март 1917 года
Мартовское солнце, просвечивая сквозь синие, голубые и сиреневые витражные стекла, рассыпало веселые зайчики по полу столовой, по белой скатерти, вышитой жесткой мережкой, по узкому кружевному манжету платья хозяйки. И платье, будучи вообще-то черным, тоже казалось фиолетовым или темно-синим – да еще сирень, зацветавшая в оранжерее строго по указанию огородницы Акулины, и сейчас красовавшаяся в высоком стакане в виде двух веток с прозрачными, но яркими кистями, добавляла цветного волшебства.
– Прошку моего где-нибудь при кухне посели, да в кладовке какой выдели ему место для ящика с красками.
– Марыся, кто он вообще такой? Откуда ты его взяла? И зачем привезла в Синие Ключи? – Любовь Николаевна Кантакузина, миниатюрная грациозная женщина с любопытством взглянула на приехавшую из Москвы подругу из-под шапки высоко уложенных черных кудрей.
– Ты, Люшка, теперь на египтянку похожа, как их в синематографе показывают, – заметила Марыся Пшездецкая, отпивая рубиновое вино из высокого хрустального фужера и мечтательно закатывая глаза. – Ох! Словно Дева Пречистая по душе босыми пяточками прошлась…
– Марыська, ты, по-моему, окончательно пьяницей заделалась.
– Пошла в задницу, – Марыся беззлобно отмахнулась белой полной рукой. – Я нынче не в тяжести, и потому пью сколько захочу и в свое удовольствие.
– Вспомни и остерегись, подруга: у тебя оба родителя от водки сгинули…
– Сказала же: отвяжись от меня и не липни, как обсосыш леденца к подолу… А Прохор – художник, я его в Академии подобрала и на натуру привезла.
– На какую натуру?!
– Он у меня с осени картины за твоего старика Сорокина рисует, а я их спекулянтам и подрядчикам, страждущим великого искусства, продаю за большие деньги. Только теперь вот Прошка взбунтовался: должен же я хоть раз своими глазами увидеть, где все это!
– Фальшивые картины? С фальшивой подписью?
– Конечно, фальшивые. А что нынче настоящее? Еще до революции этой все опаскудело. Горечь во рту и глаза бы не смотрели, хотя лично мне и жаловаться не на что – мой фарт сплошняком идет. Фальшивый француз для меня пироги твоей кухарки печет, фальшивый художник фальшивые картины рисует. А знаешь, сколько я в трактире на Рождество заработала? Тридцать восемь тысяч рубликов без малых копеек…
– Трудно поверить, – покачала головой Любовь Николаевна. – Пир во время чумы?
– Не знаю, чего это, но на слух подходит отменно. На Святки первый раз за войну ряженые толпами по улицам ходили, и – Матка Боска! – ты бы только видела, какие же страховитые хари! Как будто всехние страшные сны ожили и бесами на площади погулять вышли. Говорят, под это дело и похулиганили, и даже пограбили немало. А жены спекулянтские у меня в трактире! Вот такущие бриллианты в ушах, а уши-то – немытые! Впрочем, деньги обесцениваются с каждым днем, поэтому я тоже капитал немедленно в дело вложила, чего и тебе, если у тебя вдруг средства свободные есть, настойчиво желаю.
– Ты играешь на бирже?
– Упаси меня Пречистая Дева! Зингеровские швейные машины я еще прежде, три года назад, когда немецкие компании громили, за бесценок скупила. А нынче – запасные части к ним, текстиль, готовое платье, особливо нитки, иголки, инструмент, посуда кухонная…
– Это же все по поставкам…
– За взятку нынче все можно обойти. Понимать надо, какие времена грядут и что в них нужнее всего станет – ежели я теперь о себе и сыне не позабочусь, так кто за нас? А чисто спекульнула я всего раза три-четыре, чтобы на вкус попробовать: лен, масло, да еще вагон поташа как-то из случайного трактирного разговора подвернулся…
– Ути-пусеньки, а кто это у нас такой сладенький? Да такой хорошенький? – старая женщина с редкими волосами и землистым цветом лица внесла в столовую упитанного улыбающегося младенца с зажатой в кулаке деревянной ложкой, который, увидев Марысю, сразу же радостно загугукал и потянул к ней ручки. – Кушанькать мы желаем, Мария Станиславовна, – объяснила нянька. – Ложкой стучим, все в рот норовим затянуть и прожевать. Вот кухарка и прислала узнать, чем же нашего такого холёсенького половчее накормить-то? Чем и прочих? Либо нашему лапусику Валентину Валентиновичу какое-то иное пропитание положено?
– Да хлеба ему с молоком дайте, Тамара, или пирожок какой, только смотрите, чтоб все кругом в начинке не вымазал, – велела Марыся. – Он у меня, даром что при трактире растет, в еде не привередливый, то есть жрет все, что не приколочено… – женщина отставила пустой фужер, приняла сына от служанки и три раза высоко подбросила его. Валентин задрыгал руками и ногами и залился радостным смехом.
– О-хо-хо-нюшки, а бабке Тамаре уж так сладенького не подкинуть, – посетовала нянька. – Стара… а ему-то в удовольствие, уж он-то вон как регочет, заюшка наш…
– Тамара, вы капли свои от сердца, по случаю неожиданного приезда Валентина Валентиновича, пить не забываете? – строго спросила Любовь Николаевна и добавила шепотом в сторону Марыси. – Как увидит младенца, дура старая, так сразу все соображение невесть куда пропадает…
– Помню, помню, благодарствуйте, Любовь Николаевна, – залепетала Тамара. Общительный младенец, наигравшись с матерью, снова возжаждал разнообразия и потянул ручки к хозяйке усадьбы.
– Обойдешься, – спокойно сказала Люша и мимоходом показала Валентину козу. – Я, знаешь ли, детей не люблю.
– Оно по всему видать, – нетрезво засмеялась Марыся. – Тамара, а вы можете Валю у себя на коленке покачать, он это тоже уважает.
Тамара снова забормотала свое: «гуси-гуси, где наши лапуси, а кто у нас сейчас пирожочек с капусткой-яичками кушанькать будет?» – забрала ребенка и унесла его кормить.
Солнце незаметно убралось из столовой, россыпь цветных зайчиков погасла, только сирень да темное вино в бокале старательно сохраняли праздник.
Часы шелестели на стене тихо и вкрадчиво, то ли отсчитывая время, то ли вспоминая что-то свое, давнее. Комната с большим французским окном была точь-в-точь такой, как в дни юности хозяйки. Только что окно накрепко закрыто и законопачено, чтобы не дуло, и из него теперь не выйдешь в сад; и тюлевые занавески померкли и не топорщились, а висели темноватой паутинкой, а диванные подушки, наоборот, выцвели, и валялись на них не английские любовные романы, а сочинения госпожи Блаватской и Рудольфа Штайнера.
– И надобно тебе знать, что торбеевские мужики уже и на прямое смертоубийство готовы, – утвердила пожилая помещица Мария Карловна, поправляя сползающий на ухо старый шиньон. – Дух Лермонтова мне намедни то же подтвердил – насилие рядом ходит. А мальчишку жаль, он занятный. Так что ты уж сделай чего-нито…
Любовь Николаевна задумалась. Отпила малиновый отвар из старинного блюдца с выщербленным краем, отщипнула крошечный кусочек жесткого хлеба.
Многочисленные амурные похождения ее приемыша Кашпарека, да еще и в красках изложенные пожилой спириткой, скорее забавляли, чем тревожили ее. Но ведь правда и то, что Кашпарек со своей марионеткой, если захочет, может довести до бешенства кого угодно…
– Мария Карловна, Кашпарек, безусловно, – сукин сын, с этим я спорить ни минуты не стану. Но вот чего не могу разобрать: вас торбеевский мир, что ли, уполномочил мне на него пожаловаться?
– Нет, – Мария Карловна отвела глаза и уставилась на книжную полку, где в ряд выстроились таблицы гороскопов, книги Папюса, Элифаса Леви, Блаватской, Каббала в дорогом переплете, Меркаба, томы Зохара и даже латинские трактаты Гаммера. – Меня, как я с тобой хоть изредка сообщаюсь, попросил о содействии Зензинов, сосед-помещик. Старый род, ты могла бы его знать, если бы вы с мужем побольше встречались с людьми соответствующего вам круга. Но еще когда был жив твой отец, ты, должно быть, помнишь его жену, и эту историю, когда…
– Неважно, – прервала Любовь Николаевна. – Так что же Зензинов нынче?..
– Нынче у него дочь двадцати четырех лет, девица… была… – вздохнула Мария Карловна. – Ни ума, ни внешности, ни приданого особого нет, а счастья как и всем охота. Летом твой Кашпарек со своей куклой представлял у них во дворе для прислуги, и она вышла поглядеть… А потом он приходил вечерами, залезал на иву, что у нее напротив окна, и потешки играл, стихи читал, песни пел… ну что там обычно в таких случаях делают, тебе по возрасту сподручнее помнить… в общем, на третью ночь пустила она его к себе в окно…
– Сукин сын! А она – дура набитая!
– Не без того… Не без того… – покачала головой помещица. – Но все же нехорошо это. Зензинов, как узнал, за ружье схватился, а эта дурища ревмя ревет: если ты Кашпаречку хоть какое зло причинишь, я сей же час в омуте утоплюсь. Кашпаречек – свет в окошке, лучший-распрелучший! Отец: что же мне теперь делать прикажешь? Спустить негодяю? А она: сватай меня за него! – За уличного акробата?! Никогда! – Не хочешь, чтоб я жива была?! – Перестала есть, спать, сидит у окна, голову рукою подперев…У Зензинова сначала чуть удар от позора не случился, а потом глядит, как его дочь единственная на глазах чахнет… Нашел твоего мальчишку в Калуге, в извозщицком трактире, дескать, надо поговорить. А тот ему: не о чем нам с вами разговаривать. Зензинов только воздух, как рыба, ртом хватает: да ты разве не хочешь на ней жениться? А Кашпарек ему: жениться?! Да я уже забыл, как ее звать-то. Я только дорогу люблю и на ней сызмальства женат, но ничего промеж нас с вашей дочкой без ее согласия не было, и маркизом-гусаром я не прикидывался, потому с меня и взятки гладки, а вот вы бы, папаша, чем кипятком ссать, порадовались лучше, что хоть какое удовольствие у вашей дочери в ее заплесневелой жизни случилось…
– Вот паршивец!
– Не то слово! Да ведь разве только Зензинова дочка! Это уж самый вопиющий случай. А почтмейстера Карташева жена, а из Алексеевки лавочница?..
– И жена?! – с притворным ужасом воскликнула Люша, картинно запуская пальцы обеих рук в тугую путаницу цыганских, синеватых кудрей.
– И жены, и девки, и вдовы, и дворянки, и мещанки, и крестьянки – полный комплект… И вот что интересно: даже когда все прошло и минуло, все за него горой, и своим родным мужьям и родителям готовы за него глаза выцарапать…
– Не пойму: чем же он их всех берет-то? – задумалась Люша. – Ведь ни рожи, ни кожи, ни подарков, ни верности какой или надежд…
– Ну это уж я тебе рассказать никак не могу, – хитренько прищурилась Мария Карловна. – Потому – не знаю. Но коли тебе так интересно знать, попробуй с внучкой моей кухарки поговорить. Может, она тебе что и расскажет…
Румяная налитая девка лет семнадцати тупила пустой взгляд, дергала себя за ухо и прикрывала передником лицо. Люше хотелось дать ей тумака. Вместо этого показала серебряный царский рубль.
– Дам, если расскажешь, чем тебя наш Кашпарек приворожил.
Девка отогнула угол передника, выглянула молочно-голубым глазом:
– Ваша правда, барыня, приворожил! Колдун он!
– Да как же колдует? Скажи мне, я тебя стыдить и с веником, как бабка, гоняться не стану. Мне понять надо.
– А если я взаправду расскажу, ему ничего не будет? Со двора не погоните?
– Нет, конечно, – рассмеялась Люша. – Как ты и вообразить могла? Ты, вот такая, мне чего-нито расскажешь, а я через то своего Кашпарека из дома выгоню?!
Девка опасливо поежилась, облизнула губы и снова прикрылась выгоревшей, с жирными пятнами полой.
– Извини, – сказала Любовь Николаевна. – Забылась. Нельзя мне на людях смеяться. От моего смеха не только тебя корежит. Почти всех, кого знаю.
Подождала молча, чуть вытянув руку с рублем в сторону девки. Так в детстве мясом приманивала одичавших псов, лисят, однажды на краю болота приманила волчонка-переярка. Странное дело, но Люша чувствовала, что девке хочется рассказать о пережитом. И вовсе не только в рубле тут дело…
– Кукла евонная. Он ее марионеткой кличет… Она в ентом деле такие штуки вытворяет, и говорит такое, что повторить грех, и пляшет, и ваще…
– То есть, ты хочешь сказать, – Люша удивленно подняла темные брови. – Что когда Кашпарек наедине с женщиной, его марионетка тоже живет, а не лежит мирно на полу или за пазухой?
– Какое лежит! – девка закраснелась морковкой и замотала повязанной платком головой. – Все – она, вернее, он – паскудник! Тут так выходит, что сам-то парень как будто и не причем. Бывало, что и вовсе в сторону глядит, и чуть не задремал. А вот Кашпарек евонный…
– Но послушай… я не понимаю… ну всякие там приговорки, припляски, еще чего-то… ну даже ласку какую-то диковинную могу себе представить… но ведь в какой-то момент для этого дела Кашпарека-марионетки мало будет… Как же так?.. Да у тебя вообще-то с ним чего было?! Или бабка зря веник об тебя измочалила? Ведь поглядел-полапал – оно как бы и не считается, особливо если с куклой…
– Все было! – девка выпрямилась, опустила передник и сложила руки на высокой груди. – И так оно было, что про таковское у нас в доме, да в деревне на посиделках никто сроду и словом не обмолвился…
– Да ты знаешь ли, о чем…
– Не смешите меня, барыня! Я деревенская, десять да восемь зим на свете прожила. Вы гляньте на меня и глазом прикиньте – сколько мужиков еще прежде того норовило меня в уголок прижать да полапать… Я им отпор давать умею! А тут другое. И не лапал он меня вовсе, если желаете знать…
– А как же? – Люша подалась вперед, ее почти прозрачные прежде глаза налились густой, клубящейся синевой, как будто в воду добавили чернил. – Как же оно было?
– Как в раю – вот как! – выпалила девка. – Будто я в райскую душеньку превратилась – и там ей и сад, и сладость, и благоухание, песни, и музыка играет, как у барина Зензинова в граммофоне… Или нет! Грех мне так говорить, души – они у Бога. А я… я сама стала куклой, подружкой марионетки евонной, и чего только мы с ней вместе не вытворяли, и еще кто-то там был, и на разные голоса, и все – для меня одной, а он, Кашпарек-то – со стороны смотрел и направлял нас всех, и нахваливал, и как будто изнутри чуял, чего мне угодно и приятственно…
О проекте
О подписке