– Человек, Михаил Михалыч, тем от зверя и отличается, что тенденцию к развитию имеет. Сегодня ему одно нужно, завтра – другое. В этом счастие его великое и возможности покорения всего мира, в этом же – и томление души, неудовлетворенность достигнутым сегодня. Если бы вы, Михаил Михалыч, изволили книги читать, то смогли бы об этих предметах не со мной, невежей, советоваться, а с умнейшими людьми…
– Да не советуюсь я с тобой, остолоп! – закричал хозяин. – Будто не понимаю, что не советчик ты мне! И никто не советчик! И мудрецы эти малахольные! Думаешь, не пробовал я их читать? Пробовал. Сами ничего не знают, а туда же… Душа мается, вот и кричу на весь свет. Водки еще принеси!
– Не надо бы вам водки, – сказал я и отошел на всякий случай к двери. Ливрея на мне парадная, больших денег стоит. Да и лицо тоже… Хоть и не Адонис, а вот с хозяином не сменялся бы…
Однако хозяин бушевать отчего-то не стал. Поговорили мы еще минут десять об умственных материях, и отпустил меня. Я и рад, побежал вниз за делом приглядеть. Знал бы, как обернется, остался бы его ублажать. Водку бы с ним пил, графа Толстого вслух читал, все, что угодно…
Ближе к полуночи застолье, как водится, расстроилось, гости разбрелись по заведению. Кто-то отправился к зеленым столам, кто-то погонять бильярдные шары, молодежь все танцевала, в красной гостиной составились партии в вист. Здесь, каюсь, я упустил барышню Софью из виду и занялся обычными мелочами: куда послать лакея с сигарами, куда – с шампанским, кто-то хочет уж уехать, надобно подать карету и все такое прочее…
Хозяин между тем, как я понял, раздобыл-таки еще водки, выпил и, соскучившись бесцельным и одиноким времяпрепровождением, отправился на поиски приключений. Надо сказать, что современное устройство нашего Дома включает в себя черты истинно средневековые. Например, почти всюду можно добраться по тайным переходам и даже галереям, скрытым от постороннего глаза. Все это, во-первых, облегчает передвижение прислуги, а во-вторых, дает возможность тайного наблюдения за происходящим в клубе. Данные фортификации являются одной из тайн Дома Туманова, и полностью весь план и устройство этих потайных переходов известны, как я понимаю, лишь архитектору, который все это проектировал и строил, да самому хозяину.
Но довольно слов. Нет сил и причины оттягивать далее описание ужасного для меня момента и потому, как абрек в бурную и холодную горную реку, мысленно бросаюсь я в волны несчастья, которое, быть может, проглотит и мою судьбу.
Отпустив Марию с наказом сменить скатерть в ломберной, я, стоя на галерее, спокойно курил и неспешно размышлял о том, что вот, еще одно действие в жизненном театре движется к своему благополучному завершению, и невольно вспоминал слова барышни Софьи о неравенстве классов и несправедливости распределения земных благ. Потом вспомнил о позабытом мною хозяине и решил справиться о том, не нужно ли ему чего-нибудь подать. Впрочем, на тот момент я полагал, что он, накушавшись водки, давно уже пребывает в объятиях Морфея.
Внезапно я услышал какие-то крики, которые время от времени прерывались так, словно кричащему затыкали рот. Мгновенно сориентировавшись, я, ускорив шаг, побежал к покоям хозяина. Все слуги были заняты внизу, да я, по чести, и не хотел, чтоб кто-нибудь был свидетелем. Без стука ворвавшись в комнату, я застал там ужасную картину, разом надорвавшую мне душу. Хозяин сжимал в своих медвежьих объятьях барышню Софью, а она всячески старалась вырваться, по возможности кричала и колотила его кулачками куда попало. Наряд ее и прическа были в совершеннейшем беспорядке. Тяжелый запах перегара висел в воздухе.
– Михал Михалыч, остановитесь! Стыдно вам! – крикнул я, стараясь не смотреть.
Хозяин лишь зарычал в ответ. Тогда я, почти не колеблясь, схватил бронзовый канделябр, и со всего маху опустил его ему на голову. Хозяин тут же повалился, как сноп, барышня Софья – рядом, но тут же вскочила, одернула платье и закричала трагическим шепотом:
– Иннокентий! Вы! Что вы сделали!
– Должно быть, лишился места, – печально ухмыльнулся я, надеясь своей горькой иронией сгладить трагичность и вопиющее неприличие момента.
– Нет! Нет! Нельзя так! – испугалась барышня, и благородство ее разом победило все остальные сопровождающие обстоятельства. – Идите! Идите отсюда скорее! Я всем скажу, что это я его ударила. Он напал, я защищалась. Он ничего не вспомнит потом, он же пьяный совершенно, и по голове… Иннокентий, голубчик, у вас здесь доктор есть? Пришлите его сюда, глядите, у него кровь по лицу… должно быть, швы опять разошлись… Идите, скорее, не бойтесь ничего, я вас не выдам…
– Простите, сударыня, но я не могу позволить вам или кому бы то ни было предать огласке этот совершенно моветонный случай, – сказал я с излишней, быть может, торжественностью. – Я сделал то, что должен был сделать любой порядочный человек, и перед хозяином теперь отвечу как подобает, не уронив лица. Хорош бы я был, прикрываясь вашим благородством и рискуя ради места вашей репутацией… Мои извинения в сем случае неуместны, но знайте, что я отдал бы все, лишь бы предотвратить случившееся, – сам не знаю, откуда во мне взялось все это хладнокровие. – Сейчас вы приведете себя в порядок, и я выведу вас из клуба через черный ход. Не смущайтесь меня, я отвернулся и не вижу вас. Если вам нужна вода, то она вон там, в кувшине на табуретке. Чистое полотенце найдете справа в комоде. Торопитесь!
Барышня Софья послушалась меня и зашуршала сзади, что-то роняя и обо что-то спотыкаясь. Я восхищался ее самообладанием. Другая девица уж билась бы в истерике, обвиняла бы весь белый свет в своих несчастьях и требовала нюхательной соли и врача. Софья тоже требовала врача. Но не для себя, а для хозяина. Я обещал ей позаботиться о нем тот час же, как отправлю ее домой.
Перед самой отправкой произошел курьез: в приоткрытую дверь заглянула девица из шляпниц, объела вытаращенными глазами происходящее, ахнула, зажала ладонью рот и убежала. Вот будет теперь комиссия! Как уговорить ее молчать? Впрочем, я ведь даже не запомнил ее. Все равно не успеть. В этой публике слухи распространяются со скоростью пули…
Софья уехала, я телефонировал доктору Ивану Петровичу (он выслушал мои смутные объяснения и, не удержавшись, пробурчал, что Туманову пора бы уж хоть на время угомониться. Как я с ним согласен!). Теперь вот сижу в одной из хозяйских комнат и пишу свои успокоительные записки. Очнувшийся Михал Михалыч в соседней комнате плачет пьяными слезами. Мимо покоев, шурша словно мыши, шмыгают девицы. Сейчас вот пошлю их утешать хозяина… Что-то будет, как проспится…
Сентября 20 числа, 1889 год от Р. Х.,
Лужский уезд, Санкт-Петербургской губернии, имение Калищи.
Здравствуй, милая моя, драгоценная подруга!
Представляю, сколько хлопот и психологических тягот приносит тебе дружба со мной. Но потерпи, молю тебя! Кроме тебя, у меня нет никого, кому я могла бы доподлинно рассказать о себе. Как и обещала, собравшись с силами, пишу…
Твое письмо получила. Дружеские предостережения трогают мое сердце, но, увы, в сем послании нет ничего, что я сама тысячу раз не сказала бы себе. Дорогая Элен, все еще хуже, чем ты полагаешь. Туманов – животное, в котором страстные порывы соединяются с непонятной мне душевной болью и опустошенностью. Мои чувства по этому поводу самые обескураживающие. Скажи мне: где в жизни прямолинейность романных героинь, которыми мы так восхищались в наши юные годы? Отчего я не Машенька – героиня «Сибирской любви»? Отчего ничуть не похожа на нее и ее прообраз? Порядок событий таков:
Он встретил меня на купеческом балу, когда празднество достигло разгара, и уставился так, словно я – видение, явившееся ему в холерном бреду. Я, не останавливаясь, делала записи (приложением к письму посылаю тебе копию) и видела уже главу из нового романа, посему до поры не замечала ни его самого, ни его дикого взгляда. Что он делал до того, и откуда явился, могу лишь предположить. При этом с самого начала он был изрядно пьян, и этим можно объяснить многое из последующего.
Однако, когда я все же заметила его, он обратился ко мне вполне авантажно, и весьма сдержанно высказал свое удивление моим появлением в его заведении (из чего неопровержимо явствовало, что Иннокентий Порфирьевич действовал на свой страх и риск). Не видя другого выхода, я объяснила все не душевным расположением Иннокентия (боясь повредить ему в глазах хозяина), а собственным нахальством, и, принужденно смеясь, рассказала, как вместо денег за спасение Туманова потребовала материал для моей литературной работы. Туманов видимо заинтересовался моей литературной деятельностью, стал расспрашивать подробно, что именно я пишу, и печатались ли где-нибудь мои стихи (Бог весть, отчего он решил, что я пишу стихи). При том видно было, что он подсмеивается надо мной (вполне, впрочем, добродушно) и не верит, что девица вроде меня может написать хоть что-то стоящее. Я отговаривалась какими-то незначащими фразами, а он смеялся и говорил (мне показалось, с чужого голоса), что все издатели фактические канальи, и совершенно не ценят настоящих талантов. Потом взял меня за руку и проникновенно заявил, что как-то раздумывал о покупке собственной типографии, и теперь, когда познакомился со мной, пожалуй, купит ее и издаст все мои произведения на веленевой бумаге. Я, наконец, почувствовала себя оскорбленной его мужским высокомерием и заявила, что 1) несмотря на крайнюю польщенность его предложением, я, как автор, в его услугах не нуждаюсь, 2) мой первый роман имел уже серьезный успех в столице и в Москве, 3) для следующего романа я прямо сейчас могу выбирать из трех издательств.
Милая Элен! Я понимаю, что похвальба вообще непростительна, а для меня и нехарактерна, но уж очень он канителился своим… Даже не знаю, как сказать, но ты меня, наверное, понимаешь…
В ответ Туманов рассмеялся пуще прежнего, шутовски поклонился и спросил, как называется мой роман, потому что ему, дескать, не терпится его прочесть. Я вспомнила твое письмо и отчего-то повела себя с отменною бестактностью, а именно спросила: «А вы, милостивый государь, и читать умеете?»
Лицо Туманова тут же страшно изменилось. И до той поры назвать его привлекательным нельзя было (опухоль на месте наложенных швов, полопавшиеся сосуды в обоих глазах, да и природные его черты изяществом отнюдь не отличаются), но как-то все это оживлялось улыбкой и лукавым каким-то блеском. А после моих слов словно помертвело все. Отвернувшись, он подозвал проходившего мимо лакея, взял с подноса в обе руки стаканы с вином и выпил подряд, как воду, залпом, явно не ощущая вкуса. Потом сквозь знакомое уже лицо проглянуло нечто нестерпимо уродливое и подлое и сказало:
– Брезгуете, значитца, Софья Павловна? А еще учителка называетесь! А мы-то к вам со всевозможным почтеньицем… А нам, значитца: знай свое место, свиное рыло…
В этом намеренно простонародном говоре и тоне, во внезапном переходе с «ты» на «вы» (с первого мига нашего знакомства он говорил мне «ты» и «Софья»), в дурацком самоуничижении этого большого и, несомненно, сильного человека было что-то столь невозможно ужасное, что у меня слезы выступили на глазах. Я перемоглась, но поняла, что должна как-то поправить ситуацию.
– Простите, Михаил Михайлович! – твердо произнесла я. – Я сказала, не подумавши. Очень меня ваш смех задел, что меня, однако, не извиняет. Я, верите ли, серьезно отношусь к своей литературной деятельности, и ваша насмешка…
– Ладно, Софья, будет! – сказал он и отвернулся.
Я видела, как Туманов перебарывал свою обиду. Сжимая огромные кулаки, он видимо загонял ее внутрь, волей стирал с лица жуткую маску. Признаюсь, это меня впечатлило. Но отчего ж он такой чувствительный? Что ему, миллионщику и победителю сотни светских львиц (так ты мне писала?), мнение какой-то сельской учительницы? Или я поневоле наступила именно на больную мозоль?
Далее мы говорили вполне по-светски. Туманов оказался весьма занятным собеседником, умно и язвительно давал характеристики многим чинам и прослойкам современного общества, рассказывал байки из жизни разных народов (насколько я сумела понять, он много путешествовал. Когда?). Я попросила разрешения кое-что записать. Он недовольно нахмурился, но не возразил. Я чувствовала бы себя с ним совсем легко и свободно, если бы не одно но: он все тяжелел и не пропускал ни одного проходящего мимо лакея с напитками. Признаюсь, меня даже исследовательское любопытство разобрало: как он может столько пить, и после этого еще на ногах стоять и со мной разговаривать?
В контексте беседы Туманов предложил мне посмотреть какого-то алтайского идола, скрывающегося в его покоях. Я, увлеченная его рассказом, и испытывая к нему доверие (совершенно непонятно откуда взявшееся и чем навеянное), согласилась. Сразу же в гостиной он остановился у инкрустированного стола и с Мефистофельской улыбкой спросил:
– Ты что ж, Софья, совсем не боишься меня?
– А почему я должна вас бояться? – поинтересовалась я.
Вместо ответа он достал откуда-то бутылку с мутной жидкостью и отхлебнул прямо из горлышка. Меня передернуло, и тут только я впервые подумала о неуместности и неприличности всей ситуации. Я в комнате почти незнакомого мужчины, наедине с ним, мужчина пьян… Почему умные мысли приходят в мою голову слишком поздно?
Туманов закусил выпивку дешевым серым печеньем и, ухмыляясь, предложил угощение мне. Печенье лежало на сервизной тарелке китайского фарфора, изготовлено было на соде и пахло мылом. Я отказалась.
– Что? – медленно, словно ворочая камни, спросил он. – Вкусы у меня… не того… не аристократические… Н-да?
– При чем тут аристократия?! – рассердилась я. – Пить вам не надо – вот что!
– Не надо, – охотно согласился он. – А я вот пью… И еще выпью…
Я, словно уговаривая его (или себя?), начала поспешно говорить о том, что видела при посредстве Иннокентия в его клубе, восхищалась техническими новшествами и как бы между делом обмолвилась, что ничего опасного для себя покамест не наблюла. Его как-то еще больше перекосило и следующие слова он почти прорычал:
– В этом доме тебе, Софья, следует бояться только одного жизненного явления – меня!
Я дрожащим голосом осведомилась, в каком же то смысле понимать. Вместо ответа он сгреб меня в охапку и попытался поцеловать.
О проекте
О подписке