмана, Аркадий регулярно писал ему подробные письма – со вкусом и удовольствием, задавал много вопросов о его новой жизни. Адам очень благодарил за вести, но отвечал через раз – сухо, скомкано, лаконично. Объяснял просто: я не писатель. Аркадий верил другу, но сам писать со временем тоже почти перестал. Казалось уже неуместным вываливать свои мелкие проблемы, события и мысли на человека, который от всего этого давно и бесконечно далек. Да и если подумать непредвзято и не преувеличивая собственной значимости – что нынешнему петербургскому Адаму друг детства Аркадий Арабажин, погрязший в обыкновенных катарах, кишечных коликах и несварениях желудка… Ведь Кауфман в столице наверняка живет на переднем крае науки, прокладывает (именно за этим и ехал) новые пути, общается (и, зная Адама, надо думать – вполне на равных!) со светилами отечественной и заграничной (не зря он свободно владеет четырьмя языками) психиатрии…
Впрочем, в самое ближайшее время Адам собирался приехать в Москву навестить родных и заранее написал об этом Аркадию, в максимально теплых для Кауфмана тонах предвкушая встречу друзей. Арабажин обрадовался письму и теперь с нетерпением ждал возможности повидаться и поговорить с Адамом с глазу на глаз. Что он сможет рассказать ему? Что услышит? Как выглядит сегодняшняя столичная наука не со страниц научных журналов и вестников, а увиденная острым взглядом Адама? Что творится в Эпидемиологическом институте (эпидемиология – давняя область интересов Арабажина, о которой Кауфман обещал специально разузнать)?.. Все эти мысли приятно, как-то очень по-молодому волновали, как будто даже обещали что-то лично ему…
Аркадий сложил лист с текстом прокламации и спрятал его между страниц последнего номера журнала «Медицинское обозрение», который собирался взять домой. Вечером придет товарищ и заберет текст. Партийные дела важнее личных, о них тоже следует думать… Типография на Остроженке разгромлена жандармами месяц назад. Но позавчера на собрании товарищи говорили, что уже есть две новых – одна на Якиманке, другая где-то в районе Пречистенских ворот, в подвале сапожной мастерской. Значит, все листовки будут быстро напечатаны и отправлены на фабрики… Это несомненная, но временная удача. Жандармы лютуют, подгоняемые своим начальством. Шпиками, филерами и провокаторами наводнена вся партийная Москва: сколько пройдет времени до новых арестов, до того, как типографии опять накроют? А когда в охранке вычислят и арестуют самого Январева, давнего члена РСДРП, активного участника событий 1905 года? В общем-то, это не имеет особого значения, так как ход истории остановить невозможно и на место временно или навсегда выбывших из процесса бойцов революции неизбежно приходят следующие… Адам никогда с этим не соглашается. Он считает, что у каждого человека есть в этом мире своя, именно ему предназначенная миссия, и если по слабости или трусости ее не выполнит именно он, то в бытии образуется ничем не заполненная лакуна. Вероятно, эта позиция – отголосок его кровного еврейства и детства, проведенного под кровом бабушки-иудейки, отблески избраннического, пророческого огня, единственность грядущего Машиаха. И хотя по нынешним убеждениям Адам такой же атеист и материалист, как и сам Аркадий…
«Может быть, записать это? – подумал Арабажин, медленно, колеблясь в каждом движении, достал из ящика стола толстую тетрадь и, уже обмакивая перо в чернила, пробормотал себе под нос, по давно укоренившейся привычке фиксируя собственные недостатки. – Потворствую слабостям, даже если они во вред делу. Надо с этим бороться, пока не поздно…»
Когда Аркадий перестал писать Адаму в Петербург, привычка к письменному высказыванию у него осталась. Недержание словес – такое уничижительное определение в рамках доказательной медицины казалось ему более верным, так как все последующие шаги, несомненно, были ошибочными. Человек, занимающийся нелегальной деятельностью и ведущий дневник – что может быть глупее и опаснее?
– Все это было неправильно с самого начала, – записал он вместо того, чтобы проанализировать мировоззренческие взгляды Кауфмана. – Продолжить эту ее тетрадку, которая и попала-то ко мне, в сущности, нечестным путем. Я должен был отдать ее Любе еще тогда, когда мы встретились с ней в чайной у Трубного рынка…
Тут же вспомнилось, как пятнадцатилетняя хитровская девочка деловито и бесстрастно предложила ему свое тело в уплату за спасенную на баррикадах жизнь. Аркадия бросило в жар…
– Нет, тогда я не мог отдать ей ее дневник. Да у меня и не было его с собой. Но ведь потом, много раз – мог? Конечно. Но не сделал этого. Почему? И почему стал писать свои первые заметки именно в той, почти исписанной тетради, на оставшихся чистых листах? Какой-то совершенно нетипический для меня, почти символистский жест, как будто бы я внезапно и по своей воле вступил в члены этого дурацкого пифагорейского кружка… Теперь не хватает только пошить мантию со звездами, напудриться, прочесть труды В. Соловьева и научиться многозначительно закатывать глаза от слов «семиотический» и «экзистенция»… От кого-то слыхал, что Любовь Николаевна была очень дружна с этим кудрявым как овца-меринос пифагорейцем, нынче читающим повсюду многословные лекции с замысловатыми названиями и непонятным содержанием… Как же его звали? Вспомнил – Максимилиан Лиховцев… Господи, да о чем я вообще думаю? По всей видимости, мне все-таки не стоило ездить в Синие Ключи на этот бал. Наверняка не стоило! И практикующий врач Арабажин, и большевик Январев решительно не приспособлены ни для такого времяпрепровождения, ни для таких чувств. А разве есть чувства?..
– Не трудитесь, господа, я сам знаю, что нынешняя стабилизация временна и революция неизбежна, – заметил Юрий Данилович Рождественский.
– Профессор?! – едва ли не подскочил Арабажин.
– Откуда же знаете? – спросил Кауфман.
– Понял, к сожалению, уже давно, еще в 1905 году. Причем ни митинги, ни баррикады, ни прокламации меня в том не убедили. Стачки рабочих, спровоцированные еврейскими агитаторами, студенческие волнения – тем паче. Поверхность общества волнуется, это признак жизни. Главное, что в глубине. А там – увы! – неблагополучно. Два факта. Моя жена Зинаида Прокопьевна из средней руки купеческой семьи. После замужества ведет дом. При ней всю жизнь, еще из родительского дома горничная-служанка – Федора. Дура-дурой, впрочем, вполне преданная семье. И вот, изволите ли видеть, в Москве – беспорядки. Вхожу в собственную гостиную и вижу – обе женщины согласно молятся перед иконой. Вслушиваюсь – и волосы вокруг плеши дыбом встают. Дословно не передам, но общий смысл таков: спасибо тебе, Господи, что сподобил дождаться. Мы уж думали, помрем, старые, и так и не увидим, какая она есть – революция… Задумался и я: что сделано с обществом за последние полвека, если для двух старух кровавый бунт – не чаянная уже радость! Это, так сказать, прошлое.
Адам улыбнулся. Аркадий нахмурился.
– Второй факт вот хоть отсюда, – Юрий Данилович потряс газетой, выдержки из которой недавно зачитывал вслух стоящему в кабинете скелету, издавна имеющему собственное имя – Дон Педро. – Слушайте: «В реальном училище Воскресенского произошел следующий инцидент. Воспитанники младших классов забросали учителя немецкого языка снежками. Инспектор пригрозил ученикам увольнением; в ответ воспитанники начали петь: «Вы жертвою пали в борьбе роковой», и пели до тех пор, пока не явилась полиция и не пригрозила запечатать училище.» Это – будущее…
– Потрясающе передовые малявки, – улыбнулся Адам. – Видят в школьных шалостях борьбу с режимом. Что-то будет, когда у них начнется половое созревание…
– Если что и потрясает, – горько сказал Юрий Данилович. – Так это спонтанность, бессмысленность и одновременно полная неотвратимость происходящего… Но, впрочем, Адам, давайте не будем говорить о том, что еще не случилось, и чего мы все равно не в силах предотвратить. Поговорим о насущном. Расскажите подробней о петербургской психиатрии и о ваших личных успехах на ее поприще. Не сомневаюсь в том, что они имеются…
Адам Кауфман сплел тонкие пальцы и свел брови, как будто концентрируя какую-то энергию внутри себя. Аркадий Арабажин почти против своей воли подмигнул Дону Педро: он уже знал, о чем будет идти речь. Вчера весь вечер и всю ночь до рассвета они говорили о том же самом, а потом у Аркадия началось дежурство в больнице, а Адам, в почти сомнамбулическом состоянии погрузившись на извозчика, поехал отдавать визиты многочисленным еврейским родственникам. Вечером, по предварительному договору – визит в Альма матер, а потом – ужин у профессора Рождественского. Оба молодых человека совершенно не спали уже ровно двое суток, но теперь Аркадий приготовился выслушать все сначала, не испытывая ровно никакого раздражения. Нисколько не удивил и не обидел Арабажина и тот факт, что прибывший из столицы Адам почти не расспрашивал друга о событиях его жизни, ограничившись одной, вполне констатирующей, фразой: «Женской руки в твоих покоях не чувствую, в Петропавловской крепости ты не сидишь, и в Сибирь покудова не сослан. Стало быть, все у тебя идет по-прежнему…»
– Вы знаете, Юрий Данилович, что я в своем роде человек одержимый…
– Да, да, – профессор подался вперед.
Несколько лет подряд он связывал свои учительские надежды с незаурядными медицинскими талантами Адама. «Измена» Кауфмана делу общей патологии и его переход в лагерь психиатров больно отозвались в сердце Рождественского. Но теперь, по прошествии пары лет, все как будто бы улеглось и простилось…
– Нынешнее состояние психиатрического знания представлялось мне весьма многообещающим еще из Москвы, а после работы в Психоневрологическом институте и в нескольких петербургских клиниках я лишь укрепился в своем мнении. Со стороны психологической науки и перспективных химических разработок как будто бы уже есть возможность не только утишать страдания, но и возвращать к обычной жизни значительный процент психически больных. Всему, как когда-то в эпидемиологии (здесь Адам подмигнул Арабажину с таким же совершенно выражением, с каким сам Аркадий только что подмигивал скелету), мешает организация больничного дела. Наиболее смелые и перспективные идеи удручающе однообразно тормозятся психиатрами старой закалки и просто самой структурой. Разумеется, все стоящие новации непременно пробьют себе дорогу, но сколько будет упущено времени! Я мог бы сказать о судьбах больных, которые нынче страдают и умирают во тьме, но вы оба слишком хорошо меня знаете, и потому с вами я лицемерить не стану. В первую очередь я думаю о своем времени и своей жизни. Если сейчас я продолжу работать в городской психиатрической больнице штатным врачом, стану каждый раз с боем требовать применения методов, которые сам считаю продуктивными, и буду терпеливо ждать неминуемого разрушения косности системы, то много лет моей жизни, которые я мог бы посвятить исследованиям и их экспериментальным проверкам, будет попросту упущено! Я не могу и не хочу с этим смиряться. В силу этого у меня возникла весьма претенциозная идея. Я хотел бы создать свою небольшую частную клинику для лечения психически больных и в ее стенах применять самые передовые методики, которые только сумею разыскать по миру и которые (льщу себя надеждой) смогу разработать сам. Я понимаю, что еще молод годами, и вам трудно воспринять мои слова серьезно…
– Адам! – строго, почти обиженно возразил Юрий Данилович. – Я, кажется, не давал вам повода… Даже когда вы с Аркадием были сопливыми второкурсниками, я с совершенной серьезностью выслушивал ваши, удивительные порою мнения о медицинской науке, и с уважением относился к вашим поискам и гипотезам…
– Да, да, конечно, вы правы, простите, профессор, – Адам покаянно опустил голову, но не притушил блеск темных, с золотыми искорками глаз. – Я просто слишком волнуюсь и оттого с трудом нахожу правильные слова. Аркаша… может быть, ты скажешь, ведь ты с детства мой конфидент, и сегодня ночью… и иногда ты понимаешь меня даже вернее, чем я сам…
– Как только какую неуклюжесть сказать надо, так сразу Аркаша… – проворчал Арабажин.
Но что ж – Адам говорил правду, и Аркадий зачастую действительно неплохо понимал ходы весьма изощренного мышления приятеля. Например, сейчас: пусть профессор услышит все сомнительные аспекты важной для Адама идеи от честного, но недалекого «Аркаши» и поневоле свяжет их именно с ним. А Адам, бескорыстный паладин науки, останется в глазах Рождественского весь в белом. Да ладно, от Аркадия не убудет…
– Если поначалу достать побольше денег, то все очень ловко получится, – сказал Аркадий. – Создать психам чудесные условия, птички-рыбки-фисгармонии, прогулки в саду. Дать рекламу. Адам наш, если как следует захочет, может быть и убедительным, и даже обаятельным. Ни для кого не секрет, что во многих старых и богатых семьях, да и в новых и богатых – тоже, есть родственники, мягко скажем, «со странностями», от которых семья не прочь цивилизованно избавиться. Вот – удобный, гуманный случай. Новое, европейское лечение, молодой обаятельный Адам, красивый сад с розами и фонтаном, уютные комнаты, строгие красивые медсестры. Раскошеливайтесь побыстрее, если хотите избавиться от неудачного сына, обезумевшей жены, выжившего из ума дядюшки… Ведь вы знаете, у нас очень передовые методики, есть даже шанс, что они поправятся… За их же деньги, на их же родственниках наш Адамчик будет вволю проверять свои гипотезы, ставить эксперименты, отслеживать результаты, писать научные статьи…
– Сразу видно опытного партийного пропагандиста! – не удержавшись, съязвил Адам. – Любую идею подать массам в понятном виде, даже если при этом ее придется перевернуть с ног на голову!
Аркадий предупреждающе нахмурился, и Кауфман прикусил язык: о существовании партийца Январева знал Адам, но ни в коем случае не должен был догадаться профессор Рождественский.
О проекте
О подписке